Текст книги "Тисса горит"
Автор книги: Бела Иллеш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
Буря
Пожаром охвачено небо,
И даже Тисса горит…
Приготовление к 1 мая и возраставшие разногласия с Фельнером настолько поглотили мое внимание, что у меня даже времени не оставалось оценить в надлежащей мере сведения, приходившие с фронта. То, что румыны и чехи все сильней теснят Красную армию, я уже знал. Но эти сообщения никогда не подрывали моей веры в то, что рано или поздно, через Галицию или через Румынию, но мы обязательно пробьемся на соединение с русской Красной армией. В Австрии пролетарская революция разразится, понятно, не сегодня-завтра. Победа же австрийского пролетариата даст решительный толчок революции в Германии. Тогда за Рейном и Ламаншем французские и английские солдаты сами поднимут красный флаг. Местными делами я, таким образом, был недоволен, но крупные события – дело рабочего класса, – с этим обстояло, по-моему, благополучно.
«Мы поставили ставку на мировую революцию, и свое здание мы строим не на песке» [11]11
Из манифеста советского правительства Венгрии.
[Закрыть].
Первомайская демонстрация в Уйпеште была назначена на вторую половину дня.
Колонны марширующих рабочих залили широкий проспект Андраши. Зеленая листва бульваров терялась в море красных знамен. Памятники, воздвигнутые в честь прошлого времени, были окутаны красной материей. Статуи королей валялись на земле.
– Был ли когда-нибудь май прекраснее, богаче надеждами!
– Ну, как сказать…
– Тот, кто раз это пережил, никогда этого не забудет! Этих рабочих никому не поработить!
– Кто знает!
– Экое множество!.. Больше ста тысяч!
– Что из того! Миллионы встречали объявление войны с энтузиазмом.
– Война была чуждым делом, а это – наше.
– Как сказать… Если кто не только кричит «ура», но и по-настоящему борется за революцию… Я так понимаю: надо не словами, а оружием бороться… Семнадцать лет я организованный рабочий, я знаю рабочих, но, по совести говоря, не могу поверить, что они возьмутся за оружие для защиты революции. И все это, несмотря на то, что не сегодня-завтра…
– Двести тысяч человек. Больше… – четверть миллиона. Или даже еще больше! Рабочие и солдаты.
– Да здравствует диктатура пролетариата!
– Да здравствует!.. Да здравствует!..
– Да здравствует мировая революция!
– Все принадлежит нам!
– Да здравствует!.. Да здравствует!..
– Так, так… Ну, уж рабочих-то я знаю…
Что бы ни говорил Фельнер, я слышал лишь голоса четверти миллионов людей, тяжелую поступь полумиллиона ног.
– Ми-ро-вая революция!..
– Ми-ро-вая революция!..
– Ура!.. Ура!..
По счастью, я потерял Фельнера из виду, и таким образом мне удалось добрых полчаса беспрепятственно отдаваться общему ликованию. Четверть миллиона участвующих! Четверть миллиона товарищей! Нет силы, которая способна была удержать этот поток.
На обратном пути, у Восточного вокзала, я столкнулся с господином правительственным комиссаром Немешем. Не заговори он со мной сам, я бы его, по всей вероятности, и не узнал. Он был небрит, в солдатской шинели, но с кепкой на голове. На ногах же… Такие сапоги можно видеть только на актерах, которые играют революционеров.
– Вы, товарищ Ковач? Не хотите уже узнавать бедняков?
– Быть не может! Товарищ Немеш? Как это вы сюда попали? В таком наряде?
– Бежал от чехов. Все оказалось напрасно – все наше мужество было ни к чему. Пришлось эвакуировать город. Подумайте только: чешские офицеры восседают в здании Берегсасского комитета!..
– А в замке в Буде сидят красные солдаты.
– Так-то оно так, но… Румыны у самой Тиссы, а чехи всего в нескольких часах от Будапешта. В Сегеде венгерские белые и французы. Здесь люмпенпролетариат выпирает всех старых участников рабочего движения. Что будет, что будет!.. Диктатура люмпенпролетариата!..
