Текст книги "Тисса горит"
Автор книги: Бела Иллеш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц)
– А рабочим мы так ничего и не дадим?
Пойтек пристально взглянул на меня. Я выдержал его взгляд, но затем опустил глаза – только теперь я заметил, до какой степени осунулся он за последние дни, как резко выступали у него на лице скулы, как запали глаза.
– Ты болен, Пойтек? – спросил я.
– Мне кажется, – сказал Пойтек, не удостоив меня ответом, – что мы совершили большую ошибку. Мы не вправе были жертвовать независимостью нашей партии. Теперь мы совершенно в руках у этих… Садись, Петр, и выслушай меня…
В результате нашего разговора моя дальнейшая работа в должности секретаря директориума прекратилась. Я был откомандирован в секретариат партии, к Фельнеру. Там я должен был вести подготовительную работу к предстоящим выборам советов.
Работать под руководством Фельнера представляло мало удовольствия. В директориуме я был занят с утра до ночи – здесь же делать было, собственно говоря, нечего.
– Вам, товарищ, нужно подучиться нашим методам работы, раньше чем браться за какое-нибудь серьезное дело, – обычно говорил мне Фельнер.
– Но как вы хотите, чорт возьми, чтобы я вошел в курс работы, если вы меня отстраняете от всего, что имеет мало-мальски серьезное значение?
– Вы, быть может, полагаете, что я нуждаюсь в ком-нибудь, кто меня станет контролировать? Я был социалистом, когда вы еще под столом ходили.
– Это я знаю, и именно потому я убежден, что многому мог бы у вас поучиться.
– Гм… Ладно. С завтрашнего дня я привлеку вас к своей работе. Теперь же я тороплюсь в Пешт…
– В конце концов следовало бы нам, наконец, начать подготовительные работы к выборам, – начал я разговор на следующий день.
– Не спешите. Все будет сделано в свое время. Сейчас же я тороплюсь в профсовет. Комнату я запираю: у меня здесь важные документы и деньги.
– А чем мне заняться?
– Это уж ваше дело, товарищ…
Что оставалось делать? Я ушел из секретариата и, чтобы использовать как-нибудь мое пребывание в городе, отправился на проспект Ваци, на фабрики.
– Очень хорошо, что вы пришли, – встретил меня Лукач, уполномоченный завода Маутнера. – Я только что собирался сам сходить к вам, товарищ Ковач. Я должен вам принести жалобу.
– А в чем дело, товарищ Лукач?
– Я хотел указать на непорядки в продовольственном деле. Слов для этого не нахожу… ну, да бросим это… Вчера, стало быть, происходило у нас распределение кур…
– Вот как! Кур распределяли? Прекрасно. Я уже, откровенно говоря, позабыл, как курица-то и выглядит!..
– Гм, позабыли? Ну, ладно… Так вот, как я уже сказал, у нас распределяли кур. Конечно, «все принадлежит нам», но… рабочих много, а кур мало. Кур, представьте себе, хватило всего на треть рабочих, остальные же получат только через неделю и через две. Я бы ничего про это не говорил, не узнай я совершенно случайно, что на фабрике Вольфнера умудрились получить столько кур, что на десять человек пришлось по четыре курицы. Выходит, что там рабочий получит свою курицу не в три недели, а в две с половиной. Все, понятно, принадлежит нам, но рабочие спрашивают – и вполне основательно – что же это за диктатура пролетариата? Пролетарий с завода Маутнера имеет, выходит, меньше значения, нежели пролетарий с фабрики Вольфнера?
– Послушайте, товарищ Лукач, ведь это же пустяк!
– Пустяк? Быть может, это и было бы пустяком, если бы к этому не прибавилось еще одно обстоятельство, о котором рассказал товарищ Шрем, присутствовавший при распределении кур на заводе Ганца. Товарищ Шрем, надо вам знать, уже четырнадцать лет организованный рабочий и безусловно надежный революционер, и на него можно положиться, как на каменную гору: на заводе Ганца распределяли одних только откормленных, жирных кур, тогда как у нас раздавали таких тощих созданий, как семь библейских голодных годов… Жена подняла меня насмех, когда я эту птицу принес домой. Ну, уж если ответственные партийцы делают такое различие между заводом и заводом, между рабочим и рабочим… Сам секретарь профсоюза заявил, что такие действия нельзя сносить безропотно.
Добрых полчаса я убеждал Лукача, но сам чувствовал, что все, как горох об стену.
