Текст книги "Тисса горит"
Автор книги: Бела Иллеш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
С глазу на глаз
Слабые лучи солнца, пробиваясь сквозь цветные стекла окон, золотом горят на ярко начищенных штыках.
Обвиняемый и – часовой. Обвиняемый и – часовой.
Андрей бледен. Под глазами темные круги. Голова опущена. Он сидит задумавшись. Глаза устремлены куда-то вдаль, поверх голов судей.
Лицо Веры лихорадочно горит. Ее прищуренные глаза тревожно ищут кого-то. Сто раз пробежав по публике, ее взгляд неизменно задерживается на скамье адвокатов. Защитники перебирают бумаги, вновь и вновь перегруппировывая дела.
Лаци сидит, скрестив на груди руки, с опущенной головой. Он сильно похудел. Веки глаз смыкаются, он как будто спит. Временами вдруг вздрагивает и удивленно осматривается.
Петр Ковач уже оправился после допроса. Взгляд его ясен и тверд, и только бледность лица выдает длительную болезнь. Внешне он совершенно спокоен. Он, как и Вера, рассматривает публику. Сыщики, несколько адвокатов, мать Лаци…
В первую минуту он подумал, что ошибается. Случайное сходство. Игра натянутых нервов.
Взгляд узколицего рыжеватого веснущатого человека скрестился с его взглядом.
Невероятное сходство.
Веснущатый отворачивается. Поправляет галстук и нервно дергает воротничок.
«Это он, – решает Петр. – Наверное он. Не может быть…»
Секереш, разумеется, понял, отчего бледное лицо Петра вдруг залилось краской. И на его безмолвный вопрос он ответил богине Справедливости с завязанными глазами, возвышавшейся за спиной председателя суда. Он повернулся к статуе и кивнул ей головой, точно хотел сказать:
– Да, да! Это я. Ты не ошибся. Я тут, с тобой. Я вижу и слышу тебя. Да, да. Партия бодрствует, она все видит и слышит. Партия тут, с тобой. Да, да!
Глядя на слепую богиню, Секереш кивал головой.
Глубоко вздохнув, Петр взглянул на прокурора. Тот восседал с достоинством, которому могла бы позавидовать любая богиня. Петр невольно улыбнулся и опустил голову. Партия существует, работает. С этого момента процесс потерял для него свое страшное значение. Эти господа не могут решить его судьбы. Как бы они ни решали, их приговор может иметь лишь временное значение. Партия живет, партия работает. Истинное значение этого процесса – использовать его для агитации. «Гм… Мы должны агитировать, агитировать здесь, окруженные часовыми, перед этой публикой, с глазу на глаз с классовым врагом…»
После оглашения обвинительного акта слово получил Андрей.
Он говорил спокойно, сопровождая речь широкими жестами, стоя перед судом, как учитель перед учениками.
– Я попытаюсь объяснить вам сущность нашего движения… Борьба классов… Международный империализм… Советская Россия – настоящая родина трудящихся всего мира…
Председатель, восседающий в своем высоком кресле, пропускает слова Андрея мимо ушей. Он устал, ему скучно. После многочисленных коммунистических процессов этот процесс уже не является сенсацией, и даже самый строгий приговор – виселица – не может уже служить лестницей к карьере, как бывало в 1919 году. Да, этот процесс – только лишняя работа. Да.
Председатель почти спит. Но слова «Советская Россия» ударяют ему по нервам, и он стучит по столу карандашом.
– Рассказывайте о том, что касается лично вас. Не повторяйте банальных, плохо заученных общих фраз. Вы тут не в кабаке.
– Я как раз говорю именно о том, что я делал и почему я должен был работать так, а не иначе, – с невозмутимым хладнокровием парирует Андрей нервный выпад судьи. – Не мешайте, пожалуйста!
– Это нахальство! – возмущается судья. – Я лишаю вас слова. Садитесь! Приговариваю вас к однодневному карцеру. Садитесь!
Андрей прикидывается удивленным.
– Как это понимать? Не собираетесь же вы судить по делу, сущность которого вам незнакома? – иронически спрашивает он.
Председатель суда, красный от бешенства, кричит:
– Садитесь! Сейчас же садитесь!
