355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бела Иллеш » Тисса горит » Текст книги (страница 33)
Тисса горит
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:43

Текст книги "Тисса горит"


Автор книги: Бела Иллеш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)

Снова в Вене

Венская явка, которую Петр получил перед отъездом от Кемень, оказалась хорошей. Указанный товарищ был дома и ждал Петра.

– Здесь, в Вене, вам опять придется носит фамилию Ковач, – сказал Петру Коша. – Ваша нынешняя фамилия не должна быть известна. Это все, что мне поручено вам передать. Обо всем остальном переговорите с Иоганном и со Стариком. А теперь я провожу вас до ночлега. По дороге поужинаем. А завтра утром я зайду за вами.

В маленьком ресторанчике за ужином Петр осторожно задал несколько вопросов о партийных делах. Коша либо не понимал, либо не хотел понимать. И хотя язык его был так же подвижен, как его руки и как весь он, этот маленький худощавый человечек, – о партийных делах все же он не проронил ни слова.

– Когда вы в последний раз были в Вене? – спросил он Петра.

– Год с лишним назад.

– Ну, с тех пор много воды утекло! Я живу здесь всего три месяца. Два месяца работал в Румынии, потом отсидел там год в тюрьме. Словом, Вены девятнадцатого года я не знал. Но товарищи рассказывают о тех временах чудеса. Сейчас и здесь демократия не в большом почете. Сейчас, как говорит ваш Старик, не дашь венскому полицейскому по морде безнаказанно. А надо вам сказать, – если верить Старику, – случись кому– либо осенью девятнадцатого года на улицах Вены угостить полицейского пощечиной, последний, правда, слегка смущенно, но безусловно вежливо, спрашивал: «Разве вы, господин, не знаете что по законам республики воспрещается грубое обращение с государственными служащими?» Старик, конечно, рассказывает этот анекдот куда лучше меня. Но нынче венский полицейский далеко не так дружелюбен, – что и мне известно.

– Пожалуй, и в девятнадцатом году дело обстояло далеко не так, как об этом говорят, – заметил Петр.

– А что делает Старик?

– Вместо лозунга – «врастаем в социализм» сейчас в Австрии в ходу лозунг «врастаем в монархию». Этот лозунг, пожалуй, реальнее прежнего.

– Любопытно, – буркнул Петр. – Но, признаться, меня куда больше интересует знать, что творится в венгерской компартии. У нас ходят слухи, что существуют внутренние разногласия…

– Об этом вам расскажет Старик, – оборвал его Коша. – О российских делах знаете?

– Мало, очень мало! И то, что знаю, не совсем понимаю. Вернее, если говорить по правде, совершенно не понимаю. Наши товарищи очень нервничают…

– Нервничают! Да они просто сумасшедшие! А дело ясное. Что там до сих пор происходило – было, в сущности, военным коммунизмом. Это и понятно. Гражданская война окончена, военный коммунизм больше не нужен. Это тоже понятно. После этого, конечно, можно и нужно было ожидать, что и Коминтерн свою тактику изменит. Я, конечно, далек от мысли оправдывать Леви[39]39
  Пауль Леви – один из вождей Германской компартии 1920–1921 годов, после неудачного восстания рабочих в Средней Германии в марте 1921 г. стал предателем. Он обвинял Коминтерн в организации этого восстания и поднял против компартии клеветническую кампанию. Был исключен из компартии. Исключение было санкционировано III конгрессом Коминтерна. После исключения он вступил в с.-д. партию. В 1930 году покончил самоубийством.


[Закрыть]
, – это, знаете ли, тот самый немец, который резко напал на русских товарищей за их «вмешательство» в немецкие дела. Его исключили из партии. Я считаю это вполне правильным. Но, знаете ли, нельзя не задумываться над фактом, что целый ряд немецких коммунистов, настоящих и бывших, нападает на русских, принужден нападать на то, что в сущности является делом не русских, а их европейских посланцев. А тот, кто берет пример с русских и формы движения рабочего класса России, едва еще оторвавшегося от крестьянства, думает пересадить без изменения на европейскую почву, перенести методы русского рабочего движения в Европу, которая, несмотря на все свое загнивание, все же остается насквозь культурной, – тот, дорогой мой, и есть авантюрист. Это – Бела Кун и иже с ним. Н-да… Знаете ли, мы долго молчали, но – довольно! Мы должны сказать… Мы наконец должны крикнуть: Европа вам не Туркестан! Нет! Европа – это Европа!