Настроение у меня было довольно мрачное, когда я, покинув завод Маутнера, направился на электротехнический завод.
– Очень хорошо, что вы пришли, товарищ Ковач. Какого вы мнения о списке кандидатов, составленном секретариатом партии?
– О каком списке вы говорите?
– Как о каком? О списке кандидатов к предстоящим выборам советов, который Фельнер вчера лично доставил в районный совет! Ну и список! За исключением Пойтека, в нем нет ни одного коммуниста.
– Ни малейшего представления не имею об этом списке. Выставлять кандидатуры обязанность секретариата.
– Было бы хорошо, если бы вы на него взглянули, товарищ Ковач!
– Конечно, с удовольствием погляжу. Но, повторяю, тут какое-то недоразумение.
– Тут не столько недоразумение, сколько жульничество, – отрезал Гофман, уполномоченный электротехнического завода. – От Фельнера всего можно ожидать. Вчера, знаете ли, он совершенно открыто говорил, что глубоко разочарован, что диктатуру пролетариата он представлял себе совершенно иначе, и даже высказал мнение, что власть сейчас не в руках трудящихся и что теперь единственное истинное представительство интересов рабочего класса сосредоточено в профсоюзах.
– Глупое животное этот Фельнер!
– Нет, он просто жулик. За ним нужен глаз.
– Скажите-ка, товарищ Фельнер, – начал я на следующее утро самым дружественным тоном, – кто, собственно говоря, составляет кандидатские списки к предстоящим выборам?
– Составление кандидатских списков происходит в районных комитетах.
– Но ведь вы доставили в районные советы готовые списки кандидатов?
– Это еще что? Вы шпионите? Я сразу же заподозрил, что вас с этой целью ко мне подослали. Можете быть покойны – долго вам здесь шпионить не удастся!
Он вскочил и вышел, скорее, выбежал из комнаты, сильно хлопнув дверью. Я не могу скрыть, что имел сильное желание дать ему оплеуху, но удержался.
Заперев двери на ключ, я помчался в ратушу.
Приемная у Пойтека была битком набита посетителями – красноармейцы, рабочие и множество женщин. Проникнуть к Пойтеку вне очереди было делом нелегким.
– Покороче, Петр!
У Пойтека был утомленный вид, глаза были красны от бессонных ночей. И все же он говорил и двигался с такой уверенностью и бодростью, словно самое слово «усталость» было ему незнакомо.
– Этого и следовало ожидать, – сказал он, выслушав мой доклад. – Наши «уважаемые товарищи» порой делают вещи и похуже.
– Почему же в таком случае партия ничего против этого не предпринимает?
– Какая партия? Объединенная? Эта партия ничего и не предпримет. Мы должны опираться не на партийный аппарат, а на массы. Аппарат мы, к сожалению, выпустили из рук. Тебе следовало бы, понятно, сидеть не в помещении секретариата, хотя и там нужен зоркий глаз; подготовка к выборам в советы должна происходить не у Фельнера, а на фабриках и заводах. А что до жульничества Фельнера, то…
В эту минуту дверь открылась и на пороге показался председатель директориума – высокий, бритый, седой человек. Всю свою долгую жизнь он провел служащим страхкассы, в цитадели социал-демократических аппаратчиков. Он взглянул на меня с таким удивлением, как если бы чудом было то, что я жив и здесь нахожусь. В ответ на мой поклон он еле кивнул мне.
– Я должен спешно переговорить с вами, товарищ Пойтек, – сказал он.
– Слушаю вас.
– По секретному делу.
– Перед товарищем Ковачем можете безбоязненно говорить – он сотрудник секретариата партии.
– Знаю, знаю, но…
Пойтек сделал мне глазами знак, чтобы я вышел. Через несколько минут он снова позвал меня. Председатель директориума нервно расхаживал взад и вперед по комнате, а Пойтек стоял спиной к столу.
– Товарищ Фельнер принес на тебя жалобу, – обратился он ко мне. – Он утверждает, что ты ненадежен. Я не скрыл, понятно, всего того, что ты мне рассказал о Фельнере. Все эти обстоятельства мы представим на суд комитета партии, – это не входит в функции директориума.
– По-моему, было бы правильней, – сказал председатель, – чтобы впредь до решения комитета товарищ Ковач вернулся к работе в директориуме. У нас столько всякой работы, что будь у нас даже вдвое больше работников, и то бы мы с нею не справились.
– Нет, ни в коем случае, – возразил Пойтек. – До окончания расследования комитета товарищ Ковач останется в секретариате.
Расследование это и по сей день не закончено. Весьма вероятно, что оно и не начиналось. Фельнер вел себя так, словно между нами ничего не произошло, но работы он мне, конечно, никакой не давал. Таким образом, у меня было достаточно времени, чтобы ходить по заводам. Пойтек проявил большую твердость и энергию и добился аннулирования списка Фельнера. Районные советы выставили к выборам свои списки.
В районе, где я жил, предвыборное собрание происходило в длинной, низкой, полутемной зале – раньше здесь была еврейская молельня. Скамьи стояли на прежнем месте, но на них, вместо исступленно бьющих себя в грудь молящихся евреев, восседали громко спорившие рабочие. Особенно шумно вели себя женщины – рабочие и женщины впервые в истории Венгрии осуществляли свое избирательное право. Подъем был настолько велик и спор настолько страстен, что от большинства присутствующих ускользнуло даже, что между «бывшими» социал-демократами и «бывшими» коммунистами ведется ожесточенная борьба. От первых выступал Лукач – понятно, «от имени партии и в интересах диктатуры». Он настаивал на том, чтобы в интересах диктатуры были выбраны старые испытанные деятели рабочего движения.
От нас говорил я – тоже, понятно, от имени партии и в интересах диктатуры, с той только разницей, что я призывал выбирать решительных, смелых, испытанных революционеров-большевиков. Слушатели восторженно принимали нас обоих.
– Двадцать четыре года назад, – начал старый сгорбленный рабочий, – меня с жандармами выслали на родину за то, что я говорил, что рабочий тоже человек. С Бокани я сидел в тюрьме в Ваце. Когда Тисса был у власти, рабочий был на положении собаки, только господа имели право голосовать, мы же и рта разинуть не смели. Но уже Маркс сказал, что и рабочие тоже божьи создания, а Ленин добился для нас прав, – да и Бела Кун тоже… И товарищ Пойтек тоже… Теперь у нас диктатура, и теперь уж господа не смеют рта разинуть. Уже Маркс говорил: «Да здравствует диктатура пролетариата!»
– Браво, браво, дядя Патак…
От нашего района в городской совет было выставлено девять кандидатур: семь бывших социал-демократов и двое бывших коммунистов; в числе последних был и я. При выборах этот список прошел почти единогласно. С утра до позднего вечера продолжалось голосование, и до глубокой ночи затянулся в ратуше подсчет голосов.
Было уже далеко за полночь, когда я, покончив подсчет голосов, возвратился домой. Я был страшно утомлен и, бросившись в кресло, замер в полном изнеможении. У меня не было даже сил скинуть с себя платье, хотя мне далеко не мешало бы выспаться – давно уже мне это не удавалось.
Уже недели две, как я поселился в реквизированной комнате, но чувствовал я себя в ней чужим. Никогда еще не случалось мне жить в такой роскошной комнате. По совести говоря, мне было не особенно приятно, что жилищное управление предоставило мне помещение именно в этом доме: это была вилла банкира, одного из богатейших людей города. Бывший владелец виллы, как передавали, еще в начале марта, незадолго до провозглашения диктатуры, бежал в Вену, жена же его оставалась здесь. Она сама, когда я въехал в виллу, указала мне мою комнату. Это была невысокая, стройная женщина.
– Ну, большевики, оказывается, далеко не так страшны, как их малюют, – сказала она, просматривая мой ордер на комнату. – Моего мужа они, правда, выгнали, но, не желая, видимо, чтобы я скучала, позаботились, – добавила она с улыбкой, – прислать мне гораздо более молодого человека.
Она протянула мне руку. Пальцы у нее были узкие и длинные, но совсем не такие слабые, как можно было бы предполагать. Она по-мужски пожала мне руку.
С того времени мне случалось видеть ее несколько раз, но мы не сказали друг с другом ни слова. Только темно-рыжие волосы ее остались у меня в памяти.
Сидя в кресле, я обдумывал, пойти ли мне завтра сначала на завод Ганца, а потом в Ракошполоту, или же наоборот, как вдруг кто-то постучался ко мне в дверь.
– Войдите.
– Вы меня простите, товарищ Ковач, что я так поздно вас беспокою. Я увидела у вас свет и решилась войти к вам. Я уже давно собиралась это сделать, чтобы поближе свести с вами знакомство, но у меня все не хватало мужества. Женщины, как вы, вероятно, знаете, и вообще-то не очень храбрый народ, – чего же можно ждать от буржуйки!.. Разрешите присесть?
– Пожалуйста.
Она придвинула кресло поближе к моему и уселась.
Я впервые теперь мог ее разглядеть, как следует: она сидела передо мной, нога на ногу, с папироской в углу рта, устремив на меня испытующий взгляд больших серых глаз. От ее платья исходил сильный запах духов.
– Папиросой я могу вас угостить, товарищ Ковач, спички же вам придется самому раздобыть. Моя папироса, как видите, погасла.
– Что, собственно, вас…
– Сперва дайте мне огня. Спасибо. Так. А вы курить не хотите? Ну, как знаете…
– Что, собственно, вас…
– Потерпите немного. Не пугайте меня подобной поспешностью. Дело, видите ли, далеко не такое простое. Я опасаюсь, как бы вы меня не выругали или, что еще хуже, не высмеяли…
– Можете спокойно говорить. Смеяться над вами я уж во всяком случае не буду, ругаться же – я вообще без причин не ругаюсь.
– Тогда я буду говорить. У нас диктатура: вы приказываете – я подчиняюсь. Но, как я уже сказала, не так-то легко объяснить, почему я решилась побеспокоить вас. Знаете – внутреннее побуждение… Категорический императив, как сказал бы Кант… Вы Канта читали, товарищ Ковач?
– Нет, не читал.
– Ну… это, впрочем, и не так важно, – казала она, пуская мне в лицо струю ароматного дыма. – Устаревший философ, неспособный дать ответа на запросы нашей современности. Герой нашего времени – Ленин, творец диктатуры пролетариата. Я, к сожалению, Ленина не знаю, но очень хотела бы познакомиться с его учением. В университете я изучала философию, так что в должной мере обладаю подготовкой, нужной для усвоения идей Ленина. К сожалению, он писал по-русски, я же, помимо венгерского, владею лишь европейскими языками. Я не была достаточно предусмотрительна и не подготовилась к наступлению диктатуры пролетариата… В создавшемся положении у меня не остается ничего другого, как обратиться к вам, – вы единственный большевик, которого я знаю. Очень прошу вас, объясните мне, в чем сущность большевизма? «Красную газету» я, понятно, ежедневно прочитываю, но там пишут только по практическим вопросам, и я не могу представить себе – нет, это совершенно невозможно! – чтобы эта новая религия, религия, несущая человечеству освобождение, вся состояла из таких мелочей, как реквизиция жилищ, запрет алкоголя, революционный правопорядок… Нет, от новой религии я жду, понятно, чего-то совершенно иного. Эти мелочи, конечно, лишь маловажные детали, в лучшем случае – лишь средства, так же, как и террор, и я убеждена, что ваша цель лежит где-то гораздо глубже, гораздо дальше. Только это одно я знаю, все же остальное я жажду услышать от вас, дорогой товарищ. Объясните же мне эти идеи, во имя которых с такой легкостью обрекают людей на смерть. Что же, стало быть, представляет собой большевизм?
– Мне думается, с вами мне говорить об этом нет смысла.
– Предрассудок, товарищ Ковач! Предрассудком было бы думать, что со мной нельзя говорить только потому, что у меня чистые ноги. У меня, я вам уже сказала, есть нужная подготовка. Да и самый социализм – для меня область не новая. Я при случае, когда вы будете свободны, покажу вам свою библиотеку, если только до тех пор ее у меня не реквизируют… Итак?
– Бросим это… Если вы так много читали, чему может вас научить необразованный рабочий?
– Это вы должны знать лучше меня. Речь ведь идет о вашей религии. Вы же не хотите, надеюсь, сказать, будто не знакомы с собственной религией?
– Религией? У меня нет никакой религии.
– Я имею в виду большевизм.
– Большевизм – не религия.
Так что же он такое?
– Что? Старый мир умер. Он был плох, а потому и погиб. Мы строим новый… Вот и все.
Я понимал, что мое объяснений не очень-то удачно, но мне никак не удавалось собрать мыслей: так действовала на меня эта женщина, все ближе во время беседы подвигавшаяся ко мне и глядевшая на меня вызывающим взглядом. Не в силах больше усидеть на месте, я вскочил и принялся расхаживать по комнате.
Немного погодя поднялась и она, провела рукой по платью и, сделав несколько шагов, преградила мне дорогу.
– Знаете ли, товарищ Ковач, я смотрю так… Впрочем, бросим это. Я не стану спорить и готова принять ваше определение. Но все же подобная несложная формула обладает, наряду с некоторыми преимуществами, и явными недостатками – она не охватывает многих жизненных деталей. Я вам приведу пример. «Старый мир умер»… Если применить это положение к взаимоотношению полов, то эта фраза обозначает, очевидно, что старые формы брака отмерли, исчезли, вероятно, даже и старые формы любви и, быть может, даже самая любовь упразднена. Но ваше определение имеет также и заключительную часть: «Мы строим новый мир». Это обозначает, повидимому, то, что взаимоотношения полов должны теперь регулироваться как-то иначе, – таким, по всей вероятности, образом, что каждый получит то, что ему нужно… Как это произойдет – об этом вы не говорите. Свободная любовь?.. Коллективный брак?.. Или, быть может, какое-нибудь еще неизвестное до сих пор в истории разрешение этого вопроса.
– В наше время этот вопрос не имеет большого значения…
– Вы ошибаетесь. Этот вопрос всегда выплывает одним из первых, потому что он глубоко затрагивает каждого, будь он рабочий или капиталист. Я приведу вам пример, – притом такой, какой я имею право привести. Я говорю о себе самой. Мой муж уехал в Вену и не может вернуться, так как он враг диктатуры. Я осталась здесь и не хочу уезжать отсюда, потому что я, вопреки своему классовому положению, социалистка. Стало быть… Но раньше я должна вам сказать, что мне тридцать первый год. Я осталась здесь без мужа. Что же я обязана делать? Соблюдать верность своему мужу в старом, буржуазном смысле этого слова? Или я имею право на любовь другого мужчины, не разрывая уз моего прежнего брака? Или, наконец, следует мне сперва… Двадцать выходов существует, и ни один из них не достаточно хорош. Но что-то я все же должна делать, так как в этом положении… Итак, товарищ Ковач, дайте мне совет в этом конкретном случае…
Когда она преградила мне дорогу, я невольно остановился. Мы стояли теперь друг против друга, лицом к лицу. Она говорила страстно, прерывающимся голосом, и глаза у нее при этом сверкали. При последних словах она с такой силой схватила меня за рукав, что я сквозь платье ощутил ее ногти. Ее влажные красные губы оказались возле самого моего лица.
– Так дайте вы мне совет, товарищ Ковач…
Она вся дрожала, и мне казалось, что еще минута, и она меня укусит. Ее волнение передалось и мне. Не будь я так утомлен, я, может быть, и не устоял бы перед этим искушением. Я вырвал у нее руку и отступил на несколько шагов назад. Мне стало страшно этой женщины. Я никак не мог поверить, что я ей нужен только как мужчина. Она явно играла мной.
Несколько минут мы стояли, не произнося ни слова, тяжело переводя дыхание.
– Итак!
– На этот вопрос я не могу вам ответить, – сказал я возбужденно. – Вообще о таких вещах я не могу говорить… Это не входит в круг моих обязанностей.
Женщина расхохоталась.
– Это не входит в круг его обязанностей! Ха-ха-ха! Это не входит в круг его обязанностей!.. Может быть, мне обратиться в директориум? Или к комиссару по социализации? Ну, в таком случае, одно только объясните вы мне: к кому же мне, собственно, обратиться?.. О каком списке вы говорите?
– Мне очень жаль… Но я вам в этом полезен быть не могу. К тому я так утомлен, что не в силах слова из себя выдавить.
Женщина пренебрежительно оглядела меня с ног до головы и, кинув мне «спокойной ночи!», вышла. Не раздеваясь, повалился я на кровать и через минуту уже спал глубоким сном. Долго мне, однако, проспать не удалось. Еще не занималась заря, как меня разбудил Готтесман.
– Нам звонили из военного комиссариата. В четыре утра у нас пробная мобилизация. Санто хочет произвести смотр рабочим дружинам. Вставай, вставай, – разлегся, как епископ!
Перед открытием заседания городского совета ко мне в коридоре ратуши подошел стройный молодой человек.
– Что это, товарищ Ковач, не хотите узнавать прежних боевых товарищей?
– По правде сказать…
– Ну, ничего, ничего… Я – Шомоди. Или вы, быть может, скорее припомните меня, если я скажу, что я обер-лейтенант Шомоди? Понятно, бывший обер-лейтенант… Помните, из концентрационного лагеря…
– Обер-лейтенант Шомоди? Конечно, конечно, припоминаю. Но как, чорт возьми, вы сюда попали?
– Что за вопрос! – кисло улыбнулся Шомоди. – Где же нам, коммунистам, и быть, как не здесь? А о том, что я не со вчерашнего дня коммунист, это вам, надо думать, известно! Я ведь был им уже тогда, когда состоял адъютантом начальника концлагеря. Не плохо справлялся со своей ролью, а? Не было человека грубее меня. Могло показаться, что злей меня нет врага большевиков. Тем успешнее удавалось мне таким образом втайне помогать товарищам. С полсотни жизней, по крайней мере, спас я, в том числе и вашу, дорогой товарищ Ковач.
– Гм… Вот как? Что ж, большое спасибо.
– Я это не к тому сказал, чтобы вы меня благодарили, – какая тут может быть благодарность между товарищами! Но… скажите, товарищ Ковач, что этот Фельнер – надежный коммунист?
– Само собой разумеется. Левый коммунист! Почему вы, собственно говоря, об этом спрашиваете?
– Дело, видите ли, в том, что во главе рабочих дружин Уйпешта должен быть поставлен испытанный командир, испытанный коммунист, испытанный солдат. Так вот… с Фельнером я уже переговорил и доставил ему рекомендательное письмо, а стало быть…
Я вошел в зал и направился прямо к Фельнеру.
– Скажите, товарищ Фельнер, вы действительно, собираетесь пригласить этого обер-лейтенанта в наши рабочие дружины?
– Да.
– А вы знаете, кто он такой?
– Понятно. Его к нам направил товарищ Бем. Этого вам, надеюсь, достаточно?
– Более чем достаточно. Я знаю Шомоди еще по концентрационному лагерю. Кровопийца, каких мало!
Фельнер недоверчиво взглянул на меня и пожал плечами. В эту минуту оркестр заиграл «Интернационал».
После вступительных речей и выборов президиума Готтесман-старший приступил к докладу о социализации. Этот худой, невзрачный, несколько сутулый человек в больших роговых очках произвел на меня неприятное впечатление: типичный кабинетный ученый. Он говорил с трудом, хриплым голосом, так что никто не ожидал ничего хорошего от его доклада. В большом зале ратуши, на тех же стульях, на которых всего несколько месяцев назад восседали отцы города, разместились мы, рабочие депутаты. На трибуне, позади большого старомодного кресла, стоял Готтесман.
– …Понятно, не то существенно, что мы несколько тысяч или несколько десятков тысяч человек лишим нетрудовых доходов. Если бы мы отнятое у них распределили между миллионами рабочих, это было бы каплей в море. Важно то, что, удалив буржуазию, мы так организуем производство, что…
Готтесман не сразу пробудил в нас интерес, но, чем дальше, тем сильнее овладевал он нашим вниманием. Он ни звуком не обмолвился о том, что мы живем в историческую эпоху, ни словом не упомянул об освободительной роли пролетариата. Капиталистическое производство… Анархия в производстве… Социалистическое производство – ну да, все то, о чем мы уже много читали, но о причастности чего революции мы, собственно говоря, едва не забыли. Мы много толковали об этом вначале. Мы понимали, что только социализм способен поднять жизненный уровень населения. Потом же все заслонили мысли о том, как нам овладеть властью, как сбросить всяких негодяев, – а затем мы очутились в огне, в тяжелой борьбе, – и все наши мысли были сосредоточены только на победе. Теперь же Готтесман возвращал нас к нашим прежним мыслям. Целью диктатуры пролетариата, – сказал он, – является осуществление социализма, и осуществление социализма стоит в порядке дня. «Осуществление социализма?» – спрашиваю я сам себя и в ту же минуту перестаю слышать доклад Готтесмана и стараюсь представить себе, как это будет выглядеть в действительности.
Меня тянет вскочить и крикнуть: «Слушайте! Еще немного усилий – и мы всего достигнем. Осуществление социализма! Понимаете вы это? Сбудется счастье! Мы осуществим социализм, осуществим… Подумайте только. Знаете ли вы, в чем сущность социализма?» Ах, нужно слушать, слушать… Я заставляю себя вслушаться. Но поздно, я многое уже пропустил. Я слышу только цифры, цифры и не понимаю уже, что они обозначают. И постоянно возвращается то же прекрасное слово: социализм.
Доклад окончился. Ни слова, ни хлопка. Несколько минут все сидят молча. Рядом со мной старый Липтак, металлист, облегченно вздыхает.