– Послушайте… – не отступает Андрей.
Но по знаку председателя двое часовых силой заставляют его сесть. Обвиняемые громко протестуют. Публика нервничает. Адвокаты один за другим просят слова. Председатель грозит очистить зал, обещает обвиняемым штраф, карцер.
Проходит четверть часа, пока наконец порядок более или менее восстанавливается.
Слово получает Вера.
Она стоит перед судом, как готовящийся к борьбе боксер. Левую, сжатую в кулак руку она держит перед собой, как бы защищаясь, правой размахивает. Когда ее отросшие волосы падают на лоб, она их сердито отбрасывает назад.
– Победа русского пролетариата… Пролетарская диктатура и то, чего ни на минуту не должны забывать…
– Говорите о том, что вы наделали.
– Хорошо! Значит, я буду говорить о том, какие задачи поставила победа русского пролетариата перед венгерским рабочим классом и крестьянской беднотой. Диктатура пролетариата, братское сотрудничество рабочих и бедняков-крестьян, революционный захват земли и разрешение национального вопроса…
Секереш, прибывший в Будапешт за неделю до суда, не остался в зале до конца заседания. Когда председатель лишил Веру слова, – а сделать это было далеко не так просто: Вера продолжала говорить и после того, как ее силой усадили, и только угрозой удалось заставить ее замолчать, приказав вывести из зала; это в свою очередь вызвало громкие протесты со стороны других обвиняемых, – Секереш подождал, пока тишина была вновь восстановлена, и, прикрывая ладонью зевок, лениво встал и медленно, не своей походкой вышел в коридор.
В коридоре он встретил знакомого.
– Добрый день, господин Шонколь! – приветствовал его Секереш.
– Здравствуйте, доктор Геллер! – ответил тот.
Они вместе оставили здание суда и направились по улице Марко к проспекту кайзера Вильгельма.
– Необыкновенное сегодня движение, – заметил Шонколь.
– Да, я… странно, о это так: когда они в штатском, их куда легче узнать, чем когда они в форме.
Геллер и Шонколь вошли в кафе Зейман выпить по стакану кофе. Кафе было почти пусто. Через открытые окна можно было наблюдать разгуливающих взад и вперед – тот особый сорт людей, которых в штатском легче узнать, чем в форме.
Геллер и Шонколь присели у одного из столиков возле окна.
– Надеюсь, вы ежедневно молитесь о здравии чешских пограничников? – усмехнулся Геллер. – Если бы они вас не поймали и не посадили на шесть недель, честное слово, вы были бы сейчас там, на скамье подсудимых.
– Вернее всего. Иоганна Киша они разыскивают до сих пор.
– Кто же такой этот Леготаи, чорт возьми?
– Разве вам не достаточно того, что он полицейский шпион?
– Нет. Мы должны предостеречь от него товарищей в Вене.
– Я уже дал соответствующую сводку с его приметами.
– Если мы ничего больше о нем не знаем… Что касается демонстрации, я думаю, лучше отложить ее на день объявления приговора. Ребята держатся великолепно. Честное слово… Я хотел бы присутствовать при допросе Петра, но он слишком уж неосторожно смотрел на меня. Было бы более чем глупо влипнуть именно там.
– Да, я туда больше не пойду. Партия была бы вправе упрекнуть нас, если бы мы своим «геройством» поставили работу под угрозу. И без этого у нас горя достаточно. Что касается демонстрации, то раз мы пропустили сегодняшний день, речь может теперь итти только о дне объявления приговора. Они получат лет по восемь-десятъ. Дешевле вряд ли отделаются.
На бумаге, конечно, нет. А в действительности… если Москва сумеет произвести обмен наших товарищей, а все данные за то, что это удастся, – то не позднее как через годик мы получим от Петра известие оттуда.
– Во время нашего последнего с ним свидания я рассказывал ему о Москве. Теперь, когда мы с ним встретимся, о Москве он будет мне рассказывать. Честное слово…
– Пока что речь идет о демонстрации. Словом, в день объявления приговора. А сегодня когда? В семь?
– В восемь. На обычном месте.
