Текст книги "Тисса горит"
Автор книги: Бела Иллеш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 39 страниц)
Позиционная борьба
В поисках работы Павел Тимар (наш Петр) зашел на обувную фабрику. Рабочие были нужны, и его сейчас же оставили на испытание. Получив на руки заготовки, колодки, шило и еще какие-то инструменты, названий которых он точно не знал, Тимар смутился. Предложение Лаци поступить на ту фабрику, где он сам работал, Петр принял за шутку. И только после долгих уговоров он нехотя согласился. «Ну, так и быть! Пока не выправлю подходящих документов металлиста, чорт с ним, буду кожевником!»
– Хороший сапожник из тебя вряд ли выйдет, – сказал Лаци, – но если сядешь рядом со мной, то как-нибудь справишься. Производство настолько механизировано, что достаточно изучить какую-нибудь одну деталь. Для квалифицированного рабочего это – сущий пустяк. Можешь смело попробовать.
Хоть и не больно смело, но все же Павел Тимар рискнул попробовать. И теперь – на вот тебе! Надсмотрщик всучил ему все эти штуки, а ты изволь заготовлять пробную пару!
За столом сидело четверо. Справа от Тимара – пожилой бородатый мужчина с утомленным лицом, слева – долговязый парень, приблизительно одних лет с Павлом, напротив – рабочий неопределенного возраста, с черной повязкой на левом глазу.
– Это вы, товарищ, служили в солдатах вместе с нашим другом Кемень? – спросил Тимара бородатый.
– Да, я, – ответил Тимар.
– Я так и думал.
И не успел Тимар опомниться, как не начатая работа очутилась у его соседа, а перед ним красовались, натянутые на колодки, заготовки.
– Над этим вы можете немного повозиться, – шепнул ему сосед.
Его товарищи сделали вид, будто ничего не видели и не слышали.
В комнате находилось около тридцати рабочих столов. И за каждым сидели, сгорбившись, четыре человека. Из соседнего помещения слышался монотонный шум машины. Надсмотрщик, прихрамывая, переходил от стола к столу. Тимар исподтишка наблюдал за ним. Он заметил, что тот придирается к каждой мелочи, дает указания, исправляет, бракует, но, переходя к следующему рабочему, уже не интересуется выполнением распоряжений. Подошел он и к Тимару, бросил беглый взгляд на заготовку пробной пары и направился дальше. Тимару показалось, как будто он одобрительно кивнул головой.
– Старик сегодня в отличном настроении, – шепнул рабочий с повязкой. – Верно, здорово выпил вчера… Кабы цена на вино немного упала, наша жизнь, пожалуй, стала бы совсем сносной, – прибавил он после короткой паузы.
– Кабы упала цена на вино, да на хлеб, да на мясо, да квартирная плата была бы снижена и повышены наши ставки, да кабы во рту выросли грибы… – заворчал бородатый.
– Взять хотя бы, к примеру, вино. В концентрационном лагере, когда фельдфебелю Бизику было что выпить, нас – кроме разве клопов, вшей, блох да крыс – ничто и никто не беспокоил. Зато уж, если Бизик бывал трезв… гм, будь в тот вечер достаточно вина, быть может, оба глаза у меня были бы целы.
– Вы попали сюда из Югославии, товарищ? – обратился к Тимару долговязый парень.
– Да, оттуда.
– А там работали по этой же профессии?
– Д-да…
– Я так и думал, – сказал долговязый, мотнув головой. И кинув быстрый взгляд на надсмотрщика, стоящего к ним спиной, он быстрым движением обменялся с Тимаром колодками.
Кривой смущенно отвернулся, старик неодобрительно покачал головой.
– Не следует торопиться. Если товарищ будет так быстро делать заготовки, он этим только подорвет расценки. Надо быть себе на уме, – наставительно заметил он.
– В чем дело? – спросил надсмотрщик, уловивший последние слова старика.
– Ничего, ничего! Вот товарищ Шульц никак не может простить мне моих слов. Я как-то высказался: коли, мол, жалованья не хватает на еду и на питье, так я, мол, стою за питье. Кому – поп, кому – попадья.
Не сказав ни слова, надсмотрщик прошел дальше.
Обедать Тимар отправился в один из ближайших трактиров. Повел его туда старый Шульц. Лаци обедал вместе с ними за одним столом. Он заказал только суп; второе блюдо он принес с собой завернутым в газетную бумагу. Таким образом обедало большинство рабочих обувной фабрики.
– Пробная пара сойдет с рук, – сказал старый Шульц, – но как быть дальше? Мало по малу у нас на фабрике металлистов окажется больше, чем кожевников.
– Надо наладить так, чтобы мы втроем, вместе с Телькеш, попали за один стол. Будем работать коллективно. Тимара заставим пока гвозди забивать.
– Коллективно… гм… Ну что ж, попробовать можно. Но я все-таки того мнения, что металлистов лучше устраивать на сталелитейных заводах.
– Оно верно, имей мы соответствующие документы, – вздохнул Лаци. – Но их-то у нас и нет. Впрочем, может быть…
– Об этом поговорим в более подходящем месте, – перебил его Шульц, вытирая мокрую от супа седоватую бороду.
– На нас здесь никто не обращает внимания. А кабы и обращали, так из нашего разговора все равно ничего не поняли бы.
– Осторожность никогда не мешает. Я сам виноват, что начал разговор. Ну, и баста! Кончаем! Чорт меня побери, если это пиво наполовину не разбавлено водой!
В углу, в двух шагах от стола, часы заиграли марш Радецкого.
– Н-да, – промолвил старик, хитро подмигнув Тимару. – Все в порядке! – молодцевато надвинул на лоб старомодный выцветший котелок.
– Я буду вас звать Тимаром, чтобы быстрее привыкнуть к этой фамилии, а вы не забудьте – меня зовут Киш. Иоганн Киш. По профессии – безработный парикмахер. Н-да… а теперь – к делу.
С Андьялфельда дул сильный холодный ветер. В оледенелых деревьях городской рощи ветер выл еще сильнее. Аллеи были почти безлюдны.
Киш уже больше часа наставлял Тимара, а возникали все новые и новые вопросы.
– Пойдемте ко мне домой, уж больно холодно, – прервал разговор Иоганн Киш. – Я живу тут неподалеку, на Стефанской улице. Адрес известен всего четырем товарищам, вы будете пятым. Только в исключительно важных случаях вспоминайте его. Записывать его тем более нельзя.
Киш жил у продавца сластей с площади Гараи. Вход через кухню. В кухне этой и ютились хозяева, старые супруги.
Стол покрыт ветхой плюшевой скатертью, и на нем фарфоровая ваза с пыльными искусственными цветами. Складная походная кровать, платяной шкаф, четыре стула. Вот и вся обстановка этой комнаты. На стене в золоченой раме портрет короля Карла.
– Наши хозяева, – Тимар кивнул в сторону кухни, – убеждены в том, что если бы этот идиот вернулся, сразу воцарилось бы «доброе» старое время. Дядя Вайс время от времени благословляет портрет.
Киш вынул из-под кровати граммофон и поставил пластинку с какой-то опереточной арией.
– К этому я обычно прибегаю только в том случае, когда стучу на машинке. Но не вредно лишний раз давать знать дяде Вайсу, что я принадлежу к веселым беднякам.
И Киш снова принялся за свои объяснения.
Он расхаживал взад и вперед, заложив руки в карманы пиджака. И эти длинные, согнутые в локтях руки напоминали ручки вазы.
Говорил он медленно, подчеркивая слова, которым он придавал особое значение. Но и тогда, когда он рассказывал о своих неудачах и затруднениях, у него был такой решительный тон, что с трудом верилось, чтобы этому человеку могло что-либо не удаваться. Он смотрел в глаза собеседника с детским любопытством. И если разговор бывал ему по душе, он смеялся, широко открывая рот и обнажая два ряда блестящих белых зубов.
Пока Петр рассказывал о своих злоключениях в Прикарпатской Руси, Киш нечасто сверкал своими зубами. Чаще он покачивал головой да покусывал губы.
– Да-да… Знаете ли, я не охотник рассказывать, но на этот раз сделаю исключение. Мир мал, всюду одни и те же песни, и все-таки мы плохо его знаем. Я никогда не бывал в Южной Америке, но ручаюсь головой, что и там разбойник проливает крокодиловы слезы по жертвам, ограбленным другим разбойником. В этом отношении нет никакой разницы между чехами и венгерцами, сербами и обитателями Огненной Земли. Одним словом… Вы знаете, что я был еще в Пеште, когда туда вошли румыны. Зрелище было не из веселых. Не стало веселее и тогда, когда Задунай заняли венгерские националисты. Их офицеры, пожалуй, еще хуже румын. Вернее, в Задунае они чувствовали себя хозяевами больше, чем румыны в Пеште. Грабили, пытали, вешали без зазрения совести. Принято думать, что, описывая белый террор, мы сгущаем краски. Но того, что проделывали венгерские офицеры на «освобожденной» венгерской земле, преувеличить немыслимо. Эти ужасы даже представить себе трудно.
Киш несколько минут молча расхаживал взад и вперед по комнате. Он то вынимал руки из карманов, то снова закладывал их обратно и сокрушенно покачивал головой.
– …Я скрывался в Задунае у младшей сестры и во-время успел удрать в Хорватию – в Югославию. Сестру мою убили белые. Обвинили ее в том, что она будто бы скрывала Самуэли. Убили и ее мужа. Он был солдат-инвалид. Бедняк потерял ногу на румынском фронте, защищая короля. О подробностях говорить не стану. Венгерские белые офицеры… Словом я во-время попал к сербам. И направился я в Печ. Город хотя и принадлежит Венгрии, но до нынешнего дня оккупирован сербами. Население попалось на удочку демократической комедии и теперь умоляет сербов не эвакуировать город. Рабочие отдают себя под защиту сербской демократии из страха перед венгерским белым террором. Они правы, не правда ли? Ну, ладно! Словом, я прибыл в Печ и сразу же получил работу. Но не успел я еще приступить к работе, как заболел брюшным тифом. Провалялся в больнице восемь недель. Выйдя из больницы, я совсем не узнал города. Он был наводнен беженцами из Венгрии. И сербы принимали их действительно прекрасно. Венгерцам давали места в городской управе. Работы для них находилось сколько угодно. Говорить и писать можно было совершенно свободно. Сербы даже требовали агитации против венгерского белого террора.
Беженцы, конечно, были в восхищении от молодой сербской демократии. Социал-демократы сразу же заговорили о «сербском пути к социализму», противопоставляя этот путь «русскому пути». Многие коммунисты тогда на эту удочку попались. В том числе и я. После выздоровления мне пришлось взять работу не по своей специальности – в политическом отделе городской думы. Мои обязанности, помимо устройства беженцев, заключались главным образом в работе среди шахтеров. Я должен был агитировать против венгерского белого террора. И если я и не пел хвалебных гимнов сербской демократии, как это делали многие, то я ей все же служил. И сербы, которые были заинтересованы в Пече и шахтах, не остались предо мной в долгу. Жил я хорошо и мог бы отрастить себе брюшко, кабы не Видор Мукич.
Видор Мукич… Вряд ли вы, товарищ Тимар, или кто-либо из ваших сверстников слыхали об этом человеке. Он был из старой гвардии того периода, когда Бокани [33]33
Бокани – одна из наиболее выдающихся фигур венгерского рабочего движения. До войны в течение долгих лет был вождем венгерской с.-д. партии. Во время революции присоединился к коммунистам. После поражения революции был приговорен к смерти через повешение. Из тюрьмы был освобожден в 1921 году советским правительством – путем обмена заключенными. В настоящее время живет в Москве и является активным членом ВКП(б).
[Закрыть] первый раз сидел в тюрьме. Я был еще молодым парнем, когда познакомился с Мукичем. Две ночи напролет просвещал он меня. Говорил так интересно, что его можно было заслушаться. Он был сын кузнеца из Словении [34]34
Словены – одна из народностей Югославии. До 1918 года Словения входила в состав Австрийской империи. В 1919 году частично отошла к Югославии, частично – к Италии. Между господствующими в Югославии «сербами-освободителями» и «освобожденными» словенами существует много экономических, политических и культурных противоречий.
[Закрыть].В молодости объездил чуть ли не всю Европу. На всех языках говорил понемногу. Не было в Европе революционной организации, от которой он чему-нибудь не научился. Он имел дело с полицией всех европейских стран. Когда я с ним познакомился, этот невысокий худой рыжеватый человек был членом организации пештских металлистов и называл себя то анархистом, то синдикалистом, то просто антимилитаристом. Мне сдается, что, в сущности, он был просто-напросто сербским – вернее, югославским – националистом, – это ясно проскальзывало во всех его, даже самых революционных, выступлениях. В двенадцатом году его выслали этапом в Словению (мне отлично запомнился этот случай: он уехал тогда в моих парадных штанах), и с тех пор я ничего не слыхал о нем. Значительно позже я узнал от него самого, что в четырнадцатом году, когда началась война, он перешел в Сербию и всю войну прослужил в сербской армии. Дважды или трижды был ранен. Д-да… Ну-с, так вот однажды в воскресенье утром, в марте девятьсот двадцатого года ввалился ко мне этот самый Видор Мукич. Я еще лежал в постели (у меня была тогда отлично меблированная комната с прекрасной кроватью). Мукич был в ужасном состоянии. Исхудалый, грязный, оборванный, изъеденный вшами, в чесотке. Мы не узнали друг друга. И только после долгих разговоров выяснилось, что мы уже давно знакомы.
– Откуда? – спросил я его.
– Бежал из Венгрии. Белые террористы…
– Понятно, понятно! А откуда узнал мой адрес?
– В городской управе.
– Отлично.
Когда он сбросил свое тряпье, чтобы помыться, я увидел его спину. Она была полосатая, как у зебры. Я уже несколько месяцев занимался делами венгерских беженцев. Мне были знакомы эти полосы – следы избиения палками. Грудь тоже изранена – ожоги от сигар.
– Где ты побывал?
– В Венгрии. Потом расскажу.
В то время ходили слухи, что Антанта требует эвакуации Печ. Молодая сербская демократия ответила на это усилением пропаганды против венгерского белого террора. Надо было заставить горняков города Печ и окрестностей протестовать против эвакуации, протестовать против передачи Печ бандитам Хорти. В день приезда Мукича у нас и был назначен такой митинг протеста. Я взял Мукича на митинг. После моего выступления он сбросил с себя рубашку и обнажил спину.
Крики возмущения. Тысячи поднятых кулаков.
– Долой венгерских бандитов!
С разных сторон раздались слабые крики: «Ура Сербии!»
После ужина мы с Мукичем отправились домой. Он должен был ночевать у меня. Когда мы вошли в комнату, Мукич стал перед большим висячим зеркалом, – комната у меня была настолько роскошная, что даже в зеркалах недостатка не было, – словом, он стал перед зеркалом и плюнул в стекло. Стоял и плевал. Этак раз десять.
– В чем дело, брат? Что с тобой?
Ничего не отвечая, Мукич продолжал плевать.
– Что такое? В чем дело? В чем провинилось это зеркало?
– Что же, ты хочешь, чтобы я на тебя плевал? – ответил наконец мой старый друг.
Я привык к тому, что беженцы не особенно покладистые и уравновешенные ребята, и научился ни при каких условиях не терять хладнокровия.
– Ты, брат, значит, на меня плевать собираешься? А за что? – спросил я его совершенно спокойно.
Прищурив голубые с воспаленными веками глаза, он оглядел меня с ног до головы и провел рукой по жалким остаткам седеющих рыжеватых волос. Движение это и наморщенный лоб говорили о том, что он напряженно раздумывал. Не трудно было догадаться: он размышлял, стоит ли вообще отвечать мне или нет? Решил, что стоит.
– Ну, если тебе уж очень хочется знать, – сказал он значительно, – так знай: бежал я не из Венгрии, а из одной сербской тюрьмы. Сербы избили меня до полусмерти.
Остальное узнать от него было легко.
После войны он попал в Словению, в «освобожденную» Словению. В югославской армии он служил штабс-фельдфебелем, имел ордена: два сербских и один французский. Все было бы прекрасно, если бы словенские рабочие не начали забастовку, требуя повышения заработной платы, именно в том городке, где стоял со своей частью Мукич. Владелец завода, богатый австрийский еврей, затребовал себе на помощь войска, и молодая сербская демократия исполнила его просьбу.
В чем провинился Мукич – из его слов понять было трудно. Он больше ругался, чем рассказывал. Одно было ясно: старому фельдфебелю никак не могло нравиться, что «исконный враг» – австриец – получает помощь сербских войск против освобожденных югославских рабочих. Мукич вспомнил, что и он был когда-то синдикалистом, анархистом, антимилитаристом, что целых четыре года воевал он за освобождение Югославии от австрийского ига. Повторяю, я так и не добился, в чем было дело. Знаю только, что Мукич вместе с девятью товарищами был арестован и шесть месяцев просидел в какой-то конюшне. Семеро погибли от пыток во время допросов; оставшихся в живых, в том числе и Мукича, перевезли в Белград, где они должны были перед военно-полевым судом отвечать за «измену отечеству». По дороге Мукич удрал, соскочив на ходу с поезда, и после четырехнедельного скитания добрался до Печ.
На следующий день Мукич должен был снова демонстрировать на митинге свою спину. Но вместо этого, при моей помощи, он сбежал в Австрию. Через две недели и я был в Вене, навсегда порвав с молодой сербской демократией.
Вскоре мне удалось связаться с партией. В Вене я разыскивал Мукича, но тщетно. Потом я слышал, что бедняк умер после непродолжительной болезни – в тот самый день, когда его приняли в больницу. Н-да… вот история Видора Мукича, которую можно было бы озаглавить «Демократия против белого террора». Поучительно, не правда ли?
С тех пор, – вот уже шесть месяцев, как я работаю в Пеште, – мне не приходилось иметь дел с демократией – ни с сербской, ни с венгерской, ни с теми, кто о ней говорит. Героев венгерской демократии я избегаю, как холеры. На то у меня свои причины.
Павел Тимар в сапожном мастерстве успевал быстрее, чем в партийной работе. Никогда не мог бы он подумать, что с ним произойдет нечто подобное. Гвозди в ботинки он мог уже вбивать с закрытыми глазами, и его одежда была пропитана запахом кожи так же, как когда-то запахом окиси железа. Но с партийной работой все еще не клеилось. Когда гусара, привыкшего при наступлениях и отступлениях к стокилометровым походам, снимут с лошади и он попадает в окопы, где недели тянутся без крупных событий и выиграть или проиграть можно лишь сотню-другую метров – гусар этот из кожи лезет вон. «Никогда не думал, что война может быть такой скучной», – жалуется, вылавливая с себя вшей, этот самый гусар после шестинедельного сидения в окопах.
Именно для этой-то скучной войны и нужны крепкие нервы!
Однажды вечером после работы Лаци и Тимар направились, по приглашению Шульца, в один из ближайших трактиров. Где бы ни бывали они вместе с Шульцем, Тимар всегда опасался, как бы старик не привлек к себе внимания: его высокий порыжевший котелок никак не вязался с синей рубашкой без галстука. Старик ни за что не хотел расстаться со своим головным убором.
– Вместе со мной старится, – посмотрим, кто дольше выдержит.
Половой, облаченный в старый, неизвестно откуда взятый фрак и цветную спортивную рубашку, поставил на стол четыре бокала пива. Четвертый бокал был предназначен кривому Бооди.
– Брынзу с гарниром! – заказал старый Шульц, пощипывая привычным жестом седоватую, коротко подстриженную бородку.
Искусно смешивая брынзу с гарниром и подливая в эту смесь немного пива, Шульц обратился к Бооди:
– Вот уже три месяца, товарищ Бооди, как ты освободился из Гаймашкер, а помимо фабрики я встречаюсь с тобой впервые. Чем же ты, собственно говоря, занят в свободное время?
С кислым выражением лица, уставившись глазами в одну точку, сидел Бооди на кончике некрашенного стула.
– Чем занят? – переспросил он, пожимая плечами. – Чем? Да ничем, собственно.
Глотнув пива, вновь повторил:
– Чем я занят? Слушаю плач жены.
– Гм…
Шульц на мгновенье приостановил операцию с брынзой.
– Почему же плачет твоя жена?
– Было бы странно, если бы она не плакала, – ответил Бооди, постукивая бокалом по столу. – Как ей не плакать, когда я вернулся с войны калекой? Сын мой (у меня семилетний сын) – он родился в тот день, когда умер Бебель. В честь Бебеля мы и назвали мальчика Августом. Так вот, мой Август… Все бедствия войны он выдержал, как железный, а мира, этого проклятого мира, чорт бы его побрал, он не выдержал. Кашляет – и как кашляет! Весной мы, наверно, прочтем в «Непсава»: «Унесла его пролетарская болезнь». Ну, как тут не плакать жене?
Старик Шульц продолжал свои махинации: ловкими движениями намазывал он на хлеб брынзу и раскладывал перед каждым бокалом по бутерброду.
– Ешьте!
Но сам он не ел. Покончив с работой, он повернул свое морщинистое лицо к Бооди и, добродушно покачивая головой, спросил:
– Сколько лет ты знаешь меня, товарищ Бооди?
– Двенадцать… нет, скоро уже тринадцать лет, – ответил Бооди после короткого раздумья.
– Тринадцать лет, – повторил Шульц. – Много времени. Мне помнится, как будто это тебя записывал я в союз кожевников, и на «Непсава» ты тоже впервые у меня подписался?
Бооди молча кивнул головой.
– Да, – продолжал старик. – Тринадцать лет назад… Словом, мы хорошо друг друга знаем, товарищ Бооди?
– К чему ты клонишь, товарищ Шульц?
– Погоди, узнаешь, скажу все по порядку. Ты говоришь – жена плачет? Нет слов, ты говоришь чистую правду: плачет. Но что же, ты думаешь, делает моя? Два сына погибли под Доберо. Третий вернулся из Сибири калекой, без руки. Он умер под пыткой на улице Зрини. Дочка моя… я вырастил троих сыновей и одну дочь… дочку мою наградил сифилисом румынский офицер. И ты что же думаешь, жена моя смеется? Ты что же думаешь, что у меня только и дела, что слушать ее плач? Другого долга, по-твоему, у меня нет?
Старик говорил тихо. За соседним столом сильно шумели. Когда старику казалось, что галдеж заглушает его слова, он повторял их и раз, и два, голос его попрежнему звучал тихо.
– Давайте есть, товарищи, – сказал он в заключение.
Бооди не притронулся к пище. Не шелохнувшись, он бессмысленно уставился на залитую вином скатерть. Когда уже никто не думал, что он заговорит, сказал:
– Я состою в профсоюзе. Плачу аккуратно взносы. Выписываю «Непсава».
Старый Шульц даже рукой отмахнулся.
– Вот оно что вспомнил! – раздраженно сказал он и сейчас же замолк. Потом уже без всяких следов раздражения продолжал: – Баками, товарищ Бооди, сегодня уже не об избирательном праве декламирует в Таттерсале, а сидит в Вааце со смертным приговором над головой. «Непсава» тоже уже не то, что было раньше. Там пишут: «Пусть виновные будут наказаны». А кто, спрашивается, эти виновные, товарищ Бооди? Ты, который был фабричным уполномоченным? Я – бывший член рабочего совета? Мой сын, который с одной рукой пошел на фронт защищать пролетарское отечество? Вот для кого, товарищ Бооди, «Непсава» требует наказания! А я тебе скажу, что мы уже достаточно наказаны за то, что во-время не взялись за ум, во-время не додумались, как нам надо было действовать. Может быть, мы и до сих пор еще точно не знаем, что делать? Учат нас прикладами, виселицами, кастрационными ножами. Рано или поздно выучимся! Но одно уже можно точно сказать, товарищ Бооди: плакать и смотреть, как плачут другие, – этого мало. Да, брат, маловато!
Бооди, как бы защищаясь от нападения, вытянул обе руки с растопыренными пальцами.
– Нет, я больше действовать не могу! – проговорил он хриплым голосом.
– Не хочешь.
– Не могу! – повторил Бооди. – Не могу я снова бросить жену одну. Нет. И второй глаз я тоже не могу отдать. Нет! Нет, не могу! Нет!
Он внезапно поднялся, подозвал полового;
– Получите!
Прощаясь, Шульц долго тряс его руку.
– Ну, товарищ Бооди, уж коли ты сам больше драться не можешь, то все же ты не должен гневаться на тех, кто может.
Бооди смущенно улыбнулся.
– За что же мне на них гневаться, товарищ Шульц?
– Трус! – проворчал Лаци, когда они остались втроем. – Из трусости изменяет нашему делу, мерзавец!
– Ну, ну, тише, – примиряюще сказал старик. – Если ты думаешь создать партию из одних только героев… Бооди – хороший парень, я его знаю. Увидите, из него еще выйдет хороший борец. В свое время… А ну-ка, ребята, доедайте остаток брынзы, – перевел он разговор на другую тему, – мне есть что-то не хочется, а оставлять жалко.
Андрей Томпа встал в половине седьмого и принимал холодный душ. После основательного обтирания он десять минут занимался гимнастикой. Кто видел его одетым, никогда не мог бы подумать, что у этого худощавого парня такие сильные, натренированные мускулы. Жил он у матери, вдовы, зарабатывавшей на жизнь уроками французского и английского языков.
Госпожа Томпа была вдовой городского инженера. Отношения между матерью и сыном за последние годы стали если не совсем враждебными, то во всяком случае очень официальными. Они встречались утром за завтраком, обменивались несколькими вежливыми фразами и до следующего утра больше не видали друг друга.
После завтрака Андрей уходил в университет. Он занимал место в одной из аудиторий, – не столько ради лекций, сколько для того, чтобы повертеться на глазах. Говоря языком студентов: посещал «мордопоказательный курс». Во время лекций он читал утренние газеты и синим карандашом отмечал места, заслуживающие внимания.
В одиннадцать часов он давал урок немецкого языка одному из своих коллег. С двенадцати до часу (на деньги, полученные за уроки) сам брал уроки русского языка у бывшего военнопленного. После обеда, от четырех до шести, занимался с тремя гимназистами, сыновьями богатого купца из Леопольдштадта.
Труд этот оплачивался не блестяще, но Андрей не пил, не курил, одевался весьма скромно, ему так или иначе хватало на жизнь.
По этому строгому расписанию он жил уже почти год – с тех пор, как вернулся из румынского плена, куда попал в первые же дни войны. В университет его приняли без затруднений. Кто бы мог заподозрить, что этот юноша с громкой фамилией и метрическим свидетельством, выданным церковью, мог быть красногвардейцем? В университете познакомился он с Верой, которая первые полгода после свержения диктатуры пробыла в Вене и возвратилась оттуда с кое-какими связями с комсомольскими организациями.
После шести вечера Андрей бывал свободен.
Свободное время он проводил с большой осторожностью.
Если куда-либо шел, – делал большие обходы. В более серьезных случаях менял направление два-три раза. Свидания назначал всегда в самых отдаленных частях города. Однако за последние дни на долю его «свободного» времени приходилось столько дел, что от этих предосторожностей поневоле пришлось отказаться.
Четыре раза в неделю он читал вечерние лекции. Одну – у кожевников, другую – у металлистов и две – просто на улице. Он брал под руки двух товарищей, и под видом прогулки они вели занятия.
«Диктатура или демократия… Империализм как последний этап капитализма… Детская болезнь левизны в коммунизме…»
По одну руку с ним шел Петр, по другую – Мартон.
Мартон – невысокий блондин с озабоченным, так не вяжущимся с его детским лицом, выражением больших голубых глаз. Его можно было встретить всюду, где только появлялись Андрей и его товарищи. Тимар видел его даже вместе с Иоганном Кош. Он носил огромные ботинки. В один такой ботинок легко могли поместиться обе его крохотные ножки без опасности нажить мозоли.
«…детская болезнь…»
– Вам, товарищ Тимар, все это, наверно, уже давно известно, и все-таки вам тоже не вредно несколько раз прогуляться со мною, чтобы поучиться, как нужно учить других.
– Пока вы говорили, мне все время казалось, что Ленин написал эту книгу, имея в виду наши ошибки.
– Вот в том-то и дело, – засмеялся Андрей. – Ленин критикует скандинавцев за левый уклон так, что даже южноафриканцы могут вынести из этого урок относительно своего правого уклона.
В этот вечер после долгого перерыва на бульварах вновь зажигались электрические фонари.
Вместо того чтобы итти домой ужинать, Андрей зашел к Вере.
– Надо было бы кое-что почитать, да нет охоты. Я получил две новых книги из Вены.
– Ты устал?
– Чорт его знает! Кажется, как будто и не устал, просто нет настроения. Уже третий день не могу как следует выспаться. Чорт побери! – вторично выругался Андрей, насилуя самого себя. Его язык с трудом произносил ругательства.
– Температуру мерил?
– Оставь!
Вера насильно заставила его поставить термометр.
– Вот видишь: тридцать восемь и семь. У тебя жар. Ты должен сейчас же лечь.
Андрей рассердился.
– Чорт подери! Именно теперь, когда у меня такая уйма дел! Завтра вечером – важное свидание.
– Как-нибудь обойдемся.
Вера проводила Андрея домой. К восьми утра она снова пришла к нему. Дверь открыла госпожа Томпа. Она страшно удивилась, услышав, что девушка в такую рань спрашивает ее сына.
– Андрей спит. Он болен.
– Знаю. Вечером я провожала его.
– Что вам угодно, барышня?
– Что мне угодно? Я хочу зайти к нему.
Госпожа Томпа недоумевающе посмотрела на девушку. «С виду как будто порядочная. Ничего не понимаю!» – подумала она.
– Сейчас спрошу Андрея, – сказала она вслух. – Как передать вашу фамилию, барышня?
– К чему такие церемонии? – и прежде чем госпожа Томпа успела что-либо сообразить, Вера стояла уже у дверей Андрея.
– Тут? – опросила она и, не ожидая ответа, постучала.
Госпожа Томпа ушла из дому, не заглянув к больному сыну. Она была в большом смущении. Она не знала, что и подумать, не знала, что предпринять, что сказать, если снова придется повстречаться с этой девушкой.
Вера командовала.
Послала за врачом и в аптеку, заказала обед из ресторана, писала письма, – Андрею оставалось лишь подписываться под ними. Вечером на звонок госпожи Томпа она открыла дверь.
– Ничего серьезного, – сказал она. – Легкий грипп.
– Да? Спасибо, – заикаясь, пролепетала госпожа Томпа.
Они стояли рядом в передней, освещенной слабой лампочкой.
Госпожа Томпа сняла шляпу и, стоя перед зеркалом, поправляла серебристые волосы.
– Разрешите спросить, барышня, чем мой сын заслужил с вашей стороны такую самоотверженную помощь? Вы коллеги?
– Я его жена, – тихо сказала Вера.
Госпожа Томпа отскочила.
Широко раскрытыми глазами уставилась она на эту светловолосую девушку, в которой – ничего не поделаешь! – даже ее материнские глаз не могли найти ничего предосудительного. Вера спокойно выдержала ее испытующий взгляд.
– Жар у него сейчас довольно сильный – тридцать восемь и девять, – сказала она. – Я останусь на ночь. Может быть, мадам, вы будете так добры дать мне что-нибудь для постели… Я лягу на пол.
– Д-да, конечно… Барышня, а… как разрешите вас звать?
– Меня зовут Верой.
Андрей пролежал в постели четыре дня.
Вечером, в половине восьмого, Тимар по просьбе Веры зашел в маленькую кондитерскую на углу Стефанского проспекта и проспекта Арены. Там Андрей условился с кем-то встретиться. Но он заболел, и Тимар должен был заменить его. С кем же, однако, предстоит ему встретиться?.. Там будет видно. Вера вкратце объяснила ему суть дела.
Около половины восьмого к столу Тимара подсел худощавый высокий молодой человек в очках.
– Моя фамилия Деме, – представился он.
– Вы, браток, теперь лишний, – приглаживая свои коротко подстриженные щеточкой усы, обратился Деме к Мартану, вошедшему вместе с ним в кафе.
– Я всегда лишний, когда дело доходит до кондитерской, – сказал Мартон, улыбкой смягчая горечь слов. И вышел.
Тимар расплатился. Они пошли по Стефанскому проспекту, по направлению к проспекту Стефании. Здесь Стефанский проспект застроен лишь с одной стороны, – на другой начинается городская роща.
– Может, мы перейдем на другую сторону? – предложил Тимар, указывая на обнаженные силуэты деревьев, которые в слабом свете безнадежно борющихся с туманом уличных фонарей принимали фантастические формы.
– Как раз наоборот, брат мой, – отверг его предложение Деме. – Я предпочитаю ходить там, где больше народа: это менее заметно и, значит, более безопасно. Важнейшие приказы я раздаю всегда на самых людных местах проспекта Андраши или Ракоци. Однако, взгляните! Эти деревья… Бр-р-р!.. Они, словно какой-то страшный враг, протягивают ко мне свои руки. Вот те сжаты в кулак, эти растопырили пальцы. Семь, девять пальцев, бр-р-р!.. На некоторых кольца. Да, кольца… Не заметили?