– Послушайте…
– Не истолкуйте ложно моих слов, товарищ Ковач: я убежденный коммунист, но именно это и заставляет меня желать, чтобы власть была в руках организованных рабочих, и я требую энергичных мер против люмпенпролетариата. Вы, я знаю, убежденный, честный революционер. Но вы понятия не имеете, что выделывает люмпенпролетариат. Я приведу пример. Вы думаете, конечно, что я был председателем директориума в Береге? Ошибаетесь! Нас, старых, испытанных участников рабочего движения, совершенно вытеснил всякий сброд… Да, всякие ничтожества сидели в правлении, а потому рабочие, естественно, и не захотели взяться за оружие. Нас выгнали. Стыдно сказать, нам пришлось бежать, как ворам. Да, да… Это называется диктатурой пролетариата?
– Я тоже, откровенно говоря, не вполне удовлетворен, но совсем с другой точки зрения. Что вы здесь, в Пеште, делаете?
– Пока еще ничего. Но есть некоторые перспективы. Кунфи кое-что обещал. Вельтнер… Впрочем, там видно будет. А вы где работаете, товарищ Ковач?
– В Уйпеште.
– Ну да, конечно, конечно… Я уже об этом слышал. Привет товарищу Фельнеру. Мне кажется, что я получу работу в Наркомпроде. Продовольствие – это, знаете ли, одна из ответственнейших, но вместе с тем и одна из интереснейших областей… Там нуждаются в надежных людях. Я пока что, конечно, не наркомом буду, ну, а впоследствии – увидим… А что вы скажете об Отто Корвине? Недурную карьеру сделал? А?
– Карьеру?!..
– Ну как же… Начальник политической полиции!.. Такой молодой человек! Уж если это, по-вашему, не карьера…
В Уйпеште демонстрация началась в два часа дня. Впереди выступали дети. Для большинства ребят участие в демонстрации, было, понятно, только развлечением: песни, музыка, знамена. Но когда колонны поровнялись с ратушей, некоторые из ребят такими глазами смотрели на балкон, где разместился директориум, словно они твердо знали, что сумеют довести наше дело до конца. Перед волнующимися рядами детей шел старик-учитель, дядя Юлий, двадцать семь лет под ряд бывший сельским учителем, каждый год в другой деревне, и нигде не удерживавшийся больше года, потому что повсюду выступал защитником батраков.
Я некоторое время шел рядом со стариком. Он жиденьким, детским голоском пел вместе с детьми, но как раз когда запели самую веселую песню, у него брызнули слезы из глаз.
Мы еще стояли перед ратушей, когда до нас дошли первые грозные вести. Никто еще толком не знал, в чем дело, но уже рее понимали: надвигается большая беда.
– Сам Бем, главнокомандующий, полагает…
– Красная армия…
– Румыны…
– Чехи…
Утром в Пеште царило радостное возбуждение. Наша демонстрация днем носила совсем другой оттенок.
Я родился в деревне, рос среди рабочих, еще пропитанных запахом деревни. Но каковы столичные рабочие, я узнал в этот день впервые.
– Да, плохи дела… – шептались в рядах, и тем не менее страха никто не испытывал.
Рабочие были одеты по-праздничному, но лица их были угрюмы и грозны. С силой отбивали они шаг по мостовой, словно дробя тело поверженных врагов. Ни криков, ни песен – лишь оркестр играл боевой марш. Точно накалившийся в огне броневик, ожесточенно преследующий убегающего врага, демонстрация направлялась к Комариному острову.
Около четырех часов дня мы подходим к Комариному острову, соединенному с берегом коротким мостом. Справа от него завод Ганца, весь убранный флагами; слева, в гавани, небольшая флотилия судов, тоже разукрашенных красными флагами. На острове молодая листва сверкает миллиардами брильянтов – следы небольшого прошедшего в полдень дождя. Пылают красные флаги, зеленеют деревья, и газоны пестрят тысячами красок. С моста я оглядываюсь на Пешт: слева проспект Ваци с длинным частоколом фабричных труб, на правом берегу – развалины древнего римского города Аквинкума. С Дуная веет прохладный ветерок. На острове играют одновременно три оркестра, с реки доносится пение. Я останавливаюсь, очарованный этой картиной, и на мгновение забываю, что наши дела плохи, забываю о грозящей опасности… У меня в голове вертится вопрос: могли ли думать, могли ли мечтать римские рабы, строившие города для римлян, что когда-нибудь… Да, сегодня над развалинами города императора Траяна развевается колеблемое дунайским ветром красное знамя.