– Ладно! А теперь идем.
– Идем! Я пойду вперед! Получите!
Секереш расплатился и направился к выходу. В левой руке он держал элегантную соломенную шляпу, в правой – перчатки и трость. Он дошел уже до двери, до открытой двери. Только три метра искусственного сада отделяли его от проходящей публики, как вдруг он чуть не вскочил от неожиданности. В нескольких шагах от него прошел товарищ, которого партия тщетно разыскивала уже в течение нескольких месяцев. Он прошел мимо кафе, не заметив Секереша.
«Как мне с ним заговорить, чорт возьми, чтобы от радости он не выдал себя?»
Не успел он еще этого подумать, как Шонколь оказался возле него.
– Вернемся обратно, доктор. На минуточку… Я кое-что забыл. Пойдем-ка туда, подальше.
– Я встретил одного знакомого, – сказал Геллер, – мне необходимо догнать его.
– Это того, в зеленом костюме и в панаме?
– Да. Вы его знаете?
– Знаю. Ну, идемте! Не заставляйте просить себя.
Никогда еще Геллер не видел Шонколя таким возбужденным.
– Частное слово, ничего не понимаю, – пробурчал он, но все же повиновался.
Они уселись в глубине кафе.
– В чем дело?
Шонколь – Иоганн Киш – не торопится начинать разговор. Видно было, что он мобилизует все силы, чтобы сохранить внешнее спокойствие.
– В чем дело? – торопился Геллер. – Я спешу.
– Так вот, – заговорил наконец Шонколь. – Теперь вы не нуждаетесь в описании. Вы видели Леготаи собственными глазами.
– Леготаи? Вы имеете в виду того, в зеленом костюме? Вы ошибаетесь. Это не Леготаи, а Бескид.
– Быть может, вам он известен под этой фамилией, но факт, что наши ребята попались только благодаря ему. И этот идет сейчас насладиться результатом своей работы.
Лицо Шонколя сделалось багрово-красным, руки сжались в кулаки.
– Если бы только удалось…
Что должно было удасться – он так и не сказал. Долго сидел неподвижно, барабаня пальцами по столу.
Геллер тоже молчал.
– Мы заслужили хорошую взбучку за то, что сегодня утром пошли туда. Честное слово, это – безответственное «геройство». Многому мы еще должны поучиться, Шонколь, очень многому!
Коридор был наводнен адвокатами, их помощниками и канцеляристками, с непременными портфелями под мышкой. Большинство находилось здесь по делу, и все же коридор напоминал корсо, переполненное праздно болтающей публикой.
На одном из подоконников стояла плетеная корзина с бутербродами – с ветчиной и салом. Бутерброды продавала бедно одетая старушка. Перед ней остановился молодой помощник адвоката. Старуха сгорбилась еще ниже. Молодой человек вынул из кармана брюк мелочь, пересчитал, покраснел, что-то пробормотал, повернулся и быстро исчез в толпе.
У другого окна, прислонившись к косяку, стояла женщина громадного роста с голубыми глазами, седеющими волосами и лбом, носящим следы рахита. Глаза женщины были устремлены на двор, замкнутый в четырех стенах здания суда. Матовые стекла окон первых двух этажей блестели под солнечными лучами, а в крохотных оконцах третьего этажа виднелись одни лишь железные решетки. Взгляд женщины впивался в эти окна. Глубоко вздохнув, она повернулась спиной к окну. Глаза наполнились слезами. Она в отчаянии заломила руки в старых нитяных перчатках.
Маленькая худощавая женщина, просто, но изысканно одетая, купила бутерброд с ветчиной. Потом она подошла к окну, возле которого стояла женщина в слезах. Снимая перчатки, она неосторожно толкнула ту – другую.
– Простите!
– Пожалуйста!
Женщины посмотрели друг на друга, и каждая из них прочла на лице другой следы бессонных ночей, следы горячих слез. Они невольно потянулись одна к другой – и сейчас же снова отодвинулись. На каждую из них пахнуло каким-то чуждым запахом. Высокая женщина отпрянула, почуяв тонкий странный аромат духов, другая отступила перед вульгарным запахом не то кухни, не то помойки. Но, отступив, они снова посмотрели одна на другую.
