355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бела Иллеш » Тисса горит » Текст книги (страница 2)
Тисса горит
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:43

Текст книги "Тисса горит"


Автор книги: Бела Иллеш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)

– Опять, чорт возьми, рассказывать? Покоя от вас нет… Может быть, про Россию? Ну, ладно… Про Сибирь, что ли? Или про Октябрь? Но это вы все уже знаете… разве вот что… Знает ли кто из вас, что такое эсеры?

– Эсеры?

– Придется, видно, мне вам все разжевывать. Эсеры, надо вам знать, по-русски то же самое, что соцдемы по-венгерски. Вначале, конечно, они идут с большевиками, но не потому, чтобы они хотели революцию, а только потому, что, по их мнению, так лучше работать для нашей гибели. Вот я и говорю, они такие же негодяи, как и наши соцдемы, только не такие трусишки, – эсеры не делают сейчас же под себя, стоит им увидеть детскую пушку. Вот, кто такие эсеры – вы теперь знаете. Но это еще не все. Надо вам еще знать, что такое Кремль. Никто из вас не слыхал? Так вот: Кремль – это в Москве то же самое, что у нас в Буде замок, только он гораздо обширнее и древнее, а потому красивее: с постройками не так, как с женщинами, – там красивее то, что старше… Ну, дело сейчас не в этом… Словом, вот что такое Кремль, и мы, рота венгерских большевиков, там жили – там я и увидел впервые Ленина: он – хотите верьте, хотите нет – жил в одном этаже с нами. И вот в тот день, о котором идет речь, мы собирались варить гуляш, раздобыли себе мяса и даже паприки[4]4
  Красный перец.


[Закрыть]
– не знаю уж как и откуда. От поджариваемого лука шел такой дух, что живи сам царь в Кремле, и тот побежал бы отведать. Поджариваем мы это лук, Оська Вереш уже картошку чистить кончил, как вдруг врывается к нам Самуэли и принимается орать что есть сил: «Скорей, ребята, за мной!» Как, думаю я себе, бежать, – тут лук пригорит, но видя, что все кинулись следом за Самуэли, натягиваю и я на себя гимнастерку, хватаю винтовку и мчусь вслед за другими. Те уже были за мостом и, как я им ни кричу, чтоб обождали, продолжают нестись дальше. Бегу к я, высунув язык, и слышу, как Самуэли и остальные товарищи самым неподобающим образом поминают имя всевышнего. Ну, думаю, тут что-то неладно. Надо их во что бы то ни стало догнать, чтобы разузнать, в чем же тут, чорт возьми, дело. Но не успел я их догнать, как Кун вдруг кричит: «Ложись, ребята, ложись!» Только что успел я броситься наземь, как уже над моей головой засвистали пули: эти негодяи засели в четырехэтажном доме и оттуда жарили в нас из пулемета. Мы тотчас же открыли по ним пальбу, затем вскочили и ринулись к воротам. Вмиг ворота были взломаны, и мы бросаемся вверх по лестнице… Ружейные выстрелы… Я спотыкаюсь, падаю на бедного Оську Вереша – бедняга лежит с простреленной головой. Ну, погодите, чорт побери! Прикладом по голове я укладываю одного из негодяев. Еще одного! В соседней комнате взрывается ручная граната… Какой-то раненый вцепляется зубами мне в ляжку – сапогом я ударяю его в лицо… Внезапно команда: «Прекратить огонь!» и крики: «Победа, победа!» Негодяи сдались, – мы отобрали у эсеров захваченную ими центральную телефонную станцию. Действовали они совсем как наши соцдемы. Тысячи раз клялись нам в верности, а когда усыпили нашу бдительность, то и воткнули нам нож в спину. Но под конец пришлось им самим расхлебывать то, что они заварили. Да… У большевиков всегда голова на плечах, и бьют они наверняка… Так-то…

Анталфи умолк и богатырски зевнул.

– Ты, стало быть, был поваром? – спросил Готтесман.

– Я был всем, чем только можно быть: сапожником, портным, поваром, учителем, врачом, подпольщиком, солдатом, короче – большевиком.

– А что ты делал в мирное время?

– Сколько раз будешь ты меня об этом спрашивать? Актером – вот кем я был.