Коша закурил папиросу и с минуту помолчал. Его испитое, бледное лицо ожило.

– Одним словом… – начал он снова. Взгляд его упал на Петра, и он сразу смолк.

Петр сидел молча, закусив губы, и только порывистое дыхание выдавало его волнение.

– Получите! – крикнул Коша.

– Почему не кончаете, товарищ, раз уже начали?

– Нам надо спешить. Шмидты, у которых вы будете ночевать, могут лечь спать.

– Я хотел бы…

Петр так и не договорил, что он, собственно, хотел. Но когда Коша расплатился, все-таки спросил его;

– Вы, значит, товарищ, считаете исключение Леви правильным? Вот это отлично! Но тогда мне непонятно: если вы против Леви, то как же можете пропагандировать его идеи?

– Что вы, что вы! Ничего подобного. Я говорил об общем положении, не делал никакого определенного вывода. Я только ввел вас в курс тех вопросов, вокруг которых теперь начинается дискуссия. Вот и все. Большего я уже по одному тому не мог бы сказать, что сам не совсем в курсе дел.

– Так, так… – задумчиво протянул Пётр.

В трамвае по дороге в Гринцинг оба молчали.

Ночевать Петр должен был у Шмидтов, которые жили в тихом переулке в одноэтажном домике. Они занимали комнату с кухней.

Шмидт был безработный. Жена его подрабатывала шитьем. Швейная машина стояла в кухне на подоконнике.

Как только Коша ушел, жена Шмидта, маленькая полная блондинка с голубыми глазами, проводила Петра в комнату, где он должен был спать.

– Вот, товарищ, ваша постель, а на той кровати спит другой товарищ. Он возвращается поздно ночью.

– Что, товарищ, очень устали? Или желаете немного поговорить? – сказал Шмидт, входя в комнату со свернутой картой в руках.

Шмидт всего год как вернулся из Италии, где он провел почти четыре года в военном плену.

– Люди едут в Италию, чтобы лечиться от туберкулеза, а я свой туберкулез вывез как раз оттуда, – говорил он обычно, смущенно улыбаясь.

Эта смущенная, как бы извиняющаяся улыбка навсегда залегла вокруг его губ с тех пор, как на него свалились две беды: болезнь и безработица. Дети, – одному было три года, другому полтора, – когда их отец ушел защищать отечество, оба ребенка умерли почти одновременно. В ноябре девятьсот семнадцатого года.

– Нельзя сказать, что они умерли от голода, но плохое питание и, как результат этого, общая слабость в значительной мере способствовали болезни, – оказал врач, констатировавший смерть.

Жена почти с первого дня войны работала на бельевой фабрике. Фабрика обслуживала армию и потому была на военном положении. Во время брестских переговоров фабрика стала. Комендант – бывший капитан из обозных – пошел в стачечную штаб-квартиру и угрожал бастующим: если они сейчас же не выйдут на работу, все рабочие-мужчины будут немедленно мобилизованы и отправлены на итальянский фронт. Капитана хватил кто-то по голове не то утюгом, не то ступкой. Ему не пришлось больше угрожать. Не говоря никому ни слова, жена Шмидта явилась в военный комиссариат и приняла на себя убийство капитана. С января по ноябрь отсидела она в военной тюрьме, в одиночке. До суда дело не дошло. Революция освободила ее. С тех пор она живет потихоньку, без устали работает. Конечно, на починке белья далеко не уедешь. Комнату пришлось сдать, – комнату сняла компартия для приезжающих товарищей. Бедная женщина надеялась, что эти деньги помогут ей улучшить питание возвратившегося мужа. Но человек предполагает… Приезжие товарищи нуждаются в помощи. Одни больны, у других едва зажили страшные раны. Плата за комнату пошла на чай, на кофе и прочие продукты. Хорошо еще, если хватало…

Карие глаза Шмидта обведены синими кругами. Его мощная фигура сгорбилась. На его жене страдания и нищета не оставили никаких внешних следов. Живя впроголодь, она как-то ухитрялась сохранить полноту, и голубые глаза ее не выдавали бессонных ночей, которые она проводила в слезах по детям. Выйдя из тюрьмы, она раз навсегда перестала интересоваться политикой. Зато Шмидт, под влиянием приезжих товарищей, скоро вышел из социал-демократической партии и стал коммунистом.

– Ну, как же, товарищ? Устали? Или хотите потолковать?

– Давайте потолкуем, – согласился Петр.

– Если я вам не очень надоем…

Шмидт на покрытом клеенкой столе развернул принесенную им карту.

– Тут ряд вещей, в которых я никак не могу разобраться.

Перед Петром лежала карта Советской России.

– Эти зеленые пятна, – начал Шмидт, указывая на места, обозначенные на карте зеленым, – это территории, на которых советская власть дает концессии иностранным капиталистам. Что такое концессия – я теперь уже понимаю. Но…

Жена Шмидта принесла чай, и карту пришлось убрать со стола.

– Сахара у нас нет, – сказала фрау Шмидт с той же смущенной улыбкой, что и у ее мужа. – Мы пьем чай с сахарином.

– Товарищ, – продолжал Шмидт, прихлебывая чай, – товарищ, который сейчас живет у нас, серьезный человек и много знает. Он на любой вопрос может ответить, ни минуты не колеблясь. Но, к сожалению, он так плохо говорит по-немецки, что ума-разума от него не наберешься.

– Европейская революция запаздывает, – сказал Петр. – Это скверно! Русским товарищам одним придется начать стройку. Не легкое это будет дело, но они справятся. Критиковать проще всего, а суметь сделать, что они сделали…

– Не считаете же вы меня, товарищ, за одного из тех… Нет, нет, нет!

Теперь Шмидт не улыбнулся. Лицо его было серьезно.

– Нет, нет! – повторял он, качая головой. – Я не претендую на открытие Европы.

После чая Петр прилег и долго не мог заснуть. Заснув, спал так крепко, что даже не слышал прихода своего сожителя. Тот разделся, не зажигая света.

Утром, когда Петр проснулся, его сосед еще спал, зарывшись с головой под одеяло, и громко храпел. Его одежда была беспорядочно разбросана кругом.

В кухне стояла тишина. Через затянутые тюлевыми занавесками окна доносились отдаленные звонки трамвая. Мимо прошел грузовик, домик задрожал.

Петр встал и, не одеваясь, подошел к окну. С любопытством выглянул он на тихую Гринцингскую улицу. Его мысли лихорадочно прыгали. Эмиграция… Вена… Венгрия… Партия… «Кто кого?..» Концессии… Теперь, когда он снова оказался в Вене, в его мозгу всплыл целый ряд уже наполовину забытых лиц. «Подумать только, чего-чего не произошло за этот год с лишним! А мы только тем и занимаемся, что ругаем весь мир, себя самих, а больше всего – тех, с кем мы работаем. Все только жалуемся, что дела идут черепашьим шагом. И только тогда, когда возвращаемся на старые места, начинаем понимать, как много произошло за это время перемен!.. Когда я был первый раз в Вене, Юденич стоял под Петроградом. Сибирь находилась в руках Колчака…»

Вдруг Петра схватили сзади две сильных руки, да так мощно и так стремительно, что Петр и подумать даже не успел о самозащите. От неожиданности он подался вперед, но в следующую же секунду, опершись правой рукой о стену, чтобы не упасть, левой с силой ударил кулаком в живот нападающего.

– Дорогой, дорогой братишка! – успел только вскрикнуть тот и, от неожиданности удара, высвободил Петра.

Петр обернулся.

Перед ним, в одних кальсонах, без рубашки, босиком, небритый, смеясь и плача, стоял Готтесман.

Он плакал, как малый ребенок.

Готтесман казался сумасшедшим. Одеваясь, он без умолку болтал, но Петр не мог добиться от него ни единого толкового слова. Было ясно одно: его – Петра – Готтесман уже считал погибшим.

– Правда, Гюлай говорил, будто ты жив, но я ни минуты не сомневался, что он врет. Будь это правда, он должен был бы знать, где ты находишься. А между тем на этот вопрос он никак не мог ответить. Значит, ясно – врал.

– Теперь ты видишь – он говорил правду, – смеялся Петр.

– Защищай, защищай его! Уж этого-то я от тебя никак не ожидал.

– Хоть ты и сумасшедший, – пошутил Петр, – а ботинки надеть надо.

Хозяева уже вышли из дома, но у Готтесмана был ключ от входной двери. Они вышли.

Весеннее солнце еще не успело высушить следы ночного дождя. Деревья гринцингской аллеи, казалось, на глазах одевались свежей бледнозеленой сочной листвой. Разговаривая, поднимались они на Кельберг, и шум большого города издали доносился до них. Добравшись почти до вершины, они облюбовали молочную, с террасы которой открывался вид на город.

– Снова дымят фабричные трубы.

– Говорят, что сейчас в Вене не больше двухсот тысяч безработных, – сказал Готтесман. – Но табак, так же как и хлеб, все еще продается по карточкам. И хлеб попрежнему выпекается чорт знает с чем. И это, пожалуй, все, что осталось от старой демократии.

– Я думаю, – сказал Готтесман задумчиво, – я думаю, лучше всего начать сначала, с того момента, когда мы с тобой оказались на венгерско-чешской границе. Д-да… Когда мне стало ясно, что чехи не шутят и что мы вот-вот окажемся в руках венгерцев, а те, сам понимаешь, еще менее склонны к шуткам, – я украдкой толкнул тебя в бок. Может, припомнишь? Я хотел дать тебе понять, что пора восвояси. Ты тогда как будто ничего не заметил. Ты не обратил внимания и на мой второй, уже более основательный толчок. Что же оставалось мне делать? Положение не располагало ни к долгим разговорам, ни к глубокомысленным размышлениям. И не в первый раз, надо сознаться, боюсь – и не в последний, я решил действовать наобум. Я сам еще не отдавал себе отчета в своих намерениях. Ясно было одно: надо бежать. Но как? Я сам еще не знал. Ну, как бы это все тебе точнее изобразить, чтобы и тебе впредь была наука?.. Словом, прибыли мы на границу. Остановились. Сволочь-конвойные стали нас пересчитывать перед сдачей. «Есть!» – решил я. Счет ведет всего один человек, от чехов. Но ведь количество арестантов должно было бы интересовать и другую сторону? Вести счет полагалось бы еще одному человеку. Я стоял перед фельдфебелем на расстоянии одного шага. И прежде чем я сам успел сообразить, что делаю, я оказался уже позади него. И вслед за ним пересчитывал арестантов. Контролировал, правильно ли ведется счет. Я считал по пальцам, губы мои двигались беззвучно. Я не смел, я не мог бы вымолвить ни одного слова. Венгерцы должны были полагать, что я считаю для чехов, чехи – что я контролирую их для венгерцев. Вернее, каждый из них был доволен, что противник представлен таким жалким оборванцем, каким был я. Надо сознаться – трюк был сумасшедший, и если бы от этого зависела даже судьба мировой революции, все равно – проделать его вторично я бы не мог. Такое дело может сойти с рук один только раз… Когда чешский фельдфебель, закончив подсчет, выкрикнул последнюю цифру, – какую точно – не помню, – я одобрительно кивнул головой.

Но это было не все. Самое трудное предстояло впереди. Сдав арестантов венгерцам, чехи направились в одну сторону, венгерцы – в другую. На границе остался только караул: два солдата – чешский и венгерский. Остался и я, который уже никак не мог бы быть причислен ни к венгерскому, ни к чешскому караулу, но тем не менее хотел жить. Вот смотри, как я стоял, – и, широко расставив ноги и засунув руки в карман, Готтесман наглядно изобразил товарищу, как он стоял тогда. – Вот так стоял я. И вдруг меня вновь осенила идея. В кармане брюк я наскреб табаку и преспокойно стал свертывать цыгарку. Я предложил ее стоящему возле меня чешскому солдату. Тот только головой мотнул: нельзя, мол, стою на часах и курить не имею права. Я тоже махнул рукой: дескать смело можешь затянуться! И, как человек, сделавший свое дело, пошел обратно к Братиславе. Я следовал за жандармским отрядом шагах в пятидесяти. Я понимал: приди в голову только, одному из этих проклятых жандармов оглянуться – и я пропал. Никто из них не оглянулся. Мне удалось залечь в канаву возле шоссе. После полудня я был уже дома, на своей братиславской квартире.