– Вы, может быть, тоже…
Почти одновременно заговорили. Ни одна из них не ждала ответа. Они понимали друг друга без слов. Молча ходили они взад и вперед по каменным плитам длинного коридора.
– Мой – Лаци! Вы его знаете?
– Нет, не приходилось встречаться. Мой – Андрей… Вы знаете его?
– Какое несчастье! – вздохнула мать Лаци.
– Какой позор! – сказала мать Андрея.
– Позор? – удивилась мать Лаци. – Они ведут себя очень смело. Доведись тем мерзавцам, которые их выдали, попасться в мои руки…
Лицо ее пылало от возбуждения.
Мать Андрея смерила ее недоумевающим холодным взглядом. На нее снова пахнуло запахом кухни.
– Вините лучше Ленина, Куна, которые опутали наших несчастных детей. Я день и ночь молю бога, чтобы он их наказал.
Мать Лаци никогда потом не могла себе объяснить, как это случилось.
Кровь бросилась ей в голову, и она с силой ударила кулаком по лицу мать Андрея. И прежде чем публика успела сбежаться, оскорбленная госпожа Томпа уже исчезла, спасаясь от скандала.
– Весь зал на ногах.
– Именем его величества короля… Пятнадцать лет каторжных работ… Пятнадцать лет каторжных работ… Пятнадцать, лет… Пятнадцать лет… Двенадцать лет… Восемь лет… Восемь лет…
В зале зажигают электричество.
Штыки часовых сверкают.
Андрей стоит, немного нагнувшись вперед. На лице у него застыло выражение удивления, как будто он хочет спросить: как могут люди дойти до такого идиотства?
Но когда наконец убеждается, что он не ослышался, им овладевают слабость и непреодолимая сонливость.
Вера сжимает руки. Губы ее плотно стиснуты. Она скрипит зубами от злости.
Лаци смертельно устал. Он задумчиво смотрит перед собой, поглаживает лоб.
Председатель читает, читает, читает…
Петр не слушает председателя. Втянув голову в плечи, закрыв глаза, приложил левую руку в виде рупора к уху, он напрягает все силы, чтобы лучше слышать, лучше разобрать процеживающийся с улицы шум. Ему кажется, как будто…
Лицо Петра вдруг заливается краской, глаза блестят от счастья.
Шум на улице усиливается.
– Ленин!..
Председатель резко вскидывает голову, но не прерывает чтения. Теперь уже всем в зале понятно: на улице демонстрация.
– Ленин! Ленин!!
– Да здравствует мировая революция! – кричит Петр.
Все подсудимые поддерживают его. В зале гул стоит от криков.
Когда председатель, спустя много времени, с трудом восстанавливает порядок, осужденные – сверх своих пятнадцати лет каторги – получают еще по два-три дня карцера.
Утренние газеты сообщили, что несколько молодых хулиганов устроили перед зданием суда демонстрацию, полицией было арестовано сорок шесть демонстрантов.
«Уважаемый товарищ Секереш!
Как видите, мне известен ваш адрес и ваша нелегальная фамилия. Если вас интересует, я при случае расскажу вам, каким образом я это узнал. В день объявления приговора я видел вас на проспекте кайзера Вильгельма. Хотя вы очень ловко изменили свою внешность, все же я вас сразу узнал. И если бы я действительно был провокатором, как это легкомысленно и бессовестно утверждают некоторые, то вы, уважаемый товарищ Секереш, уже давным-давно сидели бы на улице Зрини. Но, как вы видите, слухи, распущенные обо мне, являются подлой клеветой или, в лучшем случае, ошибкой. Я не предатель, и не провокатор, – я жертва классовой борьбы, жертва революции. Я великолепно учитываю, что время ваше дорого, что вас целиком занимает дело подготовки мировой революции, и все же я осмеливаюсь отнять у вас это драгоценное время, чтобы просить вас: помогите мне, товарищ Секереш!
Как вам известно, я работал в Словакии, в Канцелярии пропаганды. По поручению партии, для партии. Многое я сделал для партии. Устроив побег Петру Ковачу (вам я тоже собирался помочь), я сам вынужден был бежать. Когда во время братиславской забастовки я пытался пешком пробраться в Москву, меня поймали чехи. Но так как документов при мне не нашли, я мог наврать им, что сбежал из Венгрии. Меня перебросили в Венгрию. От венгерских пограничников мне удалось удрать. Им я наврал, будто чехи перебросили меня через границу за то, что в Словакии я вел пропаганду в пользу Венгрии. Таким образом я попал в Будапешт. В Будапеште у меня не было никакой опоры, и я наверняка пропал бы, не принеся мировой революции никакой пользы, не сведи меня судьба с одним из моих старых друзей – Евгением Деме. Евгений Деме – человек со странностями и с большим самомнением. Но он хороший товарищ, настоящий революционер и великолепный организатор. Маркса знает отлично. Ему недостает лишь связи с Москвой. Движение, которое он возглавляет, не имеет ни материальной, ни моральной поддержки. Я никого не обвиняю, но я не могу умолчать, что причиной этой печальной и весьма вредной изолированности являются Ландлер и Бела Кун.
Они встали между Деме и Лениным.
Таково было положение, когда в апреле, приехав в Вену, я узнал от Иоганна, во-первых, что отрицательную информацию о Деме давали Вера и Андрей, и, во-вторых, что в Коммунистической партии Венгрии идет фракционная борьба, и что шансы обеих фракций приблизительно одинаковы.
Мне сразу стало ясным, что нужно делать.
Во-первых, обезвредить Андрея и Веру.
Во-вторых, необходимо ослабить одну из фракций (или – что равносильно этому – обеспечить победу одной из них), так как при равных шансах в процессе борьбы фракции парализуют друг друга, и против буржуазии ни одна из них бороться не сможет.
За решением следует действие. Истинный революционер никогда не колеблется: революция – не букет роз.
Удалив с шахматной доски Андрея и Веру, одним махом я разрешил обе задачи: пускай-ка они теперь попробуют интриговать против Деме! Их провал ослабил именно ту фракцию, которая в интересах движения должна была быть уничтожена, так как она являлась теплицей коррупции, развращенной московским золотом.
Со мной повторилась та же история, что и с римлянином Кориоланом (которому Шекспир посвятил целую драму). Я, как и он, спас свою родину (моя родина – коммунистическая партия), но и сам погиб. Деме, как я узнал неделю тому назад, решил на продолжительное время уйти от активной работы. Он уезжает в Брюнн, где поступит практикантом на суконную фабрику своего дяди. А венские товарищи, несмотря на мои подробные объяснения, – я неоднократно писал им, – вместо того, чтобы поддержать, клевещут на меня, чего я от них никак не ожидал.
Это несправедливо не только по отношению ко мне, но и по отношению к движению. Движение нуждается в таких людях, как я.
Я обращаюсь к вам, товарищ Секереш, – исправьте, прошу вас, эту несправедливость!
Вместо того, чтобы притти самому, я пишу вам, потому что я боюсь: вдруг с вами что-нибудь случится после встречи со мной, и это даст новую пищу для клеветнической кампании против меня.
Будьте добры! Напишите на главный почтамт, до востребования «Красная гвоздика». Будьте покойны – письмо ваше попадет в надежные руки. И что бы вы мне ни ответили, я всегда останусь вашим верным товарищем.
С революционным приветом!
Ваш искренний товарищ Бескид-Леготаи».
После объявления приговора осужденных не вернули больше в Сборную тюрьму. Они провели ночь в здании суда.
Петр и Андрей попали в одну камеру. Камера была на двоих. В первый раз за последние полгода они могли свободно поговорить друг с другом. Петра, после того как его выписали из тюремной больницы, вплоть до суда держали в строгой изоляции от товарищей. Он сидел с двумя уголовниками-карманщиками. Они усердно старались посвятить его в свое искусство. И когда Петр не выказал ни малейшего интереса к их искусству, были разобижены. За это время Петру пришлось беседовать только со следователем да с адвокатом. Следователь заботился об обосновании предстоящего приговора куда больше, чем адвокат об обосновании защиты.
За последний день суда Андрей невероятно устал, едва раскрывал глаза. При объявлении приговора напряг все силы, чтобы не заснуть стоя. Но как только дверь камеры за ним захлопнулась, волнение, которое он с таким трудом сдерживал, вылилось у него в длинную речь, сопровождаемую вместо обычных спокойных учительских жестов необычно смелыми и быстрыми движениями рук. Речь, в которой он разоблачал классовый характер суда белых, разоблачал белых господ, которые в 1849 году привели против своего народа русских казаков, а в 1919 году – румынских солдат, которые именем короля…
Петр понял, что происходит с Андреем. Помочь он ничем не мог. По крайней мере не надо мешать ему. Он повалился на нары и уставился в потолок, хотя ничего любопытного там не было. В противоположность Андрею, он чувствовал себя морально разбитым. Но голова работала ясно.
Первый день суда принес ему большое облегчение. Секереш в Пеште. Демонстрация – свидетельство того, что движение растет. Вот когда хорошо было бы работать! Но, конечно… Адвокат говорил, будто снова готовится обмен заключенными с Россией. Петр тогда пропустил мимо ушей слова адвоката. Как он жалеет теперь, что не порасспросил его подробнее! Не скоро представится ему возможность разузнать это.
«Ну, будь, что будет!» – прервал Петр длинную цепь своих мыслей, усаживаясь на нарах по-турецки.
Андрей, расхаживавший взад и вперед по камере, остановился перед Петром.
– О чем ты задумался, Петр?
– Да ни о чем.
– Как так ни о чем?
– Да так, просто…
– А что ты скажешь насчет побега?
– Это был бы выход, – ответил Петр. – Только дело это не из легких.
– Неужели нельзя что-нибудь выдумать?
– Посмотрим…
Камера освещалась окном у потолка. Слабый свет проникал с улицы. Петр не мог рассмотреть лица Андрея, до него долетала только его глубокие жалобные вздохи.
– Ничего, Андрей, переживем! Русские товарищи помногу лет отсиживали.
– Ты раз уже бежал, Петр?
– Да, но это было давно. В Чехии в то переходное время положение было неустановившимся. Секереш бывало шутил, что тогда даже смерть была лишь переходным состоянием. Тогда все было проще обделать. Теперь, видно, придется нам запастись терпением.
– А наше движение, Петр? Что будет с нашим движением? – жалобно простонал Андрей.
– Движение? Движение будет расти. Будут, разумеется, и срывы. Но мало помалу все выровняется, войдет в свою колею. Мы нераздельно связаны с движением, – без него мы не мыслим себя. Но движение может обойтись без любого из нас. Кто бы это ни был. Придет время, положение изменится, мы снова включимся в работу. Мало кого мы застанем из старых товарищей. Но если бы даже мы и никого из них не застали, мы все же будем чувствовать себя дома, если только когда-нибудь… А пока что, Андрей, – терпение!
Андрей вновь глубоко вздохнул и пожал руку Петра.
– Ты, брат, прав. Спасибо! Собственно говоря, ты не сказал ничего нового. Ничего такого, что само собой не разумелось бы. Беда в том, что в трудные минуты человек прежде всего перестает понимать самые простые вещи. Спасибо, брат!
Андрей заговорил о Вере, и снова он стал похож на учителя, который говорит перед своими учениками.
Петра подмывало спросить Андрея, облегчил ли его разговор. Ему самому сильно взгрустнулось. Чтобы отделаться от навязчивых мыслей, он хотел было перевести разговор на Секереша. У него чуть не сорвалось с языка, что на суде он видел Секереша. Но, подумав, решил промолчать.
Когда утром за Петром пришли караульные, он не мог предполагать, что его переводят отсюда, и что пройдут многие годы, прежде чем он снова встретится с Андреем. Он ушел, не попрощавшись.
После обеда перевели и Андрея в Сборную. Там он попал в одну камеру с Лаци.
После того, как были сняты чорт его знает в который раз оттиски пальцев, Петра повели вниз к воротам, выходящим на улицу Конституции.
От подъезда суда до тюремного автомобиля восемь-десять шагов. На одно мгновение Петр очутился на улице. На улице…
Его арестовали весной. Когда он выписался из тюремной больницы, стояло лето. А теперь листья деревьев уже пожелтели.
