Текст книги "Тисса горит"
Автор книги: Бела Иллеш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)
Смена
Если поглядеть в окно, первое, что представится глазам, это башня кальвинистской церкви. На последней неделе великой войны в церкви случился пожар, прогорела крыша, и колокол рухнул вниз. Так с тех пор и не собрались починить кровлю и повесить колокол.
Секереш часами простаивал неподвижно у решетчатого окна. Читать и писать ему было запрещено.
Его почти четверо суток допрашивали в полиции. Отделался он в общем легко: при допросе никаких повреждений не получил и инвалидом не стал. Теперь он уже неделю сидел в одиночке берегсасской тюрьмы, наспех переделанной из школьного здания.
Секереш вообще плохо переносил тюремное заключение, но так трудно, как теперь, ему еще ни разу не приходилось. Он страдал головокружениями, его постоянно клонило ко сну, но когда он ложился, то спать не мог. Он непрестанно терзался голодом, но когда в обед он вливал в себя картофельную похлебку или вечером черный кофе, его начинала мучить тошнота.
Однажды он поймал себя на том, что сам с собой громко разговаривает. Он перепугался и решил потребовать врача. Но до этого дело не дошло. После недели, проведенной им в одиночке, в камеру к нему втолкнули нового узника. То был Лаката. На радостях Секереш сразу позабыл про все свои беды.
Лаката был в очень незавидном состоянии: при допросе легионеры жестоко избили его. Он оглох на одно ухо, лишился двух зубов и левая рука была на перевязи. Последнее, впрочем, являлось не следствием допроса, а памятью о боях под Лавочне.
Секереш оказался превосходной сиделкой. Он бережно раздел и уложил Лакату, а так как койки были скупо снабжены постельными принадлежностями, он из двух постелей составил одну, а сам улегся на голые доски.
Несмотря на все свое нетерпение, он первые два дня почти ничего не мог выведать от Лакаты. Тот был так плох, что даже не в силах был говорить. На третий день ему полегчало. Утром он больше часа просидел на койке, а днем встал на ноги. Опираясь на руку Секереша, он дополз до окна, чтобы поглядеть на церковную башню.
– Если бы мы во-время получили от вас подмогу, – сказал он в ответ на расспросы Секереша, – все обернулось бы совсем иначе. Пятисот человек было бы за глаза достаточно, чтобы дойти до самого Львова. Мы, конечно, совершили ошибку, понадеявшись на вас вместо того, чтобы рассчитывать только на собственные силы. Ничего не поделаешь… Мы знали, что Бекеш и Рожош…
– Надо их было арестовать! Мы же вам передали наше распоряжение! Честное Слово…
– Передали, передали!.. Что ж из того, что передали! Нам не распоряжения были нужны, а помощь… Я тоже передал вам, что нуждаюсь в помощи. На самом деле, не могу понять, о чем вы там думали… Несколько сот мужиков, кое-как вооруженных, из которых половина слушалась не меня, а Бекеша! Рожош почти открыто работал против нас…
– Если бы ты с самого начала арестовал его, он бы ни открыто, ни тайно не мог против тебя работать. Тебе недоставало решимости!
Лаката сидел на койке, а Секереш ходил взад и вперед по камере. Шесть шагов вперед, шесть назад. Теперь, когда он обрел возможность говорить, спорить – головную боль с него как рукой сняло. Но Лакате этот спор не очень-то был полезен. Ему хотелось кричать, драться, пустить в ход руки и ноги, чтобы все объяснить, но у него не хватало сил даже на то, чтобы встать, и голос его звучал слабо и надломленно.
– Это мне недоставало решимости? Мне? Выходит, это я тянул, саботировал присылку помощи? Это я проворонил решительный момент?!
– Брось ты, наконец, эту дурацкую помощь. Помощь… При чем тут помощь? Всякая помощь была бы ни к чему, если Бекеш с Рожошем могли свободно агитировать. Хватило бы у тебя решимости выступить против Бекеша, арестовать его и повесить, тогда бы ты еще мог чего-нибудь добиться.
– Легко из Мункача, из «Звезды», вешать людей! Ты, видимо, знаком с революцией только понаслышке, по книгам…
Шесть шагов вперед, шесть назад.
В своем возбуждении Секереш прибавил шагу. Теперь от одного конца камеры до другого было только пять шагов. Секереш в бешенстве пнул ногой парашу.
– Чего тут огород городить! Скажи прямо, что мы за все ответственны, во всем виноваты. Мы терпели Рожоша и Бекеша, мы навязывали их повстанцам…
– Мне тебя не переспорить, – сказал Лаката. – Но что правда, то правда. В решительную минуту вы нас бросили на произвол судьбы. Вы болтали, болтали, языки у вас подвешены исправно, а вот когда нужно было перейти от слов к делу… Эх!..
Секереш на этот раз совладал со своими нервами.
– Выслушай меня, Лаката, – сдержанно начал он. – Прежде, чем обвинять, ты должен войти в наше положение. Ты должен знать…
– Знаю, знаю, – перебил его Лаката. – Ты, конечно, сумеешь мне доказать, что я сам помешал посылке нам подмоги. Заранее согласен со всем, что ты скажешь…
– Лаката, давай говорить серьезно…
– Серьезно? Это раньше надо было быть серьезным, когда дело было не в разговорах. Рожош, Окуличани… Ты так долго разыгрывал из себя социал-демократа, что, должно быть, и на самом деле стал им…
– А, чтоб тебя!..
– Понятно! Рожош, Окуличани и чорт его знает, кто еще. С ними ты умел ладить, а…
– Ты!..
Секереш погрозил Лакате кулаком.
– Ты!.. Сейчас же замолчи!..
Он прикусил губу и проглотил слово, готовое сорваться у него с языка. Потом повернулся к Лакате спиной и целый час неподвижно простоял у окна.
Лаката, с трудом поднявшись на ноги, швырнул на койку Секереша его подушку и одеяло.
Два дня в камере не было произнесено ни слова. Заключенные ели из одной тарелки, пили из одного стакана, курили одну папиросу, но ни единым словом не обмолвились между собой и даже избегали встречаться взглядами.
На третий день они получили нового товарища: Петра Ковача.
У Петра голова была забинтована, и под левым глазом темнело фиолетовое пятно – следы полицейских допросов.
Лаката и Секереш одновременно бросились его обнимать. Секереш едва не заплакал от радости.
– Да, все было бы по-другому, – стал рассказывать Лаката, – если бы мы с самого начала не возлагали надежды на вашу помощь. Мы ждали два дня, целых два дня потеряли, а когда, наконец, получили что-то вроде помощи – бедный Тимко! – тогда уже было поздно.
– Сила революционной армии – в наступлении, – сказал Секереш.
– Мы и наступали. Как только прибыл Тимко, тотчас же начали наступать. Эх, Петр, если б ты видел! Каждый человек, каждый солдат наш вел себя героем, каждый порывался на первую линию огня… Как мы шли!..
Его лицо сияло. Петр и Секереш слушали, боясь проронить слово.
– Ничего подобного я еще не видел, и все же… Ты только подумай, Петр: солдаты, босые, оборванные, с одними ручными гранатами шли в атаку на польские пулеметы, словно те не пулями, а горохом стреляли. А как их косили – ужас. И когда они подошли к полякам на такое расстояние, что могли кинуть гранаты, – ни одна не разорвалась. Солдаты с голыми руками бросились на поляков, били их кулаками, кусали – все до единого полегли… Бедный Тимко!..
Несколько минут протекло в молчании.
– Мне кажется, – начал Секереш, – что если бы вы во время и энергично начали наступление…
– Ты не имеешь права критиковать нас, – тихо произнес Лаката.
– Что-о-о? Не имею права?..
– Слышь, ребята, вы с ума сошли, что ли?
Петр мог говорить что угодно, те ничего уже не видели и не слышали.
– Не имеешь! Никакого права! Вы предали нас!
– Это мы вас предали?
– Вы!.. Ты!..
– Не вмешайся во-время Петр, Секереш с кулаками бросился бы на Лакату. Петр грубо оттолкнул Секереша, так что тот отлетел к стене, а Лакату бросил на койку – тоже далеко не так бережно, как это полагалось бы в отношении больного.
– Сумасшедшие!
Лаката повернулся к стене, Секереш тоже повалился на койку и зарыл голову в подушку.
До самого вечера в камере длилось молчание.
– Ложись ко мне, места хватит, – позвал Секереш Петра, когда стемнело.
– А я уже приготовил тебе место у себя, – раздался голос Лакаты.
– Как вам не совестно! Словно два сопляка! – вырвалось у Петра. – Словно два глупых сопливых мальчишки!
Петр улегся на полу.
Хорошо еще, что у него было пальто. Ночи стояли холодные.
Наутро к ним пожаловал новый постоялец – Готтесман.
Вечером за Лакатой явились два жандарма.
– Собирай вещи!
– Это как – на свободу?
Вместо ответа его заковали в кандалы.
Петр и Готтесман молча стояли возле Лакаты. Секереш шумно вздыхал.
– В Венгрию или в Польшу?
Жандармы не ответили.
Первым обнял Лакату Петр, потом Готтесман, последним Секереш.
У всех на глазах были слезы.
Это происходило во вторник вечером.
В среду утром Петр и Готтесман ругали друг друга последними словами. Началось с того, что Готтесман усомнился в украинском происхождении русинских крестьян, и высшей точки спор достиг тогда, когда Готтесман заявил, что если партия не исключит всякого, кто до сих пор занимал мало-мальски ответственное положение и открыто не заклеймит их как предателей, то дело революции погибло.
В четверг вечером за Гроттесманом пришли два жандарма.
– Собирай вещи!
В пятницу утром Петр получил передачу.
Ветчину, колбасу, сыр, фрукты, целый торт и сотню папирос. Под тортом было спрятано письмо.
От Марии Рожош.
В Берегсасе заключенных кормили плохо. Передачи допускались редко и нерегулярно. Таких обильных и изысканных передач, как на этот раз, еще не бывало.
Петр чуть не запрыгал от восторга.
Пока Секереш возился с тортом, он набросился на письмо. Но оно сильно омрачило его радость.
– Гм… Погляди-ка, Иосиф, – сказал он, протягивая Секерешу письмо после того, как трижды прочел его.
– А ты разве другого ждал? – спросил тот, возвращая письмо.
– Понятно, другого.
– Дурак ты! Я всегда был определенного мнения о Мария. Истеричная девка! Дело ясное.
– Мог бы иначе о ней говорить. Видишь, как она о нас заботится. Значит, не так уже «ясно».
– Если кто не желает видеть действительности, тому ничего ясно не будет.
– Просто ты стал желчен и несправедлив.
– А поди ты! Тебе правда глаза колет, вот что!
Петр не ответил. До вечера в камере не разговаривали.
За это время Петр раз десять, по крайней мере, перечитал письмо.
«Дорогой, дорогой Петр!
Мне очень больно, что как раз теперь, когда я потеряла все, что у меня было святого, я не могу видеть тебя, не могу говорить с тобой. Движение, революция – словно тысячу лет назад все это было! Мировая революция? Ленин сам сделался оппортунистом и назвал радикализм «детской болезнью». Детская болезнь? Все, за что мы боролись, Чем жили, – детская болезнь? Многие от нее умирают, но те, которые выживают, раз навсегда застрахованы от нее. Да, теперь я уже и Ленину не верю! И если он сам выступил против революционеров, я все-таки останусь революционеркой.
Через десять дней я уезжаю в Прагу. Буду учиться. Здесь я теперь не нужна. То, что от движения осталось – мелкие вопросы зарплаты, профсоюзные и прочие, – в этом для меня места нет. Самое разумное, что мне остается, это заполнить время ожидания учебой. Я уверена, что придет еще мое – наше – время. Что бы ни случилось, я верю, что революция победит.
Тебе, милый, дорогой Петр, грозит очень большая опасность, будь осторожен. Бескиду можешь довериться вполне. Будь умницей. В Праге разыщи меня у сестры: Венцельплатц, № 12, квартира 3. Будь умным, не теряй веры – тогда еще все-все может сложиться хорошо.
Твоя Мария».
До самого вечера в камере не разговаривали. Все послеобеденное время Секереш простоял у окна. Он напевал:
Дешева твоя кровь, бедняк,
Зарабатываешь медный грош —
И его не истратить никак…
Против двух язычников кровь
За отчизну по капле прольешь…
– Эх, – вырвалось, наконец, у него, – хватит всей этой ерунды! Язычники, отчизна… Честное слово… Слушай, парень, примемся-ка лучше за проработку резолюций Второго конгресса Коминтерна. Завтра, с самого утра, и начнем. По рукам?
– По рукам.
– Кто может быть этот Бескид, чорт его подери? – сказал Петр, когда оба они улеглись.
– А чорт его знает! Может быть, судья какой-нибудь, а не то… Да, впрочем, чего там голову ломать! Довольно у нас и без того всяких задач. Эта ленинская брошюра, которую мы получили, страх как интересна. Жаль, что ты по-русски не понимаешь. И особенно жаль, что я не прочел ее тремя месяцами раньше… Честное слово!
В субботу вечером в камеру ввалились четверо жандармов.
– Собирай вещи!
В канцелярии письмоводитель прочел заключенным два постановления:
– Следователь… Прокурорский надзор…
Петр ничего не понял, но Секереш, прослушав первое постановление, шепнул ему:
– Освободят!
За первым постановлением последовало второе.
Секереш невольно вскрикнул от ужаса.
Второе постановление гласило, что в «удовлетворение ходатайства польского министерства юстиции о выдаче венгерских подданных Иосифа Секереша и Петра Ковача, разыскиваемых польским судом по обвинению в уголовных преступлениях, берегсасский прокурор определяет: выслать их обоих в Польшу и предать в руки польских властей».
На вокзал их сопровождали два сыщика. В двадцати шагах спереди и сзади шагало по жандарму. Вместе с арестованными в вагон сели сначала только оба сыщика, а за несколько минут до отхода поезда вошли и жандармы. Арестованные не были закованы в кандалы.
Когда шли к поезду, сыщики вполголоса переговаривались между собой, называя друг друга по фамилии. Одного из них звали господин Гозелиц, а другого – господин Бескид.
«Мункачская газета» сообщала:
«Большевики опять устроили кровавую баню. Уже обреченные на неизбежную гибель, эти преступники все еще проявляют признаки жизни. В воскресенье утром православный епископ Канторовиц служил под открытым небом благодарственный молебен по случаю разгрома Красной армии под Варшавой и дарования победы христианскому оружию. К великому негодованию молящихся богослужение было нарушено несколькими негодяями, которые подняли крик и стали швырять в епископа камнями. Жандармерия и подоспевшие ей на помощь легионеры быстро восстановили порядок, но дослужить молебен все же не удалось, потому что его преосвященство был серьезно ранен несколькими камнями. В результате этого прискорбного происшествия один человек был убит и сорок два ранено. Вина в этом падает, понятно, целиком на большевиков: легионеры лишь выполнили свой долг. 57 человек арестовано. Зачинщика происшедших беспорядков, жителя местечка Пемете, Юрко Верхова, прозванного рабочими «одноглазым Юрко», задержать не удалось. Жандармское управление назначило награду в пять тысяч крон тому, кто укажет его местопребывание. Его преосвященство поступил на излечение в мункачский госпиталь. Состояние его тяжелое, но не внушающее опасения за жизнь. Редакция желает ему скорейшего выздоровления».
Из участников первого съезда недоставало Секереша, Петра, Тимко и Лакаты. Вместо них было двадцать новых делегатов. Всего на втором съезде коммунистической партии Прикарпатской Руси участвовало тридцать пять делегатов: восемнадцать рабочих и семнадцать землеробов.
Делегаты собрались на лесной поляне. Вокруг, на расстоянии окрика, сторожили испытанные товарищи.
Предупредительным сигналом должен был служить двойной крик перепелки.
Заседание длилось с утра до вечера. Крика перепелки ни разу не раздалось, Мондан оказался хорошим организатором. Канцелярия пропаганды осталась на сей раз без добычи.
Среди пожелтелой листвы мелькали красные и ярко-зеленые листья. Трава была сырая, и если кто присаживался, тотчас же опять вскакивал. Участники съезда целый день простояли на ногах.
Первым взял слово старик Бочкай.
Он очень постарел, могучая спина сгорбилась.
Говорил он тихим голосом, опустив глаза в землю, ни разу не взглянув на своих слушателей.
Начал он с «цитаты из Маркса»:
– «Погляди в зеркало и увидишь свое лицо», сказал наш великий учитель, добрый старый Маркс. Что же мы видим в зеркале? Мы видим братьев, мерзко спорящих и ссорящихся друг с другом. «Это твоя ошибка, это ты виноват, это ты предатель!» – обвиняем мы один другого, как те братья из Дрочня, что пошли друг на друга с топорами, поспорив, кто виноват – Иван или Федор – в том, что градом побило посевы.
Старик говорил на этот раз очень длинно, глухим голосом и казалось, будто он молитву читает. Слезы текли у него по щекам, когда он заговорил о Тимко и других жертвах восстания в Лавочне.
– К братским могилам прибавилась еще одна… В море нашей скорби вылили еще одну бочку.
Пока старик оплакивал мертвых, Гонда нетерпеливо прохаживался взад и вперед. После старика должен был говорить он. Последние месяцы оставили резкий след на его лице. В углах рта запали две глубокие складки, и глаза словно потемнели. Но спина его не сгорбилась, держался он как-то еще прямее, точно всего его вытянули.
Спокойно стоял он, расставив ноги, запрятав руки в карманы, и так пристально всматривался в лица собравшихся, как будто впервые видел их.
– Не плакать собрались мы сюда, товарищи, а обсудить, что нами сделано хорошо и что плохо. Будем одинаково учиться и на хороших и на дурных примерах. А учиться нужно многому, потому что нам предстоит огромная работа. Нечего ныть и проливать слезы. Твердо запомните одно: нас не победили. Сегодня мы гораздо сильнее, чем были полгода назад. И сильнее мы уже по одному тому, что знаем теперь: с врагом шутить нельзя, нужно суметь одолеть его в открытом бою.
Мондан стоял, скрестив на груди руки. Каждую фразу Гонды он сопровождал одобрительным кивком головы. В подготовке съезда он участвовал вместе с Гондой, почти все вопросы до мельчайших подробностей были разобраны ими совместно, – и все-таки даже его удивила речь Гонды. А как поражены были остальные слушатели! Где, когда, у кого выучился он так говорить? Всего несколько месяцев назад он еще работал здесь, в Полене, машинистом на узкоколейке; где успел он набраться всей этой премудрости?
Отовсюду слышались одобрительные возгласы, и лишь когда Гонда принялся критиковать Секереша, среди присутствующих стало заметно некоторое недовольство.
– Будь Секереш здесь, ты бы иначе говорил, – крикнул внезапно Бочкай.
– Да, я говорил бы не так – я сказал бы куда резче, – отрезал Гонда и невозмутимо продолжал свою речь.
– Ну, можно разве так оплевать венгерскую революцию и лавочненские жертвы! – снова, немного погодя, воскликнул Бочкай.
Гонда на минуту умолк. Настала глубокая тишина. Ольга, вдова Тимко, до тех пор неподвижно, словно не живая, стоявшая рядом с Монданом, подошла к Гонде. Ее окруженные черными кругами глаза блестели от слез.
– Венгерская революция, – снова заговорил Гонда, – не нуждается в том, чтобы ее ошибки замалчивали. Несмотря на все свои ошибки, она большая глава в мировой революции. Восстание в Лавочне мы потому так неудачно подготовили, что не решались открыто сознаться в своих ошибках. Было бы трусостью продолжать это замалчивание. Я трусом быть не хочу…
– А кто же трус? Может, я? Или лавочненские мертвецы? – Тут старик непечатно выругался. – Тебя, браток, еще мать в утробе носила, когда я уже…
– Нечего прятаться за мертвецов! – раздался голос Ольги.
Старик ушам своим не верил.
– Чего старик перебивает! – послышались со всех сторон возгласы. – Не умеет держать язык за зубами! Правды боится!
Бочкай схватился за голову. Быть этого не может! Даже крестьянские делегаты – и те против него? Он беспомощно озирался вокруг.
Гонда уверенно и спокойно продолжал свою речь.
Потом слово взял иностранный товарищ с русой бородкой и в зеленых очках. Он говорил по-немецки, а Мондан переводил его слова на украинский и на венгерский языки.
– Второй конгресс Коммунистического интернационала… Условия приема в Коминтерн… Раскол чехо-словацкой социал-демократической партии. Полевение левой… Чехословацкий индустриальный пролетариат… организовываться… учиться… организовываться… учиться… заслуга движения в Русинско… кампания против войны… Мобилизация масс… ошибки… упущения в организационной работе… двойственная позиция… колебания в решительный момент… организовываться… учиться… Ленин… Москва… путь мировой революции…
Иностранный товарищ говорил не простым языком. И как ни старался Мондан упростить его выражения, не все могли уследить за его мыслью. Тем не менее его речь всем пришлась по душе: все поняли из нее, что у партии были не только ошибки и что, несмотря на ошибки, партия все же идет вперед.
– Мировая революция…
Выборы в Центральный комитет прошли гладко.
Секретарем ЦК избрали Гонду.
Бочкай не был избран в Центральный комитет – за него было подано всего три голоса.
Центр тяжести переместился из леса на завод, из деревни в город.
– Мировая революция…
На обратном пути в Полену Гонда взял старика под руку.
– Так как же будет, товарищ? – сказал он ему.
– Да как-нибудь… Пока в графских лесах дичина не перевелась, с голоду не помрем.
– Я не о том, старик. Я о партии.
– И партия как-нибудь проживет.
– А вы? В чем будет ваша работа?
– Это – что партия мне поручит. Можете на меня положиться – жиру не нагуляю. Но вот что, раз уже. у нас о партии речь зашла… Ошибка или не ошибка то, что мы делали, – об этом я больше говорить не стану, но все же это не дело, что такие наши товарищи, как Секереш и Петр Ковач, в тюрьме гниют! Рано или поздно, а выдадут их польским палачам, как бедного Лакату. Тимко, Лаката… Мало разве и без того у нас жертв? Ошибки, ошибки… А это не будет ошибкой, если эти тоже попадут в руки палачей? А?
Гонда несколько секунд помедлил с ответом. Затем, наклонившись к старику, шепнул на ухо несколько слов.
– Да неужто? – радостно воскликнул старик – Правду говоришь?
– Понятно, правду, – спокойно сказал Гонда.
– Сегодня вечером? – ликовал Бочкай.
– Сегодня вечером.
– Слава тебе, господи!..