Но мои мытарства еще далеко не кончились.

В те дни чешские жандармы вели настоящую охоту на венгерских эмигрантов. Десятками ловили они товарищей, пытавшихся бежать в Вену или в Прагу. А судьба тех, кто попадался, тебе известна.

Я рассчитал, что если ехать не в сторону Праги или Вены, а как раз в обратном направлении от Австрии, – пожалуй, мне удастся удрать от братиславских жандармов. С социал-демократической газетой в руке, – это как раз был тот номер, в котором мерзавец социал-демократ Роонаи, – помнишь, тот самый, что был в Венгрии наркомюстом… Ну, словом, я уселся в поезд, направлявшийся в Прикарпатскую Русь. И пока жандармы осматривали поезд, читал передовицу этой самой сволочи под заглавием «Закат Москвы» – о братиславской забастовке. На другой день я был уже в Ужгороде. С вокзала направился прямо на квартиру Гонды. Он был дома.

– Ты что – с ума сошел?! – ахнул тот.

– Ну, дискуссировать об этом не будем.

Гонда побесновался-побесновался, потом принялся хохотать. Смеялся и злился, но все же на следующий день достал кое-какие документы, с которыми я мог уехать в Слатину.

В Слатине я был впервые. Ни один чорт меня там не знал. Гонда дал мне отличную явку и рекомендации. Товарищи устроили меня на работу на соляных копях.

Ты, Петр, на соляных копях бывал, кажется? Но ты там не работал. Я попал в Людвигскую шахту. Там и посейчас работают теми же примитивными способами, как во времена Адама. Ты становишься на колени прямо на соль. Под тобой, над тобой, вокруг тебя – всюду соль. Стоишь так на коленях и каким-то топороподобным инструментом вбиваешь клин в соляную глыбу и бьешь ее со всех четырех сторон, и так глубоко вгоняешь клин, что наконец соляная глыба обваливается. Не знаю, достаточно ли ясно объясняю. Одно наверняка поймешь: человек, непривычный к этой работе, после первых же пяти минут начинает проклинать бога, а после десяти снимает даже рубашку. Я обливался потом, как будто меня водой окатили. За два с половиной месяца, – два с половиной месяца проработал я в этих шахтах, – я исхудал так, что превратился в скелет, обтянутый кожей. Но в общем я чувствовал себя неплохо. Жил я у плотника Дудаша. Я знаю, ты знаком с ним, – он часто вспоминал тебя. Жил я как вполне порядочный человек. Изучал чешский язык у одной девицы, дочери владельца табачной лавчонки. Признаться, девица скорее усвоила венгерскую речь, чем я чешский язык. Не знаю, к чему бы все это привело, не случись декабрьской забастовки.

Декабрьская забастовка, как ты знаешь, началась с того, что чешские социал-демократы с помощью жандармских штыков захватили пражский Народный дом. Забастовала Прага, потом Брюнн и Райхенберг. Мало-помалу забастовка охватила всю страну.

Ну, брат, тут я кое-чему научился. Тебе ведь известно, что после того, как нас поймали, после Лавочне, в Прикарпатской Руси партия была разгромлена. Кого убили, кого засадили, кого сослали, кто сам отошел от движения… Гонда за три месяца вновь восстановил партию. Он не декламировал так много, как мы. Не ходил к жупану. Не писал хитроумных статей. Вообще не мудрил много, но партию он восстановил. Да. В Слатине тоже шло, как по маслу.

На третий день забастовки по моей инициативе было устроено небольшое собрание на берегу Тиссы. Ты знаешь, в том месте Тисса так узка, что ее переплюнуть можно, если вздумается.

А на противоположной стороне – Румыния. Когда наш духовой оркестр заиграл «Интернационал», на том берегу, в Сигеткамаре, народу собралось не меньше, чем на этом. Я говорил кратко, – докладчиком был я. И для того, чтобы показать тем, на другом берегу, что мы не только языком болтаем…

На площади, где происходило наше собрание, находилась табачная лавчонка отца моей «возлюбленной». Два парня мигом выставили дверь, и сигары, папиросы, почтовые марки в два счета были розданы народу. Уже в процессе работы мне пришло в голову, что следовало бы лучше разделить имущество какого-нибудь богача. Недолго думая, мы решили исправить ошибку и ворвались в один из больших мучных складов. Склад был быстро опустошен. У зрителей на противоположном берегу слюнки текли от зависти. Румынским солдатам с трудом удалось разогнать их прикладами.

