Текст книги "Тисса горит"
Автор книги: Бела Иллеш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 39 страниц)
– Революция! Революция!
Я снова попадаю в толпу, и она выносит меня на набережную. Тут я медленно пробиваюсь сквозь человеческую толпу, перепрыгиваю через забор, – пересекая переулок, снова приходится проталкиваться сквозь какую-то процессию, но под конец я все же достигаю комендатуры.
В ворота пропускают беспрепятственно. На лестнице меня тоже не спрашивают, куда я иду. Вхожу прямо в комнату, где мы ночью арестовали генерала.
В комнате с десяток, а может быть и больше молодых офицеров. И здесь такой же шум, как в Национальном совете. Пакет у меня принимает молодой артиллерийский лейтенант.
– Ответ будет? – спрашиваю я.
– Нет, не будет. Национальный совет знает, что мы беспрекословно подчиняемся революционным приказам.
Мне приходится сделать огромный крюк, чтобы попасть обратно в «Асторию». В этом районе толпа гуще, чем где бы то ни было. Море знамен. В небе парит аэроплан.
– Куда?
В воротах стоит вооруженный караул – офицеры и унтер-офицеры.
– В Национальный совет.
– По какому делу?
– Я здешний.
– Удостоверение есть?
– Не давали.
Как я ни настаиваю, меня не впускают.
Некоторое время я доказываю, прошу, угрожаю, но никто не обращает на меня внимания. Делать нечего, приходится уходить. Поворачиваю обратно, опять втискиваюсь в толпу и взбираюсь на грузовик, на котором с песнями разъезжают по городу солдаты. Грузовик идет шагом, там, где толпа не очень густа, прибавляет ходу, потом опять останавливается, но за Западным вокзалом пускается во всю по окаймленному фабриками проспекту Ваци в направлении Уйпешта.
По обеим сторонам дороги темные фабричные трубы стоят, как часовые, в черных мундирах…
Мы трезвы, но поем, как пьяные.
– Конец войне! – восклицает кто-то, когда песня обрывается. – Конец!
Опять запеваем.
К утру мои товарищи поразбрелись, и мне тоже пришлось сойти, потому что автомобиль прибыл в какой-то гараж.
Знакомых у меня в Будапеште, кроме Гюлая, не было. Поэтому я отправился его разыскивать. Ходьбы оказалось добрых полтора часа, и еще с час пришлось слоняться но улице, пока удалось войти. Гюлай жил в маленькой гостинице, куда швейцар ни за что не соглашался впустить меня раньше восьми утра.
Напротив гостиницы помещался большой гастрономический магазин. Он был еще заперт и железные ставни опущены, но перед ним уже тянулась длинная очередь – женщины, девочки-подростки и старики. Некоторые женщины принесли с собой маленькие скамеечки и сидя дожидались открытия магазина, стараясь укрыться от пронизывающего ноябрьского ветра. Я несколько раз прошелся мимо этих женщин, кутавшихся в большие зимние платки.
– Хорошо тому, кто живет близ казарм – там разгромили склады и всего там нашлось: муки, сала, мясных консервов, сгущенного молока, сахару, подошвенной кожи, табаку и спичек… Всего, говорю, вдоволь досталось тем, кто около казарм живут… Солдаты – те только глядели да посмеивались, когда это добро растаскивали… А вот нам-то что революция принесла?
– Мир.
– А есть что будем?
– Теперь всего будет вдоволь, – объясняла дородная женщина. – Антанта все нам начнет доставлять, как только мы ей докажем, что у нас демократия. Потому что Антанте только того и нужно, чтобы была демократия, за это она и боролась. Германцы да наши стояли за милитаризм, оттого-то и были блокады и голод. Мой муж рассказывает, – он на таможне служит и все там узнает раньше других, – так вот, говорю, муж мой рассказывает, что мороженое мясо, целые вагоны которого стоят у нашей границы, которое англичане прислали нам в подарок, – что это мясо не только дешевле, но и наваристей, чем венгерская говядина, и будет его сколько угодно…
– Ну, если это так, то с мясом как-нибудь обойдемся, мадам, но вот поговаривают, будто Румыния и Сербия: не успокоятся на том, что мы помиримся с Антантой, и каждая захочет урвать себе кусок от нашей несчастной Венгрии.