– Комедии, значит, разыгрывал?

– Да-а-а… Такую же ослиную голову, как у тебя, на себя напяливал… такую же ерунду нес, как ты несешь, – а публика над этим потешалась и платила мне так, как только мечтать можно.

– Ну, пора спать. Завтра ведь тоже день…

Красная армия переправилась через Тиссу. Румыны недешево отдали свои позиции, но вели себя героями, лишь пока красные не ступили на их берег. Тогда они пустились наутек.

Два дня и две ночи все шло, как по маслу. На третий день мы обнаружили, что у нас в тылу румыны. Нас ее разбили, и все же приходилось отступать. А это было гораздо труднее, чем итти вперед: пушки румын обстреливали дорогу, а французы сыпали бомбы с самолетов.

– Эти бомбы предназначались русским большевикам, теперь, когда мы во всю задвигались, они достались нам… Но, ребята, носов не вешать! – утешал Анталфи свою поредевшую роту. – Не всегда так будет, мы еще двинем на румын, чорт подери…

Румынские орудия ни на минуту не умолкали, но наши не могли уже отвечать на их хриплый лай. Пушки у нас еще были, но красные артиллеристы бежали.

У Готтесмана пулемет валится с плеч, и он, споткнувшись, с трудом удерживается на ногах: – Подстрелили, подлецы!

Петр подхватывает его подмышки, меж тем как Анталфи бросается к пулемету.

– Сюда, ребята, сюда! Не достанется пулемет румынам!

Он кричит, зовет, но никто его не слушает. Румыны палят во всю. «Спасайся, ребята, спасайся!» У всех одна лишь мысль – бежать без оглядки.

Пулемет остается лежать в пыли, вокруг валяется множество винтовок. Сейчас винтовка – одна лишь помеха. Бежать без нее легче.

– Черти! Это что ж – социализм?..

– Убью, как бешеную собаку, того подлеца, кто завел нас сюда, в эту гнусную бойню!..

– Из Будапешта легко приказы рассылать…

Слева надвигается румынская конница. Никто не помышляет о сопротивлении. Все, кто могут, бегут, побросав винтовки. В небе парит французский аэроплан.

Тра-та-та-та-та-та-та.

Летчик из пулемета бьет по бегущим.

В Солноке у въезда на деревянный мост толпятся беглецы.

Лошадь в испуге вздымается на дыбы и разбивает часть перил. Вместе с одноколкой валится она в Тиссу, увлекая за собой несколько человек.

– Спасите! Спасите!

На противоположном берегу автомобиль пытается проложить себе дорогу к мосту, но застревает в людском потоке. Из автомобиля выскакивает человек и протискивается на мост. Другой, в черной кожаной куртке, остается в машине. Размахивая ручной гранатой, он кричит что-то в самое ухо шоферу, но из-за шума, грохота и трескотни, криков и стонов – слов его не слышно.

Тот, что соскочил с машины, пробрался уже почти к самому румынскому берегу. Он стоит там, где только что лошадь свалилась в воду, – запыленный, грязный, небритый красноармеец. Молча наблюдает он это паническое бегство.

Петр глядит на него… «Быть не может, – проносится, у него в мозгу, – или и впрямь он?..»

Все больше красноармейцев толпится вокруг неподвижно стоящего человека, еще немного – и его сметут в Тиссу…

– Ну, герои…

– Товарищ Кун!.. Бела Кун!..

– Ну; герои, куда вы девали свои винтовки? – спрашивает Кун усталым хриплым голосом.

Тра-та-та-та-та-та.

Румынский снаряд попадает в автомобиль. На месте человека в кожаной куртке – окровавленная груда.

Тра-та-та-та-та-та.

В Солноке, на высоком берегу, пылал дом с тесовой крышей.

Ветер с востока

Мне было тринадцать лет, когда жандармы забрали моего отца. Дело было так: когда управляющий ударил отца кулаком по лицу, тот бросился на него с вилами. Сбежался народ, но отец, размахивая окровавленными вилами, никого к себе не подпускал. Мы – моя мать и я – стояли поодаль, у дверей нашего домика. Пришли жандармы, надели на отца наручники и увели. Мать после этого долго пролежала в постели – так она была подавлена и измучена.