В тот же день вечером в Слатину прибыли два броневых автомобиля и рота легионеров. Под предводительством отца моей «возлюбленной» обшарили все дома. Меня искали, сволочи! Пришлось бежать. По дороге, ведущей из Слатины к железолитейному заводу в Бочко, я скрылся в доме одного дровосека. Дровосек, седой старик-румын, не знавший ни слова по-венгерски, целый день стоял на коленях в углу и, если я правильно понял, молился богу, прося о помощи бастующим. Но, впрочем, быть может, он молился о чем-нибудь совсем другом. Жена его говорили по-венгерски. Ее-то дня через два я и послал к Дудашу. Дудаш пришел ко мне. От него я узнал, что Рожош и его сестра – твоя бывшая любовь, чтоб ей сдохнуть! – находятся в Слатине. Рожош также устроил собрание – и на том же самом месте, что и мы, на берегу Тиссы. Только на этот раз на том берегу солдатам пришлось сгонять народ послушать оратора. Говорил, конечно, Рожош. Он пел по-старому. Сначала ругал Ленина, потом Хорти, потом снова большевиков, которые все, мол, до единого являются агентами Хорти. «Яснее ясного, – говорил он, – что забастовка организована агентами Хорти». Кто-то из толпы крикнул – не думает ли он, что и чешские рабочие в Праге состоят на службе у Хорти? Товарища, подавшего реплику, легионеры арестовали, а так как наши начали орать – кто «ура» Ленину, кто республику ругал, – собрание было разогнано. На том берегу также пришлось разгонять публику прикладами.

Дудаш пришел, собственно говоря, не ко мне. Он отправился в Бочко, чтобы подготовить заводских рабочих к приему Рожоша. Этот мерзавец не удовлетворился Слатиной, он собирался устроить собрание и в Бочко. Собирался…

Тут Готтесман сделал небольшую паузу.

– А Мария Рожош тоже агитировала против бастующих? – спросил Петр.

Готтесман утвердительно покачал головой.

– Чуть было не забыл! Приехал с ними и жених барышни – жандармский ротмистр. Да, да! Рыжий, веснущатый жандармский ротмистр. Н-нда, Петр, так-то… Ну, да ладно. Поехали дальше!.. Так вот, этот самый Рожош собирался говорить и в Бочко, но по дороге с ним случилось несчастье. Между Слатиной и Бочко в его машину стреляли. Было уже темно, – в декабре быстро темнеет, – никто не видел, кто стрелял. Нельзя даже было определить, откуда был произведен выстрел. Преступника ищут до сих пор – безрезультатно.

– Рожоша убили?

– К сожалению, не удалось, – промолвил Готтесман грустно. – Только ранили в левую руку. Я…

– Кто стрелял?

… Еще в ту же ночь, – продолжал Готтесман, не обращая внимания на вопрос Петра, – еще в ту же ночь я, закинув ноги на шею, отправился пешком через горы обратно в Ужгород.

Путешествие в Карпатах зимой, в чортовом снегу, без дорог, пешком, избегая населенных мест, – честное слово, небольшое удовольствие! Я то плакал, то ругался. В дороге пробыл трое суток. Две ночи провел под крышей. Раз ночевал у русинского дровосека, другой раз – в пустом охотничьем домике. Попал я туда, признаюсь, выломав дверь, так как мерзавцы держали ее назаперти. У дровосека есть нечего было, детей – семь человек. Зато в охотничьем доме так нажрался салом, – хлеба, конечно, искал тщетно, – что испортил себе желудок на неделю. Когда на следующий день утром пустился снова в путь, чуть– чуть не попал в лапы дикого кабана. Целый день пришлось проторчать на дереве. Был сильный буран. Сам не пойму, как не замерз. В полдень неподалеку от меня по шоссе прошел жандармский патруль: вели рабочих, закованных в кандалы.

Когда стемнело, – как я уже сказал, в Карпатах зимой темнеет рано, – я спустился с дерева и отправился по направлению к западу. На другой день я был в Ужгороде.

Я сильно промерз. И на этот раз я пошел прямо к Гонде и чуть было не влип. Гонда был арестован жандармами в день моего приезда. Он до сих пор сидит в Берегсасе.

Не знаю, помнишь ли маленького Наймана?.. Да, да, того заику, который работал на картонной фабрике. У него я прожил, точно уже не помню, четыре или пять дней. Маленький Найман – смелый парень и хороший товарищ. Он вызвался сходить по моему делу в Мункач к Мондяку. Но сходил, конечно, напрасно. Мондяк был арестован.

Эти дни меня тоже кой-чему научили. Помнишь, как мы гордились тем, что перехитрили жандармов и кой-кого из наших товарищей устроили на службу в полиции? Провели мы тогда не полицию, а самих себя. Говоря попросту – мы были идиотами! После Лавочне некоторых из тех, кого мы устроили, вычистили. Полиция отлично знала, кого нужно вычистить. А те, кто остался… Представь себе, как должен был благодарить нас тот рабочий, к которому явились два таких «товарища», отвесили ему несколько пощечин, а потом с усмешкой сказали: – Ну, как, дорогой «товарищ», пойдем в каталажку!

Бочкай был арестован двумя такими «товарищами». Старика гнали пешком от Полены до Мункача с завязанными на спине руками между двух конвоиров. Эти мерзавцы… Найман знал одного из них, – был такой Штефанчик из Мункач. Всю дорогу издевались они над ним, называя его «товарищем». А когда тот плюнул одному из них в глаза, его избили. Да так, что он выплюнул четыре зуба… Эх, только один раз еще…

– Прикажете? – спросила кельнерша, подошедшая к столику на громкий возглас Готтесмана.

– Найман с трудом собрал нужные для путешествия деньги, и я благополучно прибыл в Кошице, – продолжал уже спокойно Готтесман. – Из Кошице меня послали в Прагу, оттуда в Брюнн. Тут-то я и попался. Выдали меня черные очки. В Брюнне я отсидел восемь недель. Через одного кельнера-растратчика, с которым мы вместе сидели в течение четырех недель, мне удалось связаться с брюннскими товарищами. Те выхлопотали, чтобы меня выслали не в Венгрию, а сюда… Вот и вся моя история. Я здесь уже больше двух недель. А работы все еще нет. Чорт их знает! Все «завтраками» кормят. Да… Ну, а теперь очередь за тобой, Петр.

– Послушай-ка… Я, гм… Как это неприятно! – замялся Петр, хлопнув себя по лбу. – Сейчас только вспомнил, что я должен ждать дома Кошу, чтобы вместе с ним пойти к Иоганну.

– Велика важность – Коша! А к Иоганну я сам могу тебя проводить. Пойдем пешком. Дорогой расскажешь о себе. Мы спокойно можем пойти пешком. Не опоздаем. Иоганн ежедневно сидит в своей конторе до четырех.

Иоганна в конторе не оказалось. Квартира на Отта-Кринге, где Иоганн принимал приезжавших и уезжавших на работу, была заперта, окна занавешены.

– Ничего не понимаю! Сейчас еще только половина третьего. Пойдем-ка к Старику, – предложил Готтесман.

Старика тоже не нашли.

Перед конторой, в которой работал обычно Ландлер, собралась толпа эмигрантов. Они громко и взволнованно спорили.

– Передаст! Непременно передаст! Все это заранее уговорено.

– Дурак он, что ли, чтобы передать? Он сам хочет быть королем.

Неважно, что хочет он! Важно, что хочет Антанта!

– Малая Антанта…

– Хорти…

– Социал-демократы…

– Армия…

Эмигранты уже не были так оборваны, как в девятнадцатом году. Все были с портфелями. Это производило впечатление униформы. Каждый держал в руках смятую пачку газет. С покрасневшими лицами, энергично жестикулируя, они старались перекричать друг друга.

– Что-то случилось! – с сияющим лицом вскрикнул Готтесман. – Ура! Случилось что-то важное.

«ГАБСБУРГСКИЙ ПУТЧ В ВЕНГРИИ».

«БЫВШИЙ КАЙЗЕР КАРЛ В ШОПРОНЕ».

Эти слова, напечатанные огромными буквами, бросились в глаза Готтесману с первой страницы газеты, вырванной им из рук одного из стоявших рядом товарищей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю