Текст книги "Тисса горит"
Автор книги: Бела Иллеш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц)
Анталфи достал носовой платок и вытер пот со лба. От платка сильно пахло резедой.
– Чортовская жара! Зимой не топили, теперь топят! И вонь какая!.. Ну, не буду отвлекаться. Итак, я поставляю амуницию. Но какую? Я уже сказал: я служу делу мировой революции – служу, как могу, всей силой своего разумения, всеми своими способностями. А это что-нибудь да значит! Меня ни Вильсон, ни Клемансо не проведут – я им не Бела Кун… Итак, польская армия служит целям контрреволюции. Это – факт. Не так ли, господа поляки? Ну, Анталфи позаботится о вас! Дрянное оружие, негодные снаряды, гнилые сапоги, которые носятся не больше двух дней! Ну, стало быть?..
– Я что-то не совсем тебя понимаю.
– Не понимаешь? Или, может, не хочешь понять?
Анталфи пристально взглянул Петру прямо в глаза.
– Послушай, Петр, я тебе доверяю, – начал он торжественно, выговаривая слова чуть не по слогам, и затем продолжал, понизив голос до шопота: – Ни на минуту не забывай, что моя тайна – это тайна мировой революции, а потому…
Он таинственно приложил палец к губам и придвинулся ближе к Петру. Несколько секунд он раздумывал.
– Так вот, – заговорил он, – ты, понятно, знаешь, что нет других таких мошенников, как военные поставщики. Даже оставаясь честными людьми, они могли бы загребать огромные деньги, но подобное решение вопроса этим мерзавцам даже в голову не приходило. Каждый мечтал разбогатеть сразу, в одну неделю стать миллионером! Вначале они довольствовались тем, что поставляли материал более низкого качества, чем было обусловлено. Когда же они убедились, что с помощью некоторой смазки это сходит им с рук, то мало-помалу обнаглели до того, что стали поставлять сапоги на бумажной подошве, орудия, которое не стреляли, а разрывались, динамит, который не взрывался, а исходил слезами, и тому подобное. Где-где, а уж в Австрии действительно можно было воровать, – бог ты мой, как там можно было воровать в доброе старое время! Но эти мерзавцы перешли даже всякую австрийскую меру. Австрийцев – что греха таить – несколько раз изрядно поколотили, а так как у австрийских генералов, при всей их глупости, хватило ума свалить вину на других, то неожиданно было схвачено с десяток поставщиков на армию. Закатили их на десять, на пятнадцать лет каждого – в те времена такие приговоры были не редкость. А сапоги на бумажной подошве, динамит из опилок и консервы из глины были конфискованы. Каким-то чудом, – провалиться мне на месте, если за этим не скрывался какой-нибудь ловкий делец! – каким-то чудом все это конфискованное добро не уничтожили, а, наоборот, тщательно сохранили возле Вены. До самого конца войны ландштурмисты охраняли этот странный склад. Остальное же угадать не трудно. У Анталфи не только нос длинный, но и чутье, слава богу, не плохое. Он пронюхал про склад, осмотрел его, скупил по дешевке и теперь все это барахло поставляет польской армии. Сколько-то там генералов да фельдфебелей набьют себе на этом карманы. А Ленин может спать спокойно. Старик Анталфи позаботится о том, чтобы польская армия не причинила красным большого вреда! Но, дорогой мой, это дело серьезное, я тебе доверяю военную тайну.
– А, думаешь, поляки нападут на Советы?
– Думаю ли?.. Знаю! В Вене на бирже и в «Кафе Габсбург» об этом уже все воробьи чирикают. Грюнбергер, шурин Вайса, держит три против одного за то, что война разразится еще до 1 мая.
– Интересно… А скажи мне, – продолжал Петр после некоторого молчания, все еще цепляясь за какую-то надежду, – знает кто-нибудь о твоей работе?
– Ну, как не знать! Я, думаешь, пущусь на такое дело индивидуальным порядком? И не подумаю. В мои планы посвящены мой компаньон Вейс, Грюнбергер и два отставных австрийских офицера. Знают и два поляка. Бояться того, что поляки проболтаются, нечего: им своя голова дороже. Относительно Вейса я тоже совершенно спокоен. Вот Грюнбергер – этот мне, откровенно говоря, не по душе. Предлагать, при таком крупном деле, грошовые пари в кафе…
У Петра никаких сомнений больше не оставалось.
– Куда ты едешь? – спросил он.
– В Мункач. До Чапа нам по пути. А скажи-ка, дружище, есть в этих краях кто-нибудь из наших? Я потому спрашиваю, что если кому нужны деньги… Да, впрочем, сам ты не нуждаешься?
– Нисколько, – поспешил ответить Петр. – Из наших здесь никого больше нет.
– Знаешь ли, друг мой, тебе здесь тоже, собственно, не место. Брось ты эту дурацкую социал-демократию и поступай-ка ко мне в секретари. Я из тебя большого барина сделаю. Гарантирую тебе полтораста в месяц… долларов, понятно! А потом, когда начнется война, то и вдвое больше. Будешь поддерживать связь между Веной, Унгваром, Берегсасом и Мункачем. Ведь военные грузы будут итти по линии Мункач – Лавочне – Львов. Итак, еще раз: на первое время жалованья полтораста долларов. По рукам?
– Нет, уволь. Не гожусь я для такой работы.
– Пустяки, научишься, – стал убеждать его Анталфи.
Но все его красноречие пропало даром – Петр остался верен социал-демократии.
На станции Чап пришлось им прождать лишний час.
– Пойдем, поглядим на границу, – предложил Анталфи.
– Пойдем.
Венгерская граница отстояла от станции на добрых полтора километра, но не прошли и сотни шагов, как их остановили.
– Куда?
Анталфи вместо ответа предъявил свой паспорт: он разъезжал с французским паспортом.
Чешский фельдфебель вытянулся в струнку и отдал честь.
Средневековье
Солнечный луч золотит правую щеку Марии.
Рожош, широко расставив ноги, стоит у камина. До половины выкуренная сигара поминутно тухнет у него в зубах, и он, зажигая одну спичку за другой, забывает закуривать. Когда спичка, догорев до конца, обжигает ему пальцы, он всю коробку швыряет в камин и продолжает покусывать холодный окурок сигары.
Петр обращается то к Марии, то к Рожошу:
– Необходимо, безусловно необходимо, и притом весьма энергично, выступить против берегсасского жупана.
– Открой окна, Мария. Пора бы, собственно, перестать топить.
– Сам же затопил, – отвечает Мария.
Рожош машет рукой, показывая, что это, мол, значения не имеет.
В комнату вливается мартовский воздух.
– Вопрос этот, – снова начинает Петр, – важен во всех отношениях. Во-первых, с принципиальной точки зрения – дело идет о демократии. Что касается практических соображений…
– Нельзя рисковать: дело может кончиться поражением, – прерывает его Рожош.
– Поражением? – удивленно – вскидывает брови – Петр. – Да разве это вообще возможно? Демократическая республика… Премьер – социал-демократ, товарищ Туссар…
– Погодите, – снова прерывает его Рожош, – рабочее движение вы, может, и знаете, но в высокой политике не разбираетесь. Вы упускаете из виду, что мы в руках у генерала Пари.
– До поры до времени, – отвечает Петр, – пока мы еще слабы. Но когда мы окрепнем…
– Тогда генерал Пари будет у нас в руках, – необычайно резким тоном доканчивает за него Мария.
– Ну, ты еще!.. – сердито кричит на нее Рожош и топает ногой.
– Сейчас замолчу, – говорит Мария, – сию минуту… Я лишь хочу сказать, что Пари дорожит тобой, пока считает твою партию силой. Но стоит ему заметить, что ты слаб, и он прогонит тебя, как негодную прислугу.
«Сейчас он напустится на сестру», – мелькает у Петра, но Рожош продолжает молчать и лишь прокусывает сигару насквозь. Мария высказала вслух мысль, давно уже доводившую Рожоша до головной боли. Если партия не рабочая – на что она генералу Пари? Если же она превратится в подлинно рабочую партию, то останется ли она партией Рожоша? А если он, Рожош, не возьмется по-настоящему за организацию рабочих, не получилось бы, что кто-нибудь другой…
– У меня голова болит, – говорит Рожош, потирая себе висок. – Да если бы и не болела, нельзя так, на лету, решать важные вопросы. Берегсасского жупана я хорошо знаю. Он человек крепкий. Задень его – дело дойдет да крупной драки. А ведь мы, социал-демократы, народ мирный, не так ли?
И он улыбается натянутой улыбкой.
Мария выпячивает нижнюю губу. Петр пожимает плечами.
– Завтра мы вернемся к этому разговору, – говорит Рожош, протягивая руку Петру, – а сейчас мне нужно в губернаторскую канцелярию.
– Иван не рожден быть рабочим вождем, – начинает Мария, оставшись наедине с Петром. – Если бы он даже без всякой тайной мысли делал свое дело, он бы и то делал его плохо. Рабочее движение ему чуждо, он не верит, что рабочие – действительно сила. Он убежден, что все рабочее движение – это его удачная, хотя и не совсем честная выдумка. Если в Прикарпатской Руси будет существовать рабочее движение, оно возникнет не благодаря Ивану, а вопреки ему!
Петр поднимает на Марию удивленный взгляд. Ему, чует он, грозит большая опасность. Он крепко сжимает губы, словно опасаясь, как бы, помимо воли, с них не сорвалось неосторожное слово.
– Так как же, стало быть? – спрашивает Мария.
Петр только пожимает плечами.
– Вы что, языка лишились? – продолжает она. – Или у вас тоже голова разболелась?
– Видите ли, – медленно произнес Петр, взвешивая каждое слово, – мне этот разговор в высокой степени неприятен. Я не в праве говорить с вами так, как разговаривает с вами ваш брат, а, с другой стороны, я вынужден весьма решительно протестовать против того, чтобы вы подобным образом отзывались о вожде нашей партии.
Мария разражается оглушительным хохотом. Содрогаясь от смеха, – как показалось Петру, несколько искусственного, – она с размаху бросается в кожаное кресло.
– Иван… ваш вождь? – произносит она, перестав смеяться.
– Да.
– Словом вы – социал-демократ и верите в социал-демократическую партию в Прикарпатской Руси?
– Конечно.
– Вы или дурак, или лжете!
Петр вскакивает и выходит из комнаты. В передней, прежде чем надеть шапку, он вытаскивает из нее записку и, не глядя, сует себе в карман.
Во дворе его догоняет Мария.
– Простите меня, товарищ, я меньше всего хотела вас обидеть…
Она протягивает ему руку.
Петр мгновение колеблется и затем опускает в руку Марии, найденную в шапке бумажку.
Румянец заливает щеки Марии, и она убегает обратно в дом.
На следующий день Рожош сообщил Петру, что он не подаст жалобы на решение берегсасского жупана.
За три дня до митинга Петр приехал в Мункач. Там ему удалось собрать горсточку членов дореволюционной социал-демократической партии – остальные рассеялись во все стороны.
– Придем, товарищ, а там видно будет.
Митинг был назначен на воскресное утро, но Секереш уже с понедельника находился в Мункаче.
Весть о митинге вызывала в городе огромное возбуждение.
Венгерцы ругали чехов: Массарик – большевик, генерал Пари продался Ленину, а жупан – тот прямо жид! Чехи, – в Мункаче они все, до единого, государственные или городские чиновники, следовательно, все, в силу своей профессии, демократы, – сильно растерялись.
На фабриках было тихо – рабочие настроены были недоверчиво. Петру помог случай: полиция задержала двух работниц с табачной фабрики, – они будто бы говорили, что русские уже в Галиции. Жупан их освободил, но в это время распространился слух, что венгерские белые готовят нападение на чехов и что последние намерены вооружить рабочих. Впервые за девять, за десять месяцев на фабриках велись, даже во время работы, политические разговоры.
На мебельной фабрике кто-то разбрасывал большевистские листовки. Семерых рабочих доставили в полицию, но так как все они давали одинаковые показания, отрицая всякое участие в этом деле, их в тот же вечер выпустили. Никто не знал, кто сунул ему в карман листок. После арестов все будто воды в рот набрали, но освобождение товарищей развязало языки.
– Поглядим, что будет…
В пятницу утром в Мункач прибыли из Унгвара две роты легионеров в стальных шлемах.
– То-то!.. Струсили чехи!..
В пятницу вечером по всему городу происходили облавы…
По улицам все время разъезжали кавалерийские патрули.
В субботу утром венгерская знать пустила слух, что жупан запретил митинг. Рабочие железнодорожных мастерских устроили собрание и отправили к жупану делегацию для протеста. На улице делегация повстречала одиннадцать рабочих с табачной фабрики – те возвращались от жупана.
– Все в порядке, товарищи. О запрещении и речи не было.
– А мы и не знали, что табачная фабрика тоже…
Табачники обиделись.
– Там видно будет, кто из нас настоящие…
В пятницу вечером в зале гостиницы «Звезда» почти пусто. Заняты всего два столика. За одним восседают несколько местных адвокатов, а сзади, в углу, устроились Петр с Секерешем. Петр отказывался было итти, но Секереш считал важным показать, что их – буржуазного журналиста и работника социал-демократической партии – не смущают ни облавы, ни патрули.
Худой, сгорбленный, седой официант зевает, прислонившись к косяку двери. Он обшарпан и грязен, как и самый ресторанный зал. Будь в городе какая-нибудь приличная гостиница и приличный ресторан, никто, кроме клопов, не стал бы жить в «Звезде» и пользоваться плодами ее кулинарного искусства. Но «Звезда» принадлежала графу Шенборну, а в чешском Мункаче прусский граф считался не менее важной персоной, чем в венгерском Мункаче (полмиллиона иохов земли и в демократической республике остаются полмиллионом), поэтому город не давал разрешения на постройку приличной гостиницы и приличного ресторана: кому в «Звезде» не нравится, тот пусть в Мункач не ездит.
Темнота, вонь…
– Ты в этом отношении не объективен, – говорит Петр. – Я не утверждаю, что ей можно поверить все наши тайны, но я отказываюсь понять, почему ее нельзя использовать для работы. Умная, образованная девушка, участвовала в Будапеште в радикальном студенческом движении, в партию не попала не по своей вине…
– И, вдобавок, очень нравится тебе…
– Это сюда не относится. Тебе известно, что еще до нашего с ней знакомства она на свой страх я риск распространяла коммунистические листки. Листки были, правда, не очень серьезные, но нельзя ей отказать в честности намерений. Я знаю много товарищей – выходцев из буржуазной среды, и не могу понять, почему как раз в отношении ее ты так исключительно недоверчив.
– Мне до нее никакого дела нет, – возражает Секереш, – но недоверие к семье Рожоша – это, так сказать, партийный долг. И дело ничуть не меняется от того, что Мария Рожош очень красивая и милая барышня… Пойдем спать, Петр. Официант, получите!
Клевавший носом официант вздрагивает и недовольно оглядывает Секереша: ему, видимо, не нравится, что его вывели из дремоты. Он долго моргает, раздумывая над тем, не ослышался ли он. Неизвестно, как разрешил бы он свои сомнения, если бы ему на это осталось время. Но неожиданно входная дверь с грохотом распахивается, и в залу вступают два цыгана в красных, расшитых серебряным галуном венгерках и со скрипками в руках. Ни на минуту не прекращая игры, они вытягиваются в струнку по обе стороны входа. Официант отвешивает усердные поклоны перед дверью, и вот, наконец, вслед за цыганами появляется их хозяин.
В залу, ведя за собой под уздцы великолепную серую, в яблоках, кобылу вваливается господин в желтых сапогах и в желтой кожаной куртке, с зеленой охотничьей шляпой на затылке.
– Дашь Розе сахару! – приказывает он официанту и, остановившись, обводит взглядом залу.
Он не совсем тверд на ногах – то ли он пьян, то ли его массивный корпус непомерно тяжел для его кривых ног. Не успевает он полоснуть по воздуху собачьей плеткой, которая у него в руке, как столик, занятый адвокатами, мгновенно пустеет. На ходу натягивая на себя пальто, адвокаты поспешно скрываются через заднюю дверь.
Вошедший оглядывается и медленно выходит на середину залы. Теперь на него падает свет от люстры. У него лицо цвета бронзы, маленькие нафабренные усики, темные волосы, черные глаза, мясистые красные губы. Выбившаяся из-под шляпы прядь волос спадает ему на левый глаз.
Кинув беглый взгляд на портрет Массарика, он презрительно сплевывает, затем, засунув левую руку в карман, а правой помахивая плеткой, принимается пристально разглядывать Секереша. Официант ставит блюдечко с сахаром на мраморный столик и осторожно подвигает его к самой лошадиной морде.
– Вон, жиды! – внезапно орет человек в охотничьей шляпе и нетвердой походкой направляется к Секерешу.
За несколько шагов до его столика он останавливается.
– Ты жид? – опрашивает он, тыча плеткой в сторону Секереша.
– А тебе что? – вскакивает Секереш.
Молчание. Лишь две скрипки жалобно пиликают у входа.
– Вон! – рычит, наконец, человек в охотничьей шляпе и плеткой показывает на дверь.
Прежде чем Секереш успевает броситься на вошедшего, в этом уже не оказывается надобности: шагнув вперед, Петр левой рукой хватает за плеть, а правым кулаком ударяет с размаху в смуглое лицо. Покачнувшись, человек в кожаной куртке едва успевает ухватиться за стол и удержаться на ногах. Плеть остается у Петра в руках. Цыгане продолжают пиликать, официант исчезает.
Человек в кожаной куртке, с трудом утвердившись на непокорных ногах, глядит, вытаращив глаза, на Секереша и неодобрительно крутит головой.
– Что же ты сразу не сказал, что ты барин? – говорит он заплетающимся языком. – Эй, официант! Вина сюда! Дюжину! Да пошевеливайся там у меня!..
Он снова оборачивается к Секерешу:
– Позвольте представиться… Я – Дани Чики.
В следующую секунду он уже сидит за их столиком.
– Надо бы, собственно, объяснить вам мое поведение, – начинает он, – но венгерский барин и без слов поймет, что не может же Дани Чики сидеть в одной зале с жидом или с чехом…
Петр порывисто вскакивает, чтобы уйти, но Секереш глазами делает ему знак остаться.
– Да, ничего не поделаешь, – ответил Секереш, – важными господами стали теперь чехи.
– Господами? – говорит Дани Чики – Холопы они! Мерзкие холопы! Барин – это я, барин – это Дани Чики, управляющий поместьями Шенборна. Я плачу, а чехи слушаются. Нужны жандармы – плачу жупану, нужны солдаты – плачу генералу Пари. Пляшет он по моей дудке – получает денежки, а попробуй он ослушаться, так вот что он у меня получит.
И Дани Чики, встав со стула и согнувшись пополам, поворачивается к Секерешу задом.
– Вот что он тогда получит… Ну-с, за ваше здоровье, – добавляет он, поднимая стакан. – Играйте, цыгане!
Оба цыгана и так уже играют у самого столика. Тщедушные, хилые, низкорослые, они в своих красных венгерках походят на обезьян с шарманками.
– Наяривай, цыгане!
Цыгане пиликают, а Дани Чижи распевает:
Дешева твоя кровь, бедняк,
Зарабатываешь медный грош —
И его не истратить никак…
– Хватит! – обрывает вдруг музыку Дани Чики. – Пошли! Играйте Розе. Официант, дать цыганам вина!
– Разве чехи – господа? – опять обращается он к Секерешу. – Не господа они, а демократы. Кто демократ? Тот, у кого нет силы, у кого смелости нет. То-то и оно. До какой поры будут тут чехи играть в демократию? Покуда мы это терпим! Но недолго это будет продолжаться. Или мадьяры или русские прогонят их обратно, к чортовой матери, но здесь им не остаться… Так-то… Или русские или мадьяры… Выпьемте, братья. А кто это сделает, русские или мадьяры – решит вопрос культуры. У чьей культуры будет преимущество… Вот именно – культурное преимущество, культурное преимущество…
Минуту спустя он уже храпит, уронив голову на стол.
– Глупо сделали, что там остались, – сказал Петр, когда они очутились у себя в номере.
– Пожалуй, – согласился Секереш. – Меня учили тому же, чему и тебя: на подпольной работе нельзя крупные деньги менять, нельзя носить черные очки и мочиться на улице. Но Дани Чики этой программой не предусмотрен, и я доволен, что мне довелось столкнуться с таким явлением. Подумай только: кусок неподдельного средневековья. И где? Меньше чем в трехстах километрах от советской границы! Ну, давай спать, завтра предстоит трудный день.
И завтра, и послезавтра.
– Завтрашнего дня я немного побаиваюсь, – сказал Секереш, улегшись в постель. – Не наделал бы Лаката глупостей…
Петр не ответил: он уже спал.
Родовой замок Ракоци
В субботу после завтрака Секереш тщательно побрился и отправился на прогулку.
Петр еще с часок посидел над книгой, делая вид, будто читает. Он чувствовал себя неспокойно. В три часа он тоже надел пальто и вышел. Останавливаясь у витрин магазинов, он не спеша бродил по Главной улице, купил номер «Унгварской газеты» и пробежал его, пересекая площадь перед ратушей. Рассеянно поглядывая по сторонам, он поплелся к железнодорожной насыпи. Он не знал, как убить время.
Дорога мокрая, к башмакам липнет вязкая грязь. Петр на ходу высоко вскидывает ноги и резкими движениями стряхивает с башмаков налипшие комья, которые взлетают и грузно шлепаются оземь. Справа от дороги тянутся зеленеющие поля, окаймленные вдали виноградниками; слева, где должны быть Карпаты, по полям стелется густой туман. Холма больше не видно, но родовой замок Ракоци еще высится над туманной пеленой. Воздух недвижен, и море тумана не колышется.
Дорога сворачивает к замку.
– «Дешева твоя кровь, бедняк! Зарабатываешь медный грош…» – напевает про себя Петр, думая о Ракоци[20]20
Франц Ракоци – вождь восстания против Габсбургов (1700–1711 гг.) в котором участвовали крестьянство и мелкопоместное дворянство. По поводу освободительной борьбы Ракоци существует большая, интересная, насыщенная социальным содержанием литература, которую нынешние реакционные силы Венгрии пытаются использовать в своих целях. Мункачский замок играл огромную роль как во время реакции, так и во время восстаний против Габсбургов. В сороковых годах XIX в. замок был реставрирован и теперь продолжает содержаться в исправности. С тех пор, как он перестал служить тюрьмой, он пустует.
[Закрыть].
Род Ракоци… Франц Ракоци…
Больше десяти лет вел Франц Ракоци борьбу против Габсбургов. Его воинство составляли венгерские дворяне, венгерские, украинские, румынские и русинские крестьяне. Вся эта земля принадлежала некогда Ракоци – теперь принадлежит потомкам тех, кто его предал. А крестьяне… Ничего ни от кого не слышав, ничего про это не читав, Петр все же знал, твердо знал, что стало с этими героическими, босыми и оборванными крестьянскими воинами. Господа и двести лет назад были не лучше, чем сейчас.
Дешева твоя кровь, бедняк…
Даже песню – и ту украли у них господа. Горькую жалобу оборванной гвардии Ракоци распевают теперь господа, – те, что пьют кровь и бросают в тюрьмы потомков героев Ракоци – красных солдат. Венгерских, украинских, словацких рабочих и крестьян…
Дешева твоя кровь, бедняк…
Мрачно вздымается к небесам замок Ракоци. Всласть натешились над ним Габсбурги, превратив это «орлиное гнездо» в каторжную тюрьму. Теперь он пустует, и живут в нем одни только призраки. Да, с тех пор, как Мункачем владеют чехи, призраки заселили замок. Верно, «куруци» в бархатных шапках и желтых сапогах со своими дамами, разодетыми в шелка и бархат, отплясывают там «венгерскую круговую»… В тихую погоду, на заре, до самого Мункача слышен плач героев. Это герои Ракоци оплакивают злосчастную Венгрию…
Дешева твоя кровь, бедняк…
За мостом, под аркой, стоит Лаката.
– Все в порядке.
У лестницы, ведущей вниз, человек саженного роста протягивает Петру огромную ручищу.
– Не узнаешь, что ли?
В полумраке Петр не различает лица великана. Лишь когда тот затягивается папиросой, огонек на мгновенье озаряет широкие красные губы под отвислыми черными усами…
– Нет, не узнаю…
Михаил Тимко! И теперь не вспоминаешь? Я – Мишу. Твой дядя выгнал меня, когда я вместе с тобой стал ходить в Рабочий дом…
– Мишу?!
Пока они спускаются по лестнице, Тимко в немногих словах перебрасывает мост через эти девять лет разлуки. Завод в Свальяве, военная служба, галицийский фронт, плен, Красноярск, красная гвардия…
– Два месяца назад судьба опять привела на родину. Жену с собой из России привез…
На лицо Тимко падает свет от шахтерской лампы, поставленной на краю колодца. Мишу всего на год старше Петра, но выглядит старше на добрых десять.
– Да, брат, не на розах спал…
– Я тоже, – отвечает Петр, чувствуя себя несколько задетым его тоном.
– Знаю, все о тебе знаю. Но видишь ли, Петр, одному пляска легче дается, другому труднее. Мне – труднее.
Петр осматривается кругом. На минуту его внимание привлекает знаменитый колодец. Страшная глубина! Можно сосчитать до ста, пока камень, брошенный вниз, упадет в воду. В детстве Петр не раз бегал к нему, кидал в него камешки, а потом колодец снился ему ночью, и он просыпался с плачем. Теперь колодец не кажется уже таким страшным. Узенькие оконца с железной решеткой завесили шубами, и две шахтерские лампы на борту колодца скудно освещают огромный подвал. Стены в тусклых блесках сырости.
Собралось человек двадцать. Рабочие и крестьяне.
Секереш опирается на край колодца:
– Вам начинать, дядя Федор.
– Так вот…
Старик Бочкай стоит, пригнув голову, словно боится удариться головой о теряющийся во мгле потолок. Левой рукой он придерживает наброшенную на плечи мохнатую шубу, правой подергивает длинные усы. На стене движется его исполинская тень.
К старику поворачиваются два десятка голов. Грубо отесанные крестьянские головы. Лишь по некоторым лицам видно: руки этих людей не землю копают, а обслуживают машину.
– Так вот, товарищи… Скажу только, что впервой собрались мы сегодня со всех углов Прикарпатской Руси, чтобы составить интернациональную – только правильно понимай – третью интернациональную коммунистическую партию. Добрый отец бедноты Ленин, что в Москве сидит, сказал: «Забирай у господ землю!» Только правильно понимай: так он и сказал – не проси, а забирай… Так велел передать нам Ленин, так они и в Москве сделали, пошли им, господи…
Старик Бочкай, запнувшись, минуту растерянно оглядывает слушателей, а затем с внезапно просиявшим лицом оборачивается к Секерешу, словно только сейчас разглядел его.
Секереш говорит по-венгерски, а Тимко переводит его речь на какую-то смесь русского с украинским. Переводит фразу за фразой. Слушатели одобрительно кивают – всем им понятно, всем им по-сердцу.
– Советская Россия… Третий Интернационал… Большевистская аграрная программа… Ленин… Мировая революция…
Но вот Секереш заговорил о ближайших задачах, и тут – конец единодушию. Тимко, продолжая переводить, начинает тут же возражать ему.
– Если мы поведем массы в социал-демократическую партию, – говорит он, – как мм объяснить, что такое III Интернационал, что такое диктатура пролетариата?
– Единственная возможность получить доступ к массам, – отвечает Секереш, – это втянуть их в социал-демократическую партию. Когда мы их сорганизуем, тогда сможем говорить открыто, а до той поры под коммунистическими лозунгами работает только нелегальная партия.
– Если мы сорганизуем социал-демократическую партию, то нас, рано или поздно, из нее выкинут, и тогда мы окончательно будем отрезаны от масс. Ни за что не поверю, чтобы Рожош не знал, кто мы такие!
– Возможно, что и знает. Но надеется использовать нас в своих целях. Вполне допустимо, что он рассчитывает поступить именно так, как ты сказал: выкинуть нас, как только мы справимся со своей работой. Но наша-то задача в том и состоит, чтобы не дать себя выкинуть. Ведь организовывать массы будем мы, в наших руках будут все опорные пункты…
– А если нас даже и не выкинут, многого мы все равно не добьемся.
Большинство присутствующих лишь с трудом понимают, о чем идет спор. Они с удивлением поглядывают на Тимко, в азарте размахивающего руками. Лаката тоже становится на его сторону.
Мало-помалу и у остальных развязываются языки. Одни думают так, другие – этак. Большинство находит, что Тимко во многом прав, но план Секереша все же надежней; чтобы окончательно навести порядок в Прикарпатской Руси, понадобятся не сотни людей, а многие тысячи, а шепотком эти тысячи и до страшного суда не набрать.
Значительное большинство голосует за предложение Секереша.
– Неладно это выйдет, – замечает Лаката после голосования.
– Ты, как и все мы, свое слово сказал, – строго останавливает его Бочкай. – Раз порешили, теперь твое дело помалкивать.
Секретарем партии будет Секереш. Выбирают центральный комитет из семи членов. Большинство голосов получает Петр. По настоянию Секереша избирают и Тимко.
Заседание закрывается. Тушат лампу и в темноте карабкаются вверх, во двор замка.
Вечер тих. Небосвод усеян звездами.
Группами, по-двое, по-трое, ощупью выбираются на шоссе.
– Обошлось бы и без господа-бога, а, дядя Федор? – шутит Секереш.
– Погоди, – тихо отвечает старик, – всему свой черед…
Секереш, Петр и Тимко последними выходят из замка. Они еще долго расхаживают по бастиону. Говорит почти все время Секереш, Тимко изредка лишь вставляет слово-другое.
– Химический завод в Свальяве работает вовсю, – сообщает Тимко, когда они уже шагают по шоссе.
– Ядовитые газы? – спрашивает Секереш.
– Да. Но мало радости принесут они тем войскам, которые их пускать будут…
В лунном свете мункачский замок кажется сказочным.
В три часа утра в Мункач прибывает поезд из Волоца. Светает. Улицы пустынны, город спит. Занавешенные окна – как закрытые глаза. Сонно, поеживаясь от утреннего холода, бредут люди по улице Зрини на Главную площадь. Гул медленных, тяжелых шагов нарушает безмолвие улиц. Порой в окне приоткроется занавеска, выглянет голова и тотчас же скроется. По Главной площади бредут пятьсот-шестьсот человек. Рабочие и крестьяне. Мужчины, женщины, дети. Большинство из Свальявы и Полены. Тимко и Лаката стараются, чтобы свальявские держались все вместе, но не так-то легко навести порядок.
Русины – в лохматых шубах и в лаптях. Венгерцы – в черных куртках и в высоких сапогах. Но иного и по одежде не распознаешь: либо в шубе и в сапогах, либо – в лаптях и в кургузой мадьярской шляпе. Евреи-батраки – в брюках навыпуск и старомодных польских меховых шапках. Фабричные – те одеты по-городски. Женщины кутаются в платки, ребята одеты как попало. Если кто в старом военном обмундировании, того только по говору узнать можно – русин он, венгерец или еврей, да и то не наверняка: иной дровосек так мешает все три языка, сдабривая свою речь русскими и словацкими словечками, что сам господь-бог не разберется в создании рук своих, – сам господь-бог, которого, вкупе с матушкой его и родичами, особенно часто поминают сегодня венгерцы: зачем выдумал такие холодные утра!
Порядка навести не удается никак, но понемногу в головах все же складывается нечто, напоминающее порядок: всех, какие бы шубы они ни носили, на каком бы языке ни объяснялись, всех занимает одна мысль, все пламенеют одним желанием. Кому земля нужна, думает: «Эх, хороша землица в графских угодьях!..» Из кого фабрикант пот выжимает, тот вспоминает красные времена. В этом самом городе, на этой площади, бывали уже собрания – тоже говорилось о земле, о заводах, о фабриках.
– А благодатный денек выдался, ясный…
– Да…
Но вот и Главная площадь… Перед ратушей выстроилась длинная вереница крестьянских телег. Посреди площади разводят костры – погреться да сало пожарить, а больше – для пущей торжественности. Одно за другим распахиваются выходящие на площадь окна, но сейчас же опять захлопываются.
К девяти часам вся площадь опоясана цепью телег – оставлены только два прохода. Играет духовой оркестр из Варпаланка. Одна другую сменяют венгерские, украинские и чешские народные песни. Несколько тактов из «Интернационала», а затем снова заунывная словацкая народная песня. Вся площадь запружена народом. Запоздавшие толпятся за кольцом телег.