Восемь-десять шагов. С кандалами на руках. Среди вооруженных часовых. И все-таки Петру эта дорога показалась чудесной. Даже голова закружилась от воздуха улицы, по которой вчера демонстрировали его товарищи.
Автомобиль тронулся.
Один часовой сел рядом с шофером. Другой – с Петром в автомобиль. Третий – на скамью у наружной двери. Когда дверь закрылась, извне нельзя было рассмотреть, кто сидит в машине. Из автомобиля также ничего не было видно.
– Куда? – спросил Петр часового.
Часовой, худощавый пожилой человек, втянув птичью голову в плечи, сделал вид, что не слыхал вопроса.
– Куда? – повторил Петр.
Но ответа не последовало. На плоском лбу часового блестели капли пота.
Автомобиль мчался.
– Куда же, чорт возьми?
Слышны были звонки трамваев, гудки автомобилей – тысячеголосый шум города. И все это не давало ответа на вопрос, который в данную минуту больше всего интересовал Петра.
– Чорт побери, только бы узнать…
Протяжный гудок.
«Обеденный перерыв на каком-то заводе», – определил Петр.
Новый гудок. Третий, четвертый, десятый…
Один тонкий, пронзительный, другой сердитый, рычащий.
Сначала гудки резко отличались один от другого. Вскоре они слились в один оглушительный, но понятный гул, который подавлял и поглощал такой оглушительный и ничего не говорящий шум города.
Язык заводов Петру был понятен. Он побледнел, покраснел. Он уже знал, где они едут, куда едут: через Вацский проспект к Уйпешту. Он был под защитой заводских гудков.
Уйпешт…
Уйпешт. Город, где Петр работал во время пролетарской революции, город, в котором он не был уже больше двух лет, куда все время стремился, даже во сне он часто видел себя там с вооруженными рабочими отрядами, и куда теперь везли его, закованного в кандалах.
– Надо набраться сил, – прошептал Петр, сразу же поняв, что его ожидает. Хотят посмеяться над ним, унизить его, помучить и обломать именно там, где он был видным солдатом пролетарской власти. Буржуазия хочет насытиться своей победой.
– Надо набраться сил.
Автомобиль остановился перед зданием уйпештской полиции. Петра уже ждали. У входа стояло восемь полицейских. Тюремная стража передала его полиции в одной из комнат первого этажа.
– Ведите себя прилично, – распрощался с Петром часовой, сидевший с ним в автомобиле.
Молодой полицейский офицер предложил заполнить анкету. Сфотографировали. Сняли оттиски пальцев. И после предварительного телефонного разговора был дан приказ двум полицейским проводить Петра к начальнику полиции на второй этаж.
«Та самая комната, – пронеслась в мозгу Петра, – в которой заседал революционный трибунал после подавления, контрреволюционного мятежа на заводе Маутнера…»
Начальник полиции сидел за письменным столом. Рядом с ним – справа, слева – сидело человек десять – двенадцать каких-то господ. Взгляд Петра пробежал по их лицам. Он не мог хорошенько рассмотреть каждого в отдельности, они слились для него в один образ. Господа эти – худые ли, толстые ли, темноволосые и светловолосые, изысканно или неряшливо одетые, молодые и старые – все слились в один образ, и это был образ врага, который посылает на виселицу, сажает к тюрьмы.
«Надо быть сильным», – внушал себе Петр, бесстрастно глядя поверх их голов.
– Хе-хе-хе! Неужели это тот самый герой? Н-да! Я ожидал лучшего.
– Он немножко изменился с тех пор, как от нас уехал, – сказал другой господин, насмешливо улыбаясь.
– «Все теперь принадлежит нам» – не так ли, товарищ?
– Мы за мировую революцию, если не ошибаюсь? Ха-ха-ха!..
– Только подумать, сколько хороших венгерских патриотов погубили эти мерзавцы! Всякая охота шутить пропадает.
– Будьте покойны! У него тоже скоро пропадет всякая охота не только к шуткам, но и к жизни, – сказал начальник полиции.
В комнате, насквозь пропитанной дымом сигар, на минуту наступила тишина.
Петр подумал, что хорошо было бы сказать несколько кратких, ясных и недвусмысленных слов о своей преданности пролетарской революции, но сразу же отбросил эту мысль.
Распинаться перед этой бандой? Нет! Он сжал губы и промолчал.
– Не хотите ли опять социализировать женщин, а?
Петр поднял голову. Женщина с лорнетом, которую он до этого даже не заметил, смотрела на него с презрением, опустив углы губ. Рыжие волосы, голос, весь ее облик пробудили в нем какое-то туманное воспоминание. Он не мог вспомнить, откуда он ее знает, и, верно, напрасно блуждал бы в своей памяти, если бы женщина сама не указала ему направление.
– Ну, когда же вы опять собираетесь ворваться в мою квартиру?
«Ах, это та шлюха, у которой я жил! – вспомнил Петр. – Теперь я понимаю, почему она так сердита».
Он улыбнулся и вместо ответа повернулся к женщине спиной.
– Неслыханная грубость! – возмутилась женщина.
– Господин начальник, может быть… – заикнулся один из господ.
– Я с вами согласен, господин бюргермейстер. Выведите арестованного! – распорядился начальник полиции.
Петра посадили в подвал. Подвал был неглубок, и маленькое, с железной решеткой, окно под потолком приходилось на одном уровне с мостовой двора.
Взобравшись на нары, Петр мог видеть часть двора.
Уже стемнело, когда наконец принесли обед: тарелку супа и ломоть черного хлеба.
– Пора укладываться спать, – посоветовал полицейский, ожидавший, пока Петр покончит с едой.
Голос часового прозвучал необычайно дружески.
– Хорошо бы папироску выкурить перед сном, – расхрабрился Петр, не сомневаясь, что просит впустую.
– Опасно, – ответил полицейский. – Если поймают, и вам беда, а мне тем паче.
В камере было темно, Петр еле различал лицо часового, но в его ответе он уловил оттенок извинения. Все это мало напоминало уйпештских полицейских.
– А как же они могут поймать? – прицепился Петр.
– Запах дыма…
– А я поклянусь, что моя нога дымила.
– Хе-хе… Нечего сказать, и язычок у вас! И у тебя, и у твоих товарищей. Я вас знаю! Но если из-за тебя мне попадет…
Полицейский достал две папиросы. Даже дал прикурить…
– Кабы человек мог знать, что его ждет, – вздохнул он, уходя. – Но нынче наш брат-бедняк никогда не может быть уверен, что с ним случится завтра.
«Что это значит – наш брат-бедняк? Может, что-нибудь еще произошло? Я сижу скоро шесть месяцев. Когда меня арестовали, в Германии как раз только что было подавлено мартовокое восстание. Но кто знает, за эти шесть месяцев… Или, может, в Италии… Гм… Так, здорово живешь, ни один полицейский не угощает папиросами, значит, что же… русские…»
Он прикурил от первой папиросы вторую, и когда та была докурена, Петр уже был почти уверен, что случилось что-то важное, пролетариат одержал где-то большую победу. «Не вредно было бы, конечно, знать – где именно? Когда? И как? Невыносимо сознавать, что мы победили, и не знать – где и когда. А ведь победа приведет к тому, что у нас…»
Когда совсем смерклось, он почувствовал, что не выдержит больше этой томительной неизвестности. Он попробовал было громко звать часового. Ответа не последовало. Тогда кулаком он стал колотить в дверь. Отбил руки до боли, но ответа так и не добился.
Усталый и отчаявшийся, он остановился под окном и долго смотрел на маленький кусочек хлеба, видневшийся из-за решотки.
Небо медленно покрывалось облаками.
Около полуночи начался дождь, редкий грустный осенний дождь.
Утром Петр все ждал, что его поведут на допрос. Но так и не дождался. Полицейский, принесший ему завтрак, оказался таким же дружелюбным, как и вчерашний. Желая испытать, до каких границ это дружелюбие дойдет, Петр снова попросил папиросу. Полицейский не возмутился наглостью арестованного, но вежливо отклонил его просьбу. Он-де некурящий, и папирос не имеет.