На зеленой лужайке – сколоченная из простых досок трибуна.
Говорить будет Пойтек. Впервые вижу я его принарядившимся. Его праздничный темно-синий костюм сшит, по всей вероятности, еще до войны и изрядно выгорел на солнце. За годы войны и революции Пойтек, видимо, не пополнел, – костюм сидит на нем мешком.
Он стоит на трибуне, словно борец, готовящийся к схватке.
– …Мы шлем наш горячей братский привет русским товарищам! Мы шлем наш горячий братский привет советской Баварии! Против всех темных сил будем мы защищать власть трудящихся. Мы должны углубить революцию, чтобы каждый солдат Красной армии знал: есть за что бороться!
– Ура!.. Ура!.. Ура!..
Бег в мешках. Лазанье по шесту. Музыка. Танцы.
– Что, оказался я прав или нет?
– В каком смысле, товарищ Фельнер?
– В каком! Все потеряно. Мы разбиты. Красная армия – банда. Грабить – на это они еще мастера, но сражаться они не желают. Короче говоря, румыны уже по эту сторону Тиссы, а чехи – на пушечный выстрел от Будапешта. Всех нас повесят, – нас, ни в чем не повинных людей, наравне с вами…
– Ну, мы еще что-нибудь да сделаем! Оружие еще в руках у рабочих.
– Не валяйте дурака. Что вы мне толкуете о рабочих – мне ли их не знать! Ради тыквы и ячменной похлебки никто не даст вспарывать брюхо.
– Пролетарская революция – это, по-вашему, только тыква и ячменная похлебка?
– На деле, к сожалению, не многим больше. Сохрани мы демократию, довольствуйся мы тем, что приобрели, мы…
Вторично за этот день я увидел в рабочих нечто для меня совершенно новое: всякий знает, что дела идут плохо, и все, тем не менее, чувствуют себя прекрасно. По мере того, как растут вечерние тени, растет и веселье. Веселая музыка вполне под стать общему настроению.
– Плевать нам на чехов! Пока что будем плясать.
– Ура!.. Ура!.. Ура!..
Вдоль берега Буды плывет монитор.
– Ура нашему монитору!..
Я ищу Пойтека, но никто не знает, где он. Останавливаюсь на лужайке, где происходят танцы. Что это? Уж не ошибся ли я? Нет, жена Пойтека, вечно плачущая и вздыхающая танцует с красноармейцем. Поодаль стоят ее дети – маленький Леучи в восторге от того, что его мать веселится. Я проталкиваюсь вперед.
– Не знаете, куда девался Даниил?
– А почему вы не танцуете?
– Я ищу Даниила.
– Он ушел в Пешт.
– Зачем?
– Его вызвал к себе Бела Кун.
Около полуночи мы, восемь коммунистов, собрались у Пойтека.
– Положение очень серьезное, – сказал Пойтек. – Красная армия не в состоянии сопротивляться, и, что хуже всего, социал-демократы собираются положить всему конец, а они – этого отрицать нельзя – в большинстве. Бела Кун с трудом настоял в правительстве на том, чтобы последнее слово о судьбах революции осталось за рабочим классом. На завтра созвано собрание металлистов. Кун и Ландлер будут убеждать рабочих взяться за оружие. А затем, – можете сколько угодно удивляться или негодовать, – главнокомандующий Бем выскажется за то, чтобы сложить оружие.
– Негодяй!
– Побаиваюсь, как бы рабочие не последовали за ним, – заметил старый Липтак.
– И, думаешь, они возвратят фабрики?
– Как знать…
– Рабочие, по-моему, возьмутся за оружие.
– Да, – твердо произнес Пойтек. – Завтра днем мы созовем конференцию всех заводских уполномоченных.
Я вышел на балкон под звездное небо. Улицы были безлюдны. Слышались лишь тяжелые шаги милиционера.
«Висельник приносит грозу» – гласит венгерская пословица.
Румыны на Тиссе и чехи под самым Будапештом воздвигают виселицы для коммунистов.
Ураган… Неистовый ветер когтистыми лапами срывает красные украшения с голов зданий, подкидывает их в вышину и, вдоволь натешившись, швыряет их в уличную пыль, – но, минуту спустя, они уже снова носятся высоко над домами.
Фью-ху-ху-ху-ху…
Леса строящегося дома обрушиваются, похоронив под своими обломками четверых рабочих.
С фронтона народного театра срывается кусок мраморной ноги греческой богини и падает на голову проходящей женщине.
– Помните, в день объявления войны была такая же гроза…
– Нет, это было в день вручения ультиматума Сербии.
– Вы правы – это был день ультиматума. Ветер в тот день с корнем вырывал деревья.
– Румыны в два дня дойдут до Пешта.
– Чехи будут раньше.
– Национальные венгерские войска идут вместе с румынами.
– Дай-то бог!
Стало быть, всего каких-нибудь два дня, и мы…
В рабочий дом мы явились все вместе. Было всего пять часов дня, но так как небо покрывали свинцовые тучи, то низкий, ободранный и грязный зал был погружен в полумрак.
«Большим» зал был только по имени – на деле же он таковым не был. После нашей победы мы здесь собрались впервые.
– На сегодня этого зала хватит, – сказал Пойтек. – Сегодня все равно явятся одни только уполномоченные.
– Да и те не в полном, вероятно, составе, – заявил Фельнер. – Люди не посходили еще с ума, чтобы являться в такую непогоду, – особенно, когда их к этому не принуждают…
Он кисло улыбнулся и повторил: «в такую непогоду», чтобы каждому было понятно: Фельнер имеет в виду отнюдь не свинцовые тучи и резкий ветер.
– Уж если сегодня не соберутся…
– Вы еще очень молоды, товарищ Ковач, и многое видите не в надлежащем свете. Лет двадцать тому назад и я был не лучше вас, но с того времени я кое-чему научился.
К шести часам народ собрался. Пришли не все те, кто должны были явиться, но все же нас набралось достаточно: к тому моменту, когда Фельнер объявляет заседание открытым, в зале находится не меньше ста человек.
Все чувствуют себя усталыми после вчерашнего празднества, после сегодняшней работы, все подавлены этой духотой и главным образом общей растерянностью. Тихо перешептываются, точно поверяя друг другу страшные тайны.
– Бем утверждает…
– Да, но Бела Кун…
– Рабочие дружины…
– Металлисты…
– Румыны…
– Тибор Самуэли…
Говорит Фельнер. Сегодня он тоже утомлен, его голос звучит вяло и хрипло. Но зато он очень революционно настроен. Он часто упоминает Маркса и Ленина. О мировой революции он тоже не забывает.
Несколько робких одобрительных возгласов.
Фельнер ведет к намеченной цели:
– Исторические дни… Ответственность перед историей… Румыны, чехи… Банкротство Красной армии… Мир или смерть… Мир, мир… Цена мира – демократия. Демократия, Демократия… Правительство, опирающееся на профсоюзы… Мир, мир, Революционные традиции рабочего движения в Венгрии. Пацифизм… Мир… Хлеб… Благожелательство Антанты…
Молчание. Здесь свыше ста человек, но в зале такая тишина, словно нет здесь ни единого живого существа. Сто рабочих. Большинство сидит, опустив головы, как бы стыдясь чего-то. Когда они поднимают глаза, в них читается стыд и ужас.
Стыд и ужас…
– Антанта… Антанта…
Когда замирают последние слова Фельнера, меня тоже охватывают угрызения совести: мы не сделали всего, что нужно. Нет, нет!
Стыд! Стыд! Непреодолимый ужас сжимает мне горло – за спиной я впервые слышу слова «белый террор»!
– Слово принадлежит товарищу Пойтеку.
Пойтек бледен. Несколько минут он безмолвно стоит на трибуне. Дважды вытирает он носовым платком сухой лоб и продолжает стоять задумавшись.
Что это с ним? Он не в состоянии говорить? Возможно ли?
Слушатели затаили дыхание. Пойтек на шаг подается вперед. Теперь он у самого края трибуны. Тут мне впервые бросается в глаза, что у Пойтека поседели виски.
– Слово принадлежит товарищу Пойтеку, – повторяет Фельнер.
– Товарищи…
Резко звучит голос Пойтека. Вялые слушатели вздрагивают – словно сквозь них пропустили электрический ток. Все глаза устремлены на Пойтека.
Резко звучит его голос, но слова его просты.
Он не говорит о мировой революции и не упоминает Маркса и Ленина.
– Дело в следующем. Мы должны, наконец, прямо поставить вопрос: выпустим ли мы из рук фабрики, выпустим ли из рук страну, выпустим ли из рук власть?
Он умолкает и ждет ответа.
Молчание.
Люди сидят, опустив головы.
Молчание. Пойтек тоже молчит. Он стоит неподвижно. Его добрые глаза лихорадочно блестят.
Молчание. Рабочие думают. Этот простой вопрос поразил всех своей неожиданностью. Ну да – в этом, понятно, все дело. Но кто об этом думал? Кунфи всегда лишь говорил, что диктатуру мы должны осуществлять как-то иначе. Бем… Фельнер… Каждый говорил лишь, что «иначе». Говорили, что Антанта пошлет продовольствие – мясо и жиры, платье и обувь, гм… Но что это «иначе» обозначает: выпустить из рук?! Отказаться от социализма, вернуться вспять?.. Тяжкий, тяжкий вопрос!
У Пойтека вырывается нетерпеливый жест, и снова звучит его голос. Ничего нового он не добавляет. Он попросту повторяет свой вопрос.
Молчание. Все взгляды устремлены на Пойтека. Зал почти погружен в темноту. У меня такое ощущение, что взгляды светятся.
Выпустить из рук?..
– Нет!
Сперва один голос, потом другой, и вот уже говорит вся рабочая масса, пролетариат.
– Нет!
Слова Пойтека явились ответом на многие мучительные вопросы – на те вопросы, которыми прежние вожди рабочих затуманили их сознание и внесли некоторое колебание в рядах армии революции:
«Зачем нужен террор? Чтобы прийти к социализму?»
«Зачем нужна война?»
«Почему Россия, а не просвещенный Запад?»
«Должен ли правящий класс питаться тыквой и ячменной похлебкой?»
Все это нашло свой ответ в вопросе Пойтека.
– Нет! Нет! Нет!
Я поворачиваю выключатель. Все вскакивают со скамей. Все кричат, все потрясают кулаками. Фельнер бледен. В эту минуту он в зале единственный социал-демократ.
Мы единогласно выносим резолюцию: оружием защищать пролетарскую революцию. Оружием, террором, своею кровью!
И вы в самом деле думаете, что рабочие пойдут на фронт? – спрашивает меня Фельнер при выходе из зала.
– Советую вам помолчать, – обрываю я его.
– Это что же – угроза?
– Да.
Я звоню Отто по телефону, но его дома не оказывается – он на собрании металлистов. Час спустя я снова вызываю его и застаю дома.
– Будапештские рабочие берутся за оружие, – говорит он раньше, чем я успеваю слово вымолвить. – Речи Куна и Ландлера…
– Уйпештские рабочие порешили на том же, – прерываю я его.
– Итак, революция одержала победу над социал-демократией!
Отто говорит очень громко, почти кричит и громко при этом смеется. Я чувствую себя вправе сказать ему то, что он неоднократно говорил мне:
– Ты говоришь, словно ребенок.
Отто говорит очень громко, почти кричит, и громко смеется над моими словами.
– За работу, Петр!
На следующий день:
Мобилизация в партии.
Мобилизация в советах.
Мобилизация в профсоюзах.
Мобилизация на каждом заводе, на каждой фабрике.
Все военные припасы реквизированы.
Фабричные трубы извергают клубы черного, тяжелого дыма: на каждом заводе кипит работа на Красную армию.
Трамваи ускорили свой бег. Автомобили бешено носятся по улицам. Все раньше встают и позже отходят ко сну. Кровь быстрее течет в наших жилах.
– К оружию, рабочие! К оружию!
– Железные дороги только для солдат!
На третий день мы провожали отъезжавший на фронт первый Уйпештский рабочий батальон.
Двумя днями позже мы провожали второй батальон.
Затем отбыл третий. С ним отправился и я.
После прощания с первым батальоном я пошел в Пешт. Попал я как нельзя более кстати: Совнарком производил смотр вооруженным рабочим силам.
На проспекте Андраши бесконечными рядами двигались вооруженные рабочие борцы революции. Старая, грязная, поношенная одежда – и новое оружие.
Новые солдаты не умели еще держать шаг, но их руки уже научились крепко сжимать винтовки. Дворцы проспекта сотрясались от их шага.
Накануне своего отъезда я еще принимал участие в заседании Уйпештского совета.
Продукты, квартиры, одежду, мебель, дрова, короче, – все получают вне очереди семьи красных солдат. В первую очередь продовольствие выдается работникам физического труда, во вторую – работникам умственного труда и лишь затем – буржуазии. Деятельность революционного суда усиливается. Половина членов совета отправляется на фронт.
Красноармейцы распевают на улицах:
Если спросит Бела Кун,
Бела Куну скажем:
За советский Будапешт
Мы костьми поляжем…
Со стен кричат огромные плакаты:
«К оружию! К оружию!»
На плакате матрос, сигнализирующий красным платком: «К оружию! К оружию!»
«Вперед, красноармейцы!»
«На защиту жен и детей – вперед!»
«На защиту власти трудящихся – вперед!»
«Вперед! Вперед! Вперед!»
Вокзал.
– Садиться!
Красноармейцы поют:
Если спросит Бела Кун…
На прощание Пойтек обнимает меня.
– До свиданья, Петр.
Мы костьми поляжем!..
Поезд трогается…
Как нож в краюху мягкого хлеба, врезалась Красная армия в чешские войска.
Как низвергающаяся с высокой горы лавина сметает выстроенные детьми песочные крепости, так наш удар смял чешскую армию.
Победа интернационализма: словацкий крестьянин и русин-рабочий в рядах венгерской Красной армии; венгерский епископ служит мессы о ниспослании победы легионерам Массарика.
Красная армия словно надела семимильные сапоги.
Французский главнокомандующий чешской армией на самолете спасается бегством в Прагу.
Красные войска форсированным маршем идут вослед самолету.
Победа при Лошонце.
Победа при Мишкольце.
Победа при Кашше.
Победа при Бартфе.
Вперед! Вперед! Вперед!
Словацкая советская республика.
Русинская Красная гвардия.
Вперед! Вперед! Вперед!
Красная армия достигла чешской границы.
В чешском городе Брюнне всеобщая забастовка.
Путь на Прагу свободен!
Вперед! Вперед! Вперед!
А затем… О, если бы только…
Мне пришлось проделать весь этот поход: я был ранен в первом же бою.
Наша рота залегла в рощице, на ружейный выстрел от шоссейной дороги. По ту сторону шоссе – чешские легионеры, справа от нас – чепельские рабочие, слева – будапештские металлисты. Мы лежим в сочной, мягкой, немного влажной траве. Готтесман рассказывает нам о положении на фронте.
– Детская игра, ребята. Взгляните-ка сюда, на полевую карту. Вот эта мушиная точка – Лошонц, тот самый Лошонц, что лежит вон там, в получасе ходьбы отсюда. Итак, здесь Лошонц. А теперь поглядите сюда: от Лошонца до Праги не более вытянутой пятерни, да еще левой – ни на волосок больше. Вот всего и дела. Что же это, скажете, трудная задача для уйпештского рабочего?
– Ну, это в зависимости от того, что будут в топку подкидывать…
– А мы в топку – гуляша…
– Ну, тогда и до Америки доскачем.
– Вот это ладно сказано!
По дороге мчится автомобиль. Маленький красный флажок бьется на радиаторе. Чехи открывают по машине пулеметный огонь. Шофер круто сворачивает на зеленеющую лужайку, лежащую между шоссе и нами. Автомобиль соскальзывает в глубокий ров на краю дороги. Из машины выскакивает Ландлер.
Чешские полевые орудия начинают бить по дороге.
– Ну, что слыхать, товарищи? Чует мой нос – гуляш варите…
– Правильно. Не подсядете ли, товарищ Ландлер?
– Нет, не такой уж я злодей – есть то, что вам принадлежит… Какие будете?
– Мы уйпештские.
– Вот и хорошо. Кто командует?
Готтесман выступает вперед.
– А кто политкомиссар?
Выхожу я.
– Ну прекрасно. Но вижу я, ваш гуляш еще не готов. Может, пока приготовят, проделаете небольшую прогулочку?
– А куда приглашаете, товарищ Ландлер?
– Дело вот какое: чехи сильно теснят наших товарищей под Шалготарьяном. Но если мы прогуляемся в Лошонц, им придется убраться восвояси. Чепельцы – там справа, – и две роты будапештцев уже готовы к атаке. В десять минут могли бы и вы приготовиться.
– Это как же – приказ?
– Не совсем. Главнокомандующий, товарищ Бем, не давал приказа к наступлению, но разве хороший красноармеец нуждается в приказе, чтобы бить врага? А говорят, уйпештцы хорошие революционеры.
– Правильно сказано.
– Так значит?..
Восемь парней помогают вытащить машину изо рва. За это время мы подтягиваемся.
– Только гуляша мне не испорть, – наказывает Готтесман ротному кашевару. – И чтобы соку побольше было… А когда будет готов, то доставь нам его в Лошонц.
– Простынет…
– Разогреем на епископской кухне.
– В Лошонце нет епископа.
– Это не важно. Важно, чтобы ты побольше паприки положил – мясо больно жирное.
Автомобиль Ландлера уже скрылся из виду. Чехи прекратили стрельбу. Из того, что машине удалось скрыться невредимой, можно заключить, что лежат они теперь далеко от шоссейной дороги.
– Готовься! – крикнул Готтесман. В руке у него винтовка с привернутым штыком.
Ландлер сообщил нам, что чепельцы подадут нам сигнал в атаку гусарским рожком. Мы выслали патруль для установления с чепельцами связи, но патруль не возвращается, и сигнала не слышно. Люди в нетерпении переглядываются. Один снова уселся. Другой оставляет винтовку. Еще минута – и все опять улягутся, появится гуляш, а тогда уже их никаким сигналом не поднять. Я толкаю в бок Готтесмана, и он в ответ подмигивает мне: «понял, мол». Приставив ладонь к уху, он прислушивается и внезапно откидывает голову, словно уловил сигнал.
– Готовься! – кричит он. – Братцы! Товарищи! За мировую революцию, вперед!
Готтесман выскакивает вперед. Кровь ударяет мне в голову, и руки, сжимающие винтовку, охватывает дрожь нетерпения. Дикий крик срывается с моих губ, и я кидаюсь вслед за Готтесманом.
– Ур-ра!..
– Ур-ра!.. Ур-ра!..
Гулкий топот множества ног. Прерывистое дыхание. Звякание оружия. Дикие ругательства. Мы несемся к шоссе.
От рощицы до дороги – многоцветный ковер. Уже столько времени бежим мы, а до шоссе все еще далеко. Кто мог бы это подумать? И чепельцев нет как нет…
– Ур-ра!.. Ур-ра!..
Одним прыжком Готтесман перескакивает через ров.
– Вперед, братцы! – кричит он, взбираясь на дорогу, и грозит кулаком в сторону чехов.
– Та-та-та-та-та-та…
Товарищи!
– …! Мы слишком рано заорали!
– Стреляют, сволочи!
– Ур-ра!..
Я перескакиваю через ров и взбираюсь на шоссе.
Человек десять опередили меня, остальные несутся вслед за мной.
– Та-та-та-та-та-та…
Я спотыкаюсь и падаю. Когда подымаюсь, рота уже далеко впереди. Некоторые валяются на дороге. Живо! Я делаю один лишь шаг, и режущая боль в левой ноге валит меня с ног, – я падаю в ров по другую сторону дороги.
Угодили, мерзавцы!
В эту минуту раздается сигнал чепельцев. Гусарский рожок.
Гм… Они даже не играют военного марша!..
Ров полон воды. Надо выбираться. Но моя нога… Попали в ногу, но как тяжелеет голова! Ну как-нибудь… Чорт возьми, я позабыл Пойтеку дать свой адрес! Моя квартира… Рыжая женщина… Ну-ну, наконец-то!
Я поднимаю голову над насыпью. Не видно никого. Покинут всеми… Понятно, будь здесь Пойтек…
Вечером меня разыскали санитары.
– Ну?.. – шепчу я, пока меня укладывают на носилки. У меня не хватает сил докончить вопрос. Но это и не нужно – санитары меня и так понимают.
– Лошонц наш, – в один голос, точно сговорившись, отвечают они.
– А подлец кашевар до нельзя пересолил гуляш, – добавляет один из них, товарищ Бодор с завода Вольфнера. – Влюбился, видно, в кого-нибудь, злодей…
– Много убитых?
– Больше, чем нужно… Могло бы нам обойтись дешевле.
– Ну, зато взяли…
Восемь дней я пролежал в госпитале в Лошонце. Ружейная пуля пробила левую ляжку, задела кость, но серьезных повреждений не причинила; никакой опасности мне не угрожало, но от потери крови я испытывал чрезвычайную слабость.
На девятый день санитарный поезд увез меня в Уйпешт, и на следующий день я уже лежал в больнице имени Карольи.
И самому бы мне не придумать лучше того, как распорядился случай. В палате, куда меня положили, стояли две кровати: одна была моя, на другой же лежал не кто иной, как дядя Кечкеш. Старика привезли с румынского фронта с простреленной грудью, и он уже три недели находился в этой палате. Его кровать стояла впереди моей, а потому видеть друг друга мы не могли, чем старик, – он по крайне мере это утверждал, – был очень доволен: у него ни малейшей охоты не было глядеть на коммунистов, – достаточно он уже на них нагляделся!
– Из-за какой-то дурацкой румынской пули вы злитесь на коммунистов?
– Что я – щенок, чтобы злиться на краешек стола, о который ушибся? Если румынская пуля лучшего места себе не нашла, – ну, и пусть ее… Но сам господь бог никогда не простит коммунистам их грехов, – а я – то уж не добрее господа-бога.
– Но в чем наши великие прегрешения, дядя?
– Еще спрашивает! Сам не знаешь? Вы хуже, чем… Слова найти не могу, с кем бы вас сравнить!
– Не знаю, чем…
– Не знаешь?.. От меня первого, что ли, слышишь, что земли не разделили, а при Бела Куне батрак таким же бездомным псом остался, каким при императоре был… А много жен нотаров и ишпанов стали вдовами? Много нотаров ты повесил, ты – важный коммунист?
– Вешать? Дело это нетрудное, но у нас задача поважнее: мы делаем социализм.
– Вот оно что! А много, позволь спросить, ты социализма сделал?
– Ну, не так-то это просто делается, но…
– Так, так… – перебил он меня. – Одного вы не делаете, потому что это слишком просто, другого – оттого, что недостаточно просто. Пока же господа на вас в обиде за то, что вы у них все отняли, бедняки же – за то, что вы им не дали того, что им полагается. Плохо у вас дело кончится, Петр, это говорю тебе я, старый Кечкеш, – мне уже можешь поверить. Потому что все вы, как тот парень из Залы, что с одной задницей сразу на двух лошадях ездить хотел, – ну, под конец в грязь и угодил.
Старик становился все озлобленней… Когда я ему сказал, что политику надо делать умно, он обозвал меня дураком. Когда же я попытался доказать ему, что никак не мы, а только социал-демократы виноваты в том, что советское правительство не ведет достаточно твердой политики, он тоже за словом в карман не полез:
– Если кто на гулящей женится, пусть не сетует, что у нее груди отвислые.
Ухаживала за нами стройная белокурая женщина. До революции она была монахиней – теперь же стала женой фельдшера. Неслышная поступь, тихая речь, прохладные руки. Всегда оказывалась она там, где это нужно было, – и все же старик был ею недоволен.
– «Все принадлежит нам…» А нельзя до трубки дорваться!
– Вам запрещено курить, товарищ, – спокойно отозвалась женщина. – У вас повреждено легкое.
– Нечего учить деда, что ему можно, чего нельзя, – брюзжал старик. – В тюрьме тоже курить не разрешено, а я трубки изо рта не выпускал.
– Тюрьма – это другое дело, – ответила она.
Но от этих слов старика совсем взорвало:
– Другое дело? Ну, если и другое, то во всяком случае получше вашего…
Старика одолел приступ кашля, так что пришлось вызвать врача.
– Они меня со свету сживут, – жаловался старик.
– Если наша революция так бессмысленна, зачем же вы пошли в Красную армию?
– Твоя забота, что ли, почему я то или иное делаю! – закричал он на меня.
Когда я наконец, хотя и с посторонней помощью, мог стать на ноги, мои первые шаги были к постели дяди Кечкеша. Только теперь я увидел, как он постарел, исхудал, побледнел, длинные усы белы, как лунь, темные круги под глазами.
Крупные слезы потекли у него по щекам, когда я поцеловал его.
«Красная армия овладела Кашшой», – прочел я ему в «Красной газете».
– Слава тебе, господи, – облегченно вздохнул этот «отъявленный враг» коммунистов. – Только они, только коммунисты наделят когда-нибудь землею батраков, – пояснил он богу свою точку зрения.