– Ну, и пусть себе хотят, – засмеялась толстуха. – Так им это француз и позволил! Француз знает, что ему еще рано или поздно мадьяр понадобится… Нельзя опять-таки забывать и того, что французский президент – давнишний приятель нашего Карольи. А теперь это всего важнее.
Гюлая я застал в постели. Он тоже вернулся домой далеко за полночь, так что вряд ли успел как следует выспаться. Тем не менее ему очень хотелось потолковать со мной. Я же был до того утомлен, что без всяких церемоний повалился на продавленный кожаный диван, пружины которого кололи, как острые булыжники. Я слышал, что Гюлай что-то говорит мне, но слов я уже не в силах был разобрать. Около полудня он растолкал меня, предлагая мне умыться, так как необходимо было итти по делам.
Гюлай смеялся до слез, когда я рассказал ему, каким образом я лишился службы в Национальном совете.
– Чертовски везет тебе, парень! Останься ты там, господа революционеры еще сделали бы из тебя какое-нибудь превосходительство, и ты рано или поздно попал бы на виселицу.
– Разве вы думаете, что революция плохо окончится?
– Нет, революция окончится не плохо. Но именно поэтому плохо кончат эти господа.
– Вожди революции?
– Паразиты революции! Ну, а теперь умойся и в дорогу! Надо тебя устроить на какую-нибудь работу, где бы ты смог нам приносить пользу.
Трамвай битком набит. Обыватели, у которых несколько робкий и смущенный вид, предупредительно уступают место солдатам.
– Садитесь… Намаялись за четыре года…
Солдат, не поблагодарив, занимает место, а вежливый обыватель не сводит испуганного взгляда с красной ленты, приколотой к солдатской фуражке. Морщинистая старуха, тщедушную, высохшую фигуру которой совершенно скрывает большой коричневый вязаный платок, сует мне в руку сморщенное яблоко.
– У меня сын такой же солдат-молодец, как и ты, – гордо говорит она. – С минуты на минуту жду его домой, – может, когда вернусь, сынок уже будет дома. В последний раз писал с сербского фронта, два месяца назад от него письмо было.
– Румыны вторглись в Трансильванию, – разглагольствует какой-то господин в котелке, при каждом движении толкающий меня локтем в живот. – Пока мы здесь друг друга поедом едим, враг не дремлет.
– Антанта, можете быть уверены, прикажет им отойти назад, – отвечает широколицый господин в очках, попросивший у меня извинения, когда я наступил ему на ногу.
– С чего она им это станет приказывать, разрешите спросить? Ведь те – союзники, а мы против них сражались?
– Так-то оно так, но теперь и у нас демократия…
– А армию нашу отозвали обратно! Слыханое ли дело, чтобы военный министр говорил, что не хочет больше видеть солдат! Кого же он хочет видеть, если не солдат! Или ему желательно, чтобы румыны да сербы завладели страной? Или чтобы мужик разграбил города?
– Надо отдать мужикам землю, тогда они будут защищать ее, – вмешивается в разговор Гюлай.
– Вряд ли. Мужик еще не настолько созрел, чтобы на него можно было полагаться.
– Теперь нужны старые, опытные, испытанные политики, да и в таком случае не легко будет найти выход… Разрешение же земельного вопроса необходимо отложить до того времени, когда страна будет очищена от неприятеля.
– Словом, по-вашему, судьбы страны нужно доверить тем, кто затеял и проиграл войну?
– Этого я не говорю…
Пока мы толковали таким образом о политике, солдаты в передней части вагона повздорили с господином в дорогой меховой шубе. Когда же мы, наконец, обратили внимание на ссору, солдаты до того уже разошлись, что нельзя было разобрать – в чем, собственно, дело. Перебранка окончилась тем, что двое солдат подхватили господина в шубе под руки и столкнули его на ходу с трамвая.
– Ступай-ка за своим приятелем Тиссой, сволочь!
– Мерзавец, смеет еще ругать революцию…
– По его мнению, войну проиграла революция, а не германский император со своей дурацкой башкой!..
– Если он уже сейчас орет, то как же он запоет, когда ему в дом красного петуха пустим!
– Видите, – обратился к Гюлаю человек в котелке, – вот отчего погибает Венгрия!
– Верно, – ответил Гюлай. – Венгрия графов и попов умерла. Только мерзавцы могут желать ее возрождения.
На ближайшей остановке человек в котелке сошел с трамвая.
Мы вошли в кафе. В огромном, роскошно отделанном зале было почти пусто. За столиком, в заднем углу, сидел кособокий молодой человек с артиллерийским фельдфебелем. Гюлай направился к ним, поздоровался и подвинул мне стул.
– Привел товарища, Отто, – сказал он.
Кособокий взглянул мне прямо в глаза, подал руку, кивнул головой и затем возобновил прерванный разговор с артиллерийским фельдфебелем. Артиллерист говорил с ним по-немецки, – о чем именно, я не понял, так как в то время знал по-немецки всего несколько слов. Кособокий мне показался знакомым, и лишь потом, когда он со мной заговорил, я припомнил, что однажды уже видел его. Это он выступал у нас, в железнодорожных мастерских, во время большой январской забастовки.
Когда артиллерист удалился, Отто обернулся к Гюлаю.
– Господа революционеры присягнули в верности королю, – сказал он, – и посылают войска для защиты помещиков от крестьян. После обеда у нас митинг на площади Коломана Тиссы.
– Положение до того ясно, – ответил Гюлай, – что наша задача будет не из трудных.
Кособокий некоторое время задумчиво смотрел прямо перед собой и ничего не ответил Гюлаю. Затем он обернулся ко мне:
– Где вы служили, товарищ?
– Он был интернирован вместе со мной, – ответил за меня Гюлай. – Мы земляки, я знаю его уже много лет. Хороший парень!
– Приходите, товарищ, к пяти часам на площадь Коломана Тиссы. К тому времени я что-нибудь да надумаю. Если вы меня не разыщете, то все, что нужно, узнаете через товарища Гюлая.
На площади Коломана Тиссы собрались с красными знаменами рабочие и солдаты. Стемнело рано. Электрические фонари тускло освещали площадь. Чтобы лучше слышать оратора, мы, несмотря на то, что на громадной площади места было вдоволь, тесным кольцом окружили трибуну: черное живое ядро на огромной площади, накаленное, как шрапнель за сотую часть минуты до разрыва. Это собрание резко отличалось от всех тех, какие мне приходилось видеть за все время революции. И настроение здесь было далеко не такое благодушное, как на уличных демонстрациях. Здесь не кричали «ура» в честь революции, а критиковали ее. Я прослушал трех ораторов, и все яростно нападали на правительство за то, что оно присягало королю, и все трое требовали провозглашения республики. Толпа шумно аплодировала им, но кой-где слышались и иные возгласы.
– Республика – только первый шаг. Нам нужен социализм!
– По примеру русских…
– Социализировать фабрики!
– Вооружить рабочих!
По окончании собрания спели «Марсельезу», а затем небольшая группа запела «Интернационал». Ни музыки, ни слов я до сих пор не слышал, даже не знал, что эта песня означает, но она произвела на меня потрясающее впечатление, – я совсем опьянел от нее. Быть может и потому, что два солдата рядом со мной пели по-русски. Отто я видел, но переговорить с ним не мог. От Гюлая я узнал, что мне дадут работу по приему фронтовиков.
На следующий день я уже смог приступить к работе. По распоряжению солдатского совета меня прикомандировали к поезду, где готовили чай и кофе для возвращавшихся с фронта солдат. Поезд стоял под стеклянным навесом Восточного вокзала.
Четыре кашевара беспрерывно готовили в огромных котлах чай и кофе. Пищу приносили в готовом виде из города. Национальный совет издал распоряжение, чтобы ежедневно жители одной какой-нибудь улицы готовили пищу для возвращавшихся солдат. Жители повиновались. Изголодавшийся город готовил, словно на свадьбу. Со всех сторон целыми корзинами волокли всякие лакомства, каких бедняку, вроде меня, уже много лет не приходилось видеть.
– Трусят, мерзавцы!
– Они, дураки, думают, что если солдат нажрется, то сразу же им все простит.
– Нет, шалишь! Он скорее доискиваться станет, где остальное припрятано.
– Как можно быть до того несправедливыми! – ругался наш старший кашевар.
– Ну, ну, котелок кофе – это тоже еще не вся правда!
Прибывает поезд. Не успевает он еще остановиться, как солдаты стремительно высыпают из вагонов. Солдаты, ехавшие на крышах вагонов, осыпают неистовой бранью тех, кто под ними вылезает через окно и мешает им слезть. Уполномоченный Национального совета, молодой журналист с большой кокардой национальных цветов на черном сюртуке, снимает шляпу и начинает приветственную речь:
– Солдаты, сердце страны, столица Венгрии…
Дальше ему говорить не удается, потому что толпа солдат увлекает его с собой. Сестра милосердия, собравшаяся раздавать солдатам белые астры, заливается слезами: кто-то сильно отдавил ей ногу.
Солдаты штурмуют наш поезд. Они несутся на запах, как ночная бабочка на свет. Они измучены, оборваны, грязны, пропитаны запахом окопов. У большинства нет даже вещевого мешка, но винтовка есть почти у каждого. Ее берегут, как зеницу ока, не выпускают из рук даже во время еды. А как они едят! Впихивают в себя пищу, обгладывают каждую кость! Большие чаны вмиг опустошены. Еще, еще, еще! Руками рвут хлеб, штыками режут мясо.
– Где стоят виселицы? – обращается ко мне высокий черноволосый артиллерист с горящими глазами.
– Нигде.
– А где же вы всяких мерзавцев вешаете?
– Совсем не вешаем.
– Безобразие! – восклицает он, и лицо его багровеет, только уродливый шрам над левым глазом продолжает оставаться бледным. – Угощаете нас всякой бурдой вместо того, чтобы…
– Крови жаждешь, Готтесман? – спрашивает его другой артиллерист.
– Вот именно!
Из бывших королевских апартаментов на вокзале, превращенных в продуктовый склад, приносят в плетеных корзинах жареное мясо. Не успеваем переложить мясо на блюда, как уже прибывает новый поезд.
Разместившиеся на крышах солдаты стреляют.
Два дня спустя Готтесман уже работал со мной. На эту работу его направил тот же кособокий.
– Вот те раз! Не узнаешь?
– Нет, погоди…
– Мы расстались в Молодечно.
– Даниил Пойтек! Ты?.. Да тебя от русского мужика не отличишь!
– Не даром же я побывал в плену! А ты что поделывал с тех пор, как мы не видались?
– В тюрьме сидел, потом был интернирован.
– Молодец! – кивнул головой Пойтек и поправил на лбу огромную папаху. – А вот… адреса хорошего не знаешь?
– Адреса?
– Вот именно. Какой-нибудь хороший адресок. Не понимаешь, что ли?
– Ну, как не понять? Знаю, знаю! Поведу. Обожди только. Как бы это сделать? Ну, ладно. На службе пробуду еще с полчаса, а потом до завтрашнего полудня я свободен. Сядь или приляг на полчаса, а потом вместе пойдем в город.
– Ладно. Через полчаса зайду за тобой, а пока осмотрюсь немного.
Пойтека я в тот же вечер свел с Отто, кособоким товарищем. От него же я узнал, что Гюлай уехал домой.
– В этой плетеной корзине не хлеб, а листовки. Никто, кроме тебя и Готтесмана, не должен до них дотрагиваться. Господа из Национального совета скрыли телеграмму, посланную венгерским рабочим председателем Российской советской республики, товарищем Свердловым, и мы должны позаботиться, чтобы сообщение русских товарищей не осталось в тайне. В твою задачу входит прятать в каждом поезде, отправляющемся за солдатами, под скамейками и на полках по нескольку листовок, а кроме того раздавать по листку солдатам, которые ругаются, даже наевшись вдоволь, – но только таким! Делай вид, будто распространяешь их по распоряжению Национального совета. Будь осторожен. Глупо будет, если сразу же попадешься. Понял?
– Понял.
Большая корзина быстро опустела. Доставили другую. Ту я тоже опорожнил. Когда я не работал, работал Готтесман, я снова сменял его, так что один из нас безотлучно находился на вокзале. На третий день меня поймали с поличным и отвели к коменданту станции. Обер-лейтенант некоторое время орал на меня, а потом передал меня двум солдатам, приказав им доставить меня к коменданту. Солдаты, как только мы вышли на улицу, отпустили меня на все четыре стороны. Прежде чем с ними расстаться, я рассказал им о телеграмме товарища Свердлова.
– Вот, значит, за что он, мерзавец, тебя арестовать хотел! Где бы нам раздобыть несколько сот штук этого листка? Я раздам их так, что сам господь бог не поймает!
– Запиши, куда тебе их прислать, я пришлю.
Я пошел прямо к Отто, который в тот же день отправил меня на родину. Там я должен был явиться к Гюлаю.
Я ехал на крыше вагона – другого места не было.
Рядом со мной лежали крестьянские парни из Берегсасского округа.
Они уже две недели как были в пути. Две недели – не малый срок, и они почти успели позабыть о войне. Ни словом не вспоминали они того, что было, а все время говорили о том, что будут делать: будут делить землю.
– Не даром страдали, брат!
– Земля… Земля!..
– Поговаривают, будто революция каждому солдату по триста шестьдесят крон принесет.
– И лошадь с плугом…
– Военное пособие тоже получу с волостного писаря, будь покоен… Больше ведь украл, мерзавец, чем выдал! А когда я во время побывки пошел за деньгами, так он натравил на меня жандарма!.. Ну, погоди. Теперь поди-ка посмей натравить на меня жандарма!..
Когда кто-нибудь начинал испытывать голод, то слезал на станции и в фуражке приносил пищу.
Вино нам давали только тайком: Национальный совет запретил нам пить вино. Помимо еды нас оделяли цветами и еловыми ветками. Все мы были разукрашены, как лошади в свадебной процессии.
Дорога, на которую при других условиях ушло бы меньше суток, продолжалась теперь полтора дня. Был уже вечер, когда мы, наконец, доехали. Я страшно устал. Холодный ветер докрасна нахлестал мне лицо и руки. Раньше чем отправиться к Гюлаю, я разыскал мать.
За год нашей разлуки она постарела на десять лет. Волосы ее были совершенно белы, все лицо в морщинах, спина сгорблена, и все тело как будто съежилось.
– Сынок мой милый!
Увидав меня, она так расплакалась, словно ей сообщили о моей смерти.
– Вином пои парня, а не соленой водицей, – сказал ей мой дядя. – Пей, ешь, Петр. Отдохни, наконец. Достаточно намучился.
– Товарищ Немеш – правительственный комиссар округа, – рассказал мне дядя, когда я, соскоблив с себя грязь, сел со всеми за стол. – Я тоже состою членом городского национального совета социал-демократической партии.
– А вы, дядя, разве социал-демократ? – спросил я с удивлением.
– Ну, конечно! Сызмальства сочувствовал народу, так неужто же я покину его теперь, когда дельные люди особенно нужны! Ведь никогда еще несчастная Венгрия не была в такой беде, как сейчас. Чехи, румыны и всякая собака норовит укусить нас, да еще у нас же дома! А народ не понимает великих событий, не понимает, что такое революция. Рабочий не хочет работать, а требует повышения платы; когда же ему в этом отказывают, то он не скупится на угрозы. Мужик грабит, поджигает. Как раз сегодня получено сообщение, что в Добоше мерзавцы разграбили дом арендатора имения, вино выпили, скот угнали; еще хорошо, что его самого не убили! Товарищ Немеш послал в Добош отряд жандармов, но народ до того рассвирепел, что даже при помощи штыков с трудом удалось восстановить порядок. Здесь, в городе, порядок поддерживает национальная гвардия. Тебе тоже придется вступить в нее. Мы подумываем также и о том, чтобы сорганизовать гражданскую гвардию. Товарищ Немеш понимает, что необходимо располагать надежной вооруженной силой, но к сожалению у него связаны руки. Товарищ его… капитан Тельдеши задумал организовать сионистскую гвардию. Еврейские арендаторы за два дня собрали на жалованье, содержание и знамя сто тысяч крон, но нашлись всего двое бывших офицеров, которые согласились стать сионистами, и таким образом ничего из этого не вышло. Чертовски трудные времена, парень!
Рано утром я отправился к Гюлаю, – вернее сказать, это я думал, что 8 часов утра – еще раннее утро, у Гюлая же в этот же час все давно были на ногах. Во дворе стояло несколько крестьянских подвод, а в комнате у Гюлая я застал целое сборище. В совещании участвовало человек десять-двенадцать – железнодорожники, рабочие кирпичного завода, крестьяне. Комната тонула в облаках табачного дыма – по всему видно было, что товарищи уже давно собрались. Рядом с Гюлаем сидел старик Гюбхен, у которого я когда-то работал учеником.
– Ты приехал как нельзя более кстати, – были первые слова Гюлая. – Можешь сегодня же приступить к работе. Тебе придется съездить в Намень, дадим тебе подводу. С тобой поедет дядя Кенереш, который по дороге расскажет все, что тебе необходимо знать. Имей в виду, что тебе придется быть очень и очень осторожным, потому что жандармы Немеша шутить не любят. Вчера в деревне Тарпе они до полусмерти избили Гайдоша. Помнишь Гайдоша?
– Еще бы! Он ведь живет у нас во дворе. В свое время он меня определил в железнодорожные мастерские.
– Ну, да, помню… Он же тебя и вовлек в движение. Ну, словом, его вчера избили до полусмерти в Тарпе. Ему придется много месяцев пролежать, и еще хорошо будет, если он не останется на всю жизнь калекой.
– Надо быть начеку, – сказал Гюлаю старик Гюбхен, – Немеш способен на всякую подлость. Может быть, не следовало бы посылать Петра, пока он не ознакомится основательно с условиями.
– Ну, он не младенец, чтобы ограждать его от малейшего ветерка, он за себя постоять сумеет. К тому же нам в Намень послать больше некого. Ты пойдешь на собрание железнодорожников. Дудаш отправится на кирпичный завод, мне придется пойти в Тарпу, товарищи, – к себе в деревню, кото же в Намень? Должен был поехать Гайдош. Теперь же лучше Петра не сыщешь: он родился в Намени, отец его служил батраком у Сигизмунда Брауна, – парень он с головой, словом… Согласен ты ехать в Намень?
– Согласен. А что там делать?
– Будешь говорить на сходке. Надо разъяснить народу, что ему нечего ждать земли от правительства. Земля здесь, под руками… Чего тут ждать? Надо забирать ее! Читал телеграмму русских товарищей?
– Читал.
– И об этом расскажешь. И все, что знаешь о России. Несколько слов скажешь про волостного писаря. В Намени писарем все еще тот старый жулик, который натравил жандармов на твоего отца. Понял?
– Понял.
– Ну, ладно. Значит, дядя Кенереш, можете пуститься в путь. Не беда, если приедете раньше, чем соберется народ. Будет очень полезно, если Петр немного осмотрится до собрания.
– Ну, пошли!
– Дядя Михаил, вы все еще служите у Сигизмунда Брауна? – спросил я старика, когда подвода тронулась.
– Да, у него, – ответил старик и замолчал, словно сдерживая брань, готовую сорваться с языка. – На его харчах не очень-то разжиреешь. Давно бросил бы Намень, но куда я пойду? В Намени вся земля принадлежит Сигизмунду Брауну, в Тарпе – Мандлю, а дальше – все владения графов Шенборн, которые обращаются с батраками еще похуже Сигизмунда Брауна. Куда же мне пойти?
– А Иосиф тоже работает у Сигизмунда Брауна?
– Иосиф? А ты еще помнишь Иосифа?
– Как не помнить! Ведь мы с ним однолетки. Помню, как вместе разбили окно в амбаре, управляющий еще тогда нам здорово всыпал. Помню также, как Иосиф свалился в ручей. А дома он?
Старик опустил голову.
– У итальянцев остался, – тихо промолвил он. – Убили Иосифа. Язык не выговаривает, не могу сказать, как называется гора, где его убили, – пришла только почтовая карточка от Красного креста: умер, мол, смертью героя. Это Иосиф то! Ты ведь с ним играл, знал его… Большой был тебе приятель. Помнишь, совсем он еще мальчишкой был, а уже умел верхом ездить, очень лошадей любил… Умер смертью героя… И пособия не получили – не полагалось. Волостной писарь сказал, что не полагается. Да, умер смертью героя… Волостного писаря помнишь?
– Помню. Его Окуличани звать?
– Верно, Окуличани. Ну, если знал его, то уже вовек не забудешь. И господина управляющего Стефана Тота не забыл?
– Его тоже помню. Когда пешком ходил, то всегда с хлыстом.
– Верно. Так вот что я тебе скажу, Петр: если господин управляющий Стефан Тот умрет в постели, а не на виселице, то значит нет бога на небесах. Какой здоровяк, а в солдаты, небось, не забрали! И господина станового, судью тоже. Их-то, небось, итальянцы не убили. Да и отощать за войну они тоже не отощали, скорей еще раздобрели, ведь ни в чем у них недостатка не было… Керосин, сахар, табак, деньги, солдатские жены – всего у них было вдоволь, а если кто решался открыть рот, на того они тотчас же натравляли жандармов. Не забудь, Петр! Никогда не забудь. Стефан Тот – вот как звать господина управляющего.
Через час, примерно, когда вдалеке уже показался шпиль наменьской церкви, я впервые подумал о том, что до сих пор мне еще ни разу не приходилось говорить перед народом. В тюрьме и в концентрационном лагере я никогда не скрывал своих взглядов, но публично не выступал. При мысли о том, что теперь мне предстоит выступить, меня даже в жар бросило. Дядя Кенереш, как будто начиная догадываться, отчего у меня так вытянулось лицо, сдвинул брови над тусклыми серыми глазами и недоверчиво покосился на меня.
– А умеешь ты говорить, Петр?
– Умею, – ответил я несколько неуверенно.
– Где научился?
– В тюрьме!
– Вот и ладно, – кивнул дядя Кенереш и разгладил обвислые седые усы. – Вот и ладно, – повторил он и стегнул лошадей.
– Но-но!
Теперь сквозь зелень уже отчетливо проступила колокольня, а затем я узнал и дом Сигизмунда Брауна, крытый красной крышей. А как обветшало распятие у входа в деревню! Но старый, расколотый молнией дуб, – рассказывают, что когда-то, при своем бегстве из страны, под ним отдыхал князь Ракоци, – старый дуб ничуть не изменился с тех пор, как я его видел; он, верно, был так стар и сух, что время не решалось его тронуть. Еще поворот – и мы въехали на большой полуразвалившийся мост, на который всегда вступаешь с опаской, – не провалится ли он под тобой, – и вот, наконец, мы оказались среди домов.
Но что это, что это такое? Что тут произошло?
Дядя Кенереш сразу заметил, что, пока он ездил в город, в деревне что-то случилось. Хотя еще и пяти часов не прошло, как он запряг лошадь, – а вот уже на тебе!
Сходки мы собирать не стали – в сходке нужды большой не было. Утром народ железными вилами убил волостного писаря. К Стефану Тоту тоже ворвались, но он куда-то исчез. Сколько его ни искали, найти его не удалось. Сигизмунд Браун уже неделю тому назад уехал в Будапешт. Поп был седой старик, так что в деревне некого уже было убивать. Мужики с железными вилами охраняли дом Сигизмунда Брауна – было бы глупо поджечь его как раз теперь, когда без огня выкурили старого хозяина. Во дворе общинного правления жарили на вертеле вола – со скотного двора Сигизмунда Брауна, бочку вина тоже выкатили из его подвала. Народ, от мала до велика, сидел вокруг огня: кому не досталось места во дворе, тот ждал за забором. Говорили по преимуществу парни, побывавшие в России, но и у других язык как будто развязался, – всякий точно знал, что народу нужно, но каждый понимал это по-своему.
– Вот товарищ из города, уже научившийся, как делать революцию, – громко отрекомендовал меня дядя Кенереш.
– Что может городской человек в земле понимать? Он только и знает, что когда дождь идет, то грязь будет.
– Не надо нам чужой головы! Что, наша голова на то только и создана, чтобы жандарму было что разбивать?
– Да разве товарищ Петр Ковач для вас обыкновенный городской человек? – обозлился вдруг дядя Кенереш. – У этого парня, не забывайте этого, отец в тюрьме умер. Кто памяти не растряс, тот должен помнить, что отец товарища Петра, Иосиф Ковач, взялся за вилы, защищая свои права. Да и Петр не посрамил своего отца, – тоже уже сидел в окружной тюрьме.
Я послал верхового к Гюлаю, чтобы дать ему знать о случившемся и просить у него совета. Впредь до получения ответа я принял все меры к тому, чтобы в деревне не пошло все вверх дном. Но винного подвала Сигизмунда Брауна мне все же не удалось отстоять, все мои старания были напрасны, да и парни, побывавшие в России, тоже ничего не могли поделать. Когда стемнело, не было прохожего на улице, который бы не шатался и не распевал песни. К вечеру я послал Гюлаю второе донесение. Поздно вечером мы разложили на шоссе, по обе стороны деревни, большие костры. У костров стояли караульные с железными вилами – надежные парни, возвратившиеся незадолго перед тем из России. До полуночи я бодрствовал с ними у костра, а потом отправился на другой конец деревни. К этому времени пьяные крики и песни уже стихли, и народ завалился спать. Мне не терпелось поскорей получить ответ от Гюлая, и я дошел до разбитого молнией дуба, рассчитывая встретить посланного. Но никто не явился.
К утру, когда в кострах надобность миновала, я пошел в общинное правление и прилег, подостлав под себя шинель. Я твердо решил не засыпать, но вскоре сон одолел меня. Когда я проснулся, соломенная крыша соседнего дома пылала ярким пламенем. В комнате находилось трое жандармов. Я вскочил. Один из них, не говоря ни слова, хватил меня прикладом по голове. Я свалился без чувств.
Очнулся я в окружной тюрьме. Дядя Кенереш из рукава своей рубашки сделал мне перевязку. Кровь медленно сочилась сквозь повязку, все у меня болело, я с трудом шевелил языком. Так как старику Кенерешу тоже говорить не хотелось, то я лишь долгое время спустя узнал, что при «наведении жандармами порядка» было около десяти жертв.
Ночь мы провели, лежа на мокрой вонючей соломе. Старик положил мою голову к себе на колени. Меня била лихорадка, я весь дрожал.
Утром меня свезли в больницу.
В больнице я пролежал двенадцать дней. Когда врач нашел, что я поправился, за мной явился сыщик. Но он повел меня не в тюрьму, а в ратушу. Там он меня провел в бывшую канцелярию оберишпана[8]8
Губернатора.
[Закрыть], где теперь распоряжался правительственный комиссар Немеш. Сыщик что-то шепнул секретарю правительственного комиссара, тот утвердительно кивнул головой, после чего сыщик удалился. Секретарь предложил мне стул, а сам вошел к Немешу. Несколько минут спустя он вернулся и знаком предложил мне войти. Видя, что я не понимаю, он подошел ко мне и, кивнув на дверь, сказал:
– Господин правительственный комиссар ожидает вас.
Немеш обеими руками пожал мне руку.
– Рад, очень рад, дорогой товарищ Ковач, что вы поправились. Я, право, очень беспокоился за вас. Столько жертв преступного, безумного легкомыслия Гюлая! О самом себе господин полковой врач, понятно, позаботился, во-время удрал в Будапешт, бросив вас здесь на произвол судьбы. Если бы я не принял в вас участия, все бы вы здесь погибли… Он же за вас, конечно, и пальцем бы не пошевельнул. А ведь сейчас каждый толковый человек на счету. Чехи совсем близко, и если мы не соберемся с силами, то скоро они будут в городе.
Немеш говорил без конца, речь его лилась плавно, я же молча слушал его.
– Солдаты не желают драться с врагом, несколько сот чехов занимают целые районы, – жаловался Немеш. – Мужик не хочет браться за оружие, наплевать ему на судьбу родины; рабочие же как раз теперь, в момент величайшего напряжения, требуют увеличения заработной платы и бог знает еще чего, грозят забастовкой, не думая о том, в какую опасность ввергают они молодую революцию своим эгоистичным близоруким легкомыслием…