Суд приговорил отца к десяти годам тюрьмы. Соседи утешали мать, что отец выйдет из тюрьмы еще крепким человеком, ему тогда будет всего сорок три года, но увидеть отца мне так и не довелось – он умер в тюрьме. Мы же переселились в город, к родному брату моей матери. У дяди Ивана не было ни жены, ни детей. Когда мы к нему переехали, он рассчитал свою старую стряпуху, и с тех пор моя мать стала стряпать истирать на всех.

Дядя был человек состоятельный. Он жил в собственном доме, там же помещалась и его седельная мастерская, в которой работало человек девять учеников, одного приблизительно со мной возраста. Дядя предпочитал брать в обучение круглых сирот и за четыре года обучал их ремеслу седельщика. Когда учение заканчивалось, работы он им не давал, а «пускал их в жизнь попытать свои силы», как он любил выражаться. Соседи хвалили его за доброе сердце, да и сам он до одури твердил своим ученикам, что если они в дальнейшей своей жизни будут честно выполнять свои обязанности, то это лишь его заслуга… А под честным человеком он понимал, кто сызмальства трудится, не разгибая спины, с утра до поздней ночи. Дядя очень заботился о том, чтобы его ученики оправдывали в этом отношении репутацию честных людей.

В мастерской был один только подмастерье – Петрушевич, человек пожилой, твердо убежденный в том, что для молодых людей затрещина является лучшим средством воспитания. Шесть дней в неделю Петрушевич бывал трудолюбив, молчалив и трезв, – по воскресным же дням он с самого утра принимался за выпивку. Поставив перед собой два стакана, он наливал, чокался сам с собой и выпивал. Возвращаясь от обедни, мы заставали его уже в приподнятом настроении. Он беспрестанно обнимал учеников и называл мою мать барышней. К обеденному столу он уже бывал не в силах подойти, – покачиваясь на стуле, затягивал он заунывные заупокойные песнопения, неизменно заканчивавшиеся рыданиями. Тогда дядя кивал на него ученикам, и те под руки уводили его и укладывали в постель. Дядя собственноручно запирал его темную каморку на ключ. В понедельник же Петрушевич первым принимался за работу.

По просьбе моей матери дядя принял и меня в учение. В том, что я не стал впоследствии шорником, вина не моя, а Петрушевича.

Он с первого же дня заявил:

– Уж вижу, что этот балбес мне всю мастерскую перепортит. Дать ему в ухо – мать поднимет рев: старая ведьма еще способна, чего доброго, подсунуть мне в пищу какой-нибудь отравы. Если же я стану на него глядеть сквозь пальцы, то и остальные ребята начнут лентяйничать.

Мать уже все свои слезы выплакала и вряд ли была способна еще плакать, хотя бы Петрушевич целые дни напролет занимался моим «воспитанием». Что до учеников, то под его наблюдением они никак не смогли бы приучиться к лени.

Во флигеле у нас жил высокий и широкоплечий человек, с лицом, густо усыпанным веснушками. За квартиру, состоявшую из комнаты и кухни, он платил очень аккуратно. И хотя ни с ним, ни с его женой у дяди никогда никаких недоразумений не происходило, тем не менее и дядя и Петрушевич за что-то ненавидели и презирали этого человека.

Однажды вечером, когда он, возвращаясь домой, проходил мимо нашей мастерской, дядя внезапно крикнул мне:

– Ступай, вымой руки! Живо!

Затем он повел меня во флигель.

– Вот, господин Гайдош, этот паренек – сын моей родной сестры. Крепкий, здоровый мальчишка… Не могли бы вы пристроить его учеником в вашей мастерской?

Гайдош пристально поглядел на меня.

– Это его отец… – начал он, но дядя быстро прервал его:

– Он… Он самый, чорт бы его побрал!

– Что ж, попытаюсь, – сказал Гайдош и погладил меня по голове.

Рука у него была большая, сильная и тяжелая, но ее прикосновение было ласково.

К тому времени, когда вспыхнула война, я уже третий год работал в железнодорожной мастерской. За это время я научился читать и писать. Гайдош сводил меня как-то в рабочий клуб, и с того времени я стал посещать общеобразовательный кружок, руководимый Секерешем. Дядя ничего не имел против того, чтобы я учился грамоте, но пришел в ярость, услышав о рабочем клубе. Он строго-настрого запретил мне посещать «этот притон». А так как я, несмотря на запрещение, продолжал все же ходить туда, то он пригрозил моей матери, что выгонит ее из дома. Моя мать не приняла эту угрозу особенно близко к сердцу. Тогда дядя снова взялся за меня, но все было тщетно. Как-то воскресным вечером, заперев по обыкновению каморку Петрушевича на ключ, он торжественно заявил, что отныне он умывает руки и снимает с себя ответственность за мою судьбу.

– Твой отец – негодяй и сгнил в тюрьме. А тебя рано или поздно повесят!

С тех пор мне стало легче жить. Вечерами, по возвращении из железнодорожных мастерских, мне уже не приходилось снова браться за работу в седельной мастерской. И в рабочий клуб я ходил беспрепятственно. Дядя попрежнему отбирал у меня весь мой заработок. Он заявил, что уже не тревожится за мою будущность; но если я посмею развращать его учеников, как меня развращает Гайдош, то он с меня шкуру спустит, потому что за них он отвечает перед богом и людьми.

Объявление войны явилось для меня необычайно радостным событием. Жизнь в городе была смертельно скучна и уныла. Я всегда жил в надежде на какую-нибудь перемену, на какое-нибудь внезапное событие, которое бы выбило меня из привычной колеи, но за два года, проведенные мной в городе, никаких событий так и не произошло. И вдруг – война! Наконец-то нечто необычайное, возможность пережить интересные события!

Помимо того я был социал-демократом, а потому не мог не радоваться объявлению войны. Свою принадлежность к социал-демократической партии я должен был, понятно, тщательно скрывать, иначе бы меня немедленно уволили из мастерской. Но радоваться войне я мог открыто.

В день объявления войны Карл Немеш – адвокат, игравший в рабочем клубе видную роль, – выступил перед рабочими железнодорожных мастерских с большой речью. С балкона квартиры начальника станции он говорил:

– Каждый честный рабочий, каждый социал-демократ должен восторженно встретить объявление войны. Эта война – священная война, эта война – за освобождение. На острие наших штыков несем мы свободу рабам русского царя – нашим товарищам!

Мы ответили ему восторженным «ура».

Вечером в городе устроили иллюминацию и шествие с факелами. Я, понятно, принимал участие в процессии и до хрипоты распевал:

 
Погоди, проклятая Сербия,
С монархией в спор не вступай!
Не уступят венгры и на поле сраженья
Крови не пожалеют!
 

Гайдош в процессии не участвовал. На следующее утро, по дороге в мастерские, я ему рассказал обо всем виденном и слышанном накануне. Он в ответ промолчал. Видимо, он не был заражен общим восторгом.

На домах был расклеен приказ о мобилизации.

Ничего хорошего война с собой не принесла. В мастерских нас заставляли работать все больше и больше, дома же пища становилась все скуднее. Дядя где-то вычитал, что англичане проиграли последнюю войну из-за недостатка съестных припасов.

– Это мой долг перед родиной и королем, – заявил он, давая ученикам уменьшенные порции. – Хоть этим я помогу родине, раз уж не в силах послужить ей на бранном поле.

Наш город являлся узловым пунктом: одна линия вела на запад, а три в Галицию, к русской границе. С момента объявления мобилизации во главе мастерских был поставлен поручик. Кроме того, на станции было расквартировано четырнадцать солдат под командой унтер-офицера. Никогда еще не случалось мне видеть столько поездов, как тогда. Поезда, шедшие на север, везли солдат, боевые припасы и провиант. Поезда, прибывавшие с фронта, были переполнены ранеными.

С самого начала войны в мастерских отменили воскресный отдых. Свой паек мы продолжали получать почти аккуратно даже на третьем году войны. Рабочие же других предприятий часами простаивали перед лавками в очередях. Все так или иначе были сильнее заняты, чем в мирное время, и тем не менее мы все больше времени проводили в рабочем клубе. Число его посетителей неуклонно росло. Начальник городской полиции, «стремясь избавить, – как он выразился, – от излишнего утомления рабочих, и без того заваленных усиленной работой и не получающих, к сожалению, достаточно продуктов», предложил руководителям кружков самообразования сократить число уроков. Программу обучения Немеш, во избежание возможных недоразумений как для преподавателей, так и для учеников, уже заранее сообщил начальнику полиции.

С осени 1917 года нам, рабочей молодежи, разрешили посещать только уроки арифметики и правописания. Последнее преподавал Секереш, бухгалтер химической фабрики. Я очень полюбил его и многому у него научился. Он обладал широкими познаниями, любил преподавание и умел говорить с нами понятным языком. Обучая нас орфографии, он писал сперва фразу на доске, а потом заставлял нас – девятнадцать учеников – по нескольку раз списывать эту фразу в тетради. По окончании урока Секереш собирал тетради и к следующему уроку возвращал их нам, исправив ошибки красными чернилами.

Никогда не забуду последнего урока, происходившего в первый день после рождественских каникул.

Первое, что Секереш в этот день написал на доске, было:

«РУССКИЕ РАБОЧИЕ И КРЕСТЬЯНЕ ВЗЯЛИ

ГОСУДАРСТВЕННУЮ ВЛАСТЬ В СВОИ РУКИ»

Затем мы должны были переписать:

«ТОЛЬКО ПРОЛЕТАРСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

СПОСОБНА ПОЛОЖИТЬ КОНЕЦ ВОЙНЕ».

Помню также, что последняя переписанная нами фраза гласила:

«ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!»

С Карпат дул сильный ветер. Перчаток у меня не было, и я шел, запрятав руки в карманы пальто. В одном кармане я нащупал листочек бумаги, на котором что-то было напечатано на машинке. Дома я прочел его:

«ПЕРЕСТАНЬТЕ УБИВАТЬ ЛЮДЕЙ!

МЫ ТРЕБУЕМ МИРА».

На следующее утро я, как обычно, зашел за Гайдошем.

– Нет ли у тебя ящика или сундука, которым никто кроме тебя, не пользуется? – спросил он.

– Есть. Свой сундук я запираю на замок.

– Тогда спрячь к себе в сундук вот это, – сказал он и вытащил из-под соломенного тюфяка завернутую в клеенку пачку. – Может случиться, что ко мне придут с обыском, – добавил он.

Дрожащими руками я взял у него пачку. В горле у меня пересохло, и я не в силах был произнести ни слова.

– Хорошо, – сказал я, наконец, – спрячу.

Я кинулся в свою каморку – там никого не было. Ученики уже с час как работали в мастерской, моя мать стояла в очереди за провизией, а дядя еще спал крепким сном. Неслышно, как вор, вытащил я сундук из-под кровати и минуту спустя был уже снова во дворе.

– Ну, как?

– Все сделано.

По дороге Гайдош торопился объяснить мне:

– Если меня сегодня арестуют, то эту пачку ты снеси военному врачу Гюлаю. Знаешь его?

– Тот, что живет на улице императора Вильгельма?

– Он самый. Передай ему пачку и скажи, что от меня.

– Хорошо.

Некоторое время мы молча шли рядом. Сердце у меня билось учащенно. Гайдош же, как ни в чем не бывало, насвистывал песенку.

– Вот что, Петр, – сказал он вдруг, – сегодня утром мы, по всей вероятности, забастуем. А ты бастовать будешь?

– Еще бы! – обиженно воскликнул я.

– Погоди-ка немного, – сказал Гайдош с улыбкой, – ты да еще десяток людей не должны бастовать. Вам предстоит задача посложней. Начальник станции затребует, вероятно, солдат для замены бастующих. Вам, якобы штрейкбрехерам, надо так все перепутать на станции, чтобы никому потом не удалось что-либо наладить. Понял?

– Понял. А что… затем будет?

– Затем начальник станции выкинет вас вон, а может быть и в тюрьму упрячет…

В мастерской все шло вверх ногами. Ночью у многих произведены были обыски, и четырнадцать человек арестовали: девять железнодорожников и пятерых с химической фабрики. В числе последних был и Секереш.

Во дворе мастерских, против квартиры начальника станции, состоялся импровизированный митинг.

Первым выступил машинист, а вслед за ним Гайдош. То, о чем вчера еще решались говорить лишь шопотом, один-на-один, сегодня произносилось открыто перед четырьмястами слушателей.

– Хватит с нас!.. Долой войну!.. Довольно голодали!.. Русские предлагают нам мир!.. Хотим мира!..

Когда Гайдош прочел требования рабочих, толпа разразилась восторженными криками.

Рабочие потрясали кулаками, железными прутьями и молотами. Семафор был закрыт, и поезд, груженный снарядами, остановившись перед станцией, тщетно требовал пронзительными свистками открытия пути. Ни коменданта, ни начальника станции нигде не было видно.

Гайдош еще говорил, когда к станции на автомобиле подкатил Немеш. Он взял слово. В черном, наглухо застегнутом зимнем пальто, без шляпы, он походил на патера, проповедующего с церковной кафедры.

– Товарищи…

Он начал говорить успокоительно и мягко, но буря возгласов тотчас же заглушила его слова.

– Долой войну!

– Мира хотим, мира!

– Да здравствует русский пролетариат!

– Товарищи, – пытался продолжать Немеш, и в голосе его послышались раздражение и угроза, – если вам и впрямь дорого всеобщее, равное, тайное избирательное право…

– Мира хотим! – неслось отовсюду. – Того же, что и русские товарищи!..

– Что вы толкуете о примере русских товарищей! – уже с озлоблением крикнул Немеш. – Раньше, чем о нем говорить, нужно в нем внимательно поразобраться. Ваш большевизм еще слишком незрел, в нем много ребяческого…

Грязный от паровозной копоти снег покрывал площадь.

В Немеша полетели снежки: пять-шесть попало ему в грудь, один в правый глаз, а еще один угодил прямо в раскрытый рот.

– Мира хотим!..

Немеш сбежал, и его место занял низенький кривобокий человек, которого я видел впервые.

Он говорил хриплым голосом, но по-нашему. Сперва он резко нападал на высший командный состав: «Генералы не желают мира, они стремятся удушить русскую революцию», а затем обрушился на социал-демократических вождей за то, что они всегда из-за угла нападают на рабочих, когда те борются за мир.

– Но как бы ни старались эти предатели рабочего класса, рабочих Будапешта, Вены, Праги и Львова им обмануть не удастся! Рабочие побросают инструменты, остановят работы на орудийных и других военных заводах и прекратят выпечку хлеба для тех, кто хочет продолжать войну против русских товарищей!

Мы так были захвачены его речью, что не заметили, как на станцию со всех сторон стекались жандармы.

Когда он кончил говорить, была выбрана делегация, отправившаяся к коменданту с требованием немедленного освобождения всех арестованных и увеличения размера пайков, восьмичасового рабочего дня, права сходок и собраний в мастерских. Делегацию возглавлял Гайдош.

Вскоре делегация вернулась назад.

– Товарищи, – обратился Гайдош к рабочим, – комендант не принял наших требований. Он заявил, что если мы немедленно не возобновим работы, он предаст двадцать членов делегации военному суду, а остальных отдаст в солдаты.

В ответ раздался единодушный крик:

– Не станем работать! В клуб, в клуб!..

Четверть часа спустя на станции осталось всего девятнадцать человек «штрейкбрехеров». Здание мастерских было оцеплено жандармами.

Никогда еще не работал я с таким воодушевлением, как в этот день, когда я оказался «штрейкбрехером». У станции стояли в ожидании паровозов четыре поезда. Даже не выработав общего плана действий, мы принялись переставлять подвижной состав, прицепляя вагоны с продовольствием к санитарным вагонам и к вагонам, груженным снарядами. Затем мы попортили сцепления и развинтили гайки у некоторых колес. Все пути были забиты подвижным составом. Жандармы внимательно следили за нашей работой. Военный комендант вышел к нам, похвалил за усердие и приказал выдать нам хлеба, сала, водки и табаку.

В полдень к станции подошел воинский поезд. Пути не были свободны, и поезд не мог двинуться дальше. Прошло полтора часа. Комендант станции ругался и осыпал нас угрозами. Начальник поезда потребовал стражу ввиду того, что солдаты, отправлявшиеся на фронт, неоднократно пытались бежать. С нас пот лил ручьем – так лихорадочно мы работали. Ротмистр, комендант станции, по телефону затребовал у городского коменданта конвоиров. К тому времени, когда они появились, на путях скопилось уже три поезда. Ротмистр был вне себя от бешенства и немедленно распорядился взять всех нас под стражу.

Под конвоем шестнадцати солдат – по четыре с каждой стороны, – под командой унтер-офицера нас повели на гауптвахту.

На улицах у лавок тянулись длинные очереди женщин. Забастовавшие рабочие химического завода тоже высыпали на улицу. По дороге к нашей процессии присоединялись мужчины, женщины, дети.

– Мира!.. Да здравствуют солдаты! Мира!..

У ворот казарм нас ожидал взвод жандармов.

– Долой! Долой! Жандармов – на фронт! Да здравствуют солдаты!

Меня посадили в большую полутемную комнату, где уже находилось четверо арестованных солдат. Не успели запереть за мной дверь, как она снова открылась: привели троих рабочих.

– Важные события! – сообщили они. – В городе революция. Разнесли военные склады!

– А что солдаты? Как они держатся?

– Солдаты? Они, увидите, еще придут освобождать нас…

– Жаль, жаль! – отозвался один из солдат, похожий на цыгана. Он сидел прямо на полу, покуривая трубку. Время от времени он вынимал ее изо рта и сплевывал, стараясь доплюнуть до висевшей на стене таблички, до того грязной, что лишь с трудом можно было разобрать, что на ней написано было: «Курить воспрещается!»

– Почему, дурак, жаль! Тебе, видно, охота умереть героем на поле брани?

– Не то. Я ведь уже девять раз уходил на фронт и девять раз давал стрекача. Нет, приятно было бы еще раз этак с музыкой да с цветами пройтись на станцию… Ну, не беда – освободят, тоже плакать не стану…

Но тщетно мы ждали, чтобы кто-нибудь явился нас освобождать. Обеда мы тоже не дождались. Молча глядели мы на дощатый забор, тянувшийся в каком-нибудь метре от наших окон. Стемнело.

– Забыли нас, чтобы их черти драли! – выругался солдат, похожий на цыгана.

– До завтра как-нибудь протянем, – сказал один из рабочих, – а уж завтра-то о нас наверняка вспомнят.

Ночь тянулась бесконечно. Голод давал себя знать, но еще пуще страдали мы от холода. Спать мы легли на полу и, чтобы согреться, тесно прижались друг к другу.

Мне долго не удавалось заснуть, и вскоре после того, как я, наконец, заснул, меня разбудил треск пулемета.

Я толкнул в бок своего соседа-цыгана.

– Ну, чего тебе?

– Стреляют из пулемета.

Цыган прислушался и снова улегся.

– Померещилось тебе, – промычал он и захрапел.

И хотя теперь ничего не было слышно, кроме храпа соседей, я уже не мог уснуть.

Медленно светало. Первым из моих товарищей по заключению проснулся цыган. Он поплевал себе на руки и протер глаза.

Тем временем совсем рассвело. О нас, видно, основательно забыли. В полдень дверь наконец отворилась. Трое жандармов с винтовками ждали в коридоре.

– Петр Ковач! – выкликнул унтер-офицер.

– Здесь! – отозвался я.

– Иди.

Мы пошли: справа и слева от меня – жандармы, а унтер-офицер замыкал шествие. Гауптвахта помещалась в заднем флигеле казармы. Через двор меня провели в переднее здание, во второй этаж.

Больше получаса прождали мы в коридоре. Жандармы позволили мне присесть на скамейку. По коридору взад и вперед шныряли офицеры и солдаты. Двери открывались и закрывались – на меня никто внимания не обращал.

Я начал было дремать, как вдруг с меня весь сон соскочил: из противоположной двери вышел Гайдош в сопровождении двух жандармов. Он не глядел на меня, и я тоже вида не подал, что знаком с ним. Жандармы увели его.

Дверь снова отворилась, и унтер-офицер выкликнул мою фамилию. В комнате, куда меня ввели, находилось, насколько я могу припомнить, семь человек – все офицеры – лишь у двери стоял унтер-офицер.

– Петр Ковач, – сказал военный судья-ротмистр и пристально поглядел на меня. У него были злые, на выкате глаза. – Петр Ковач, – повторил он и ничего больше не добавил.


Я стоял перед столом, не зная, следует ли сказать что-нибудь или же продолжать молчать. Один из офицеров протянул мне какую-то бумагу.

– Откуда у тебя эта дрянь? – спросил ротмистр.

Я кинул взгляд на листок, на котором было что-то написано на машинке. Мне удалось разобрать лишь обращение, написанное заглавными буквами: «Товарищи солдаты!»

– Кто дал тебе эту дрянь?

– Господин поручик.

– Ты что, шутить со мной вздумал? Я тебе покажу шутки! Двести таких дрянных бумажонок нашли у тебя в комнате под кроватью, в запертом на замок сундуке. Откуда ты их взял?

– Ниоткуда не брал. Впервые вижу.

– Не ври! Кто дал их тебе: Гайдош или Секереш?

– Я же говорю: впервые их вижу.

Офицеры долго допрашивали меня. На мое счастье, вопросы касались таких обстоятельств, о которых я и на самом деле ничего не знал. Иначе, быть может, я бы, и сам того не желая, проговорился.

– Сколько тебе лет? – спросил ротмистре.

– Восемнадцать.

– Разденься.

– Не стоит, – вмешался один из офицеров, военный врач. – И так видно, что годен к строю.

Те же трое жандармов отвели меня обратно в камеру; мои товарищи уже обедали – обед состоял из щей и хлеба.

На следующее утро жандармы повели меня и Александра Асталоша – так звали цыгана – на станцию. Улицы были безлюдны – попадались одни лишь патрули.

Станция была переполнена жандармами. Я не видал ни одного знакомого лица; в мастерских работали солдаты.

Жандармы усадили нас в пассажирский поезд и сопровождали нас до Будапешта.

В Будапешт мы прибыли к вечеру и ночь провели в военной тюрьме, в казармах первого полка гонведов[5]5
  Венгерские части австро-венгерской армии.


[Закрыть]
.

– Солдат всюду дома, – сказал Асталош, указывая трубкой на посеревшую табличку на стене: «Курить воспрещается!».

Наутро на меня напялили солдатский мундир, и началось мое обучение воинскому делу… С шести утра до пяти вечера я был солдатом, проходившим военное обучение, с пяти часов вечера до утра – снова арестантом. Вместе со мной помещались двадцать два человека; днем фельдфебель и унтер-офицер учили нас, как нужно ходить, нагибаться, припадать к земле, стрелять и колоть штыком; вечером же, лежа на соломе, старые ратники ополчения поучали нас, как притворяться больным, а если это не поможет, то как захворать по-настоящему, а в случае нужды – как дать стрекоча.

– Самое верное дело – это падучая, – убеждал нас старый длинноусый ратник, трижды уже побывавший на фронте и, видимо, не проявлявший склонности попасть туда в четвертый раз.

Он самым подробным образом объяснил нам, как симулировать припадок.

– А по мне, так лучше чесотка, – заявил молодой солдат из Будапешта. – Заболеть надо за двое суток до отправки на фронт. С этой болезнью ни за что на фронт не пошлют.

– Ты их, братец, не слушай, – сказал мне Александр Асталош. – Заболеть – это, понятно, не худо, но бежать куда вернее.

– Двое сыновей у меня: на фронте, – рассказывал нам длинноусый ратник, – а третьего – Иваном звали, как и меня, – убили в Сербии.

– У нас сельский староста только тем солдаткам пособие выдает, которые спят с ним.

– Неужто он и со старухами спит?

– Те на него работают – огород копают, кукурузу чистят, пух собирают, – кто что может…

Два месяца провел я в Будапеште и за все это время ни разу не побывал в самом городе. Казармы расположены были на самой окраине – напротив находилась так называемая «Народная роща». Плац для учения помещался далеко за городом. Все, что мне пришлось видеть, не считая карцера и казарменного двора, это была дорога, ведшая на учебный плац.

По прошествии двух месяцев меня, вместе с прочими арестантами, назначили в маршевую роту. Когда нам выдавали обмундирование, мы, при виде подбитых гвоздями сапог, поняли, что нас отправляют на итальянский фронт. Накануне отправки трое из нас заболели, а в день отъезда и длинноусый ратник из Средней Венгрии стал биться в припадке падучей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю