Текст книги "Европейская поэзия XIX века"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 50 страниц)
Перевод А. Ревича
Светлый дом! Дни весны!
Кто из нас без вины?
Светлый дом! Дни весны!
Чудесам учусь у счастья,
Каждый ждет его участья.
Пусть ворвется утро в дом
Звонким галльским петухом!
Что еще мне в жизни надо?
Радость – высшая награда.
Чар ее не побороть,
И душа в плену и плоть.
Слов своих не понимаешь,
Улетают – не поймаешь.
Светлый дом! Дни весны!
Перевод Н. Стрижевской
Твой взмах руки, как удар барабана, – начало новой гармонии, звон всех созвучий.
Твои шаги: подъем воли людских, зов «вперед».
Ты головой качнешь: новая любовь! Ты голову поверяешь: новая любовь!
«Судьбу измени, от горя храни, пусть времена вспять идут», – дети твои поют. «В непостижимую даль вознеси наши стремления и наши дни», – к тебе простирают руки.
Грядущий из всегда и уходящий всюду.
Перевод А. Ревича
Я обнял летнюю зарю.
Усадьба еще не проснулась: ни шороха в доме. Вода была недвижна. И скопища теней еще толпились на лесной дороге. Я шел, тревожа сон прохладных и живых дыханий. Вот-вот раскроют глаза самоцветы и вспорхнут бесшумные крылья.
Первое приключенье: на тропинке, осыпанной холодными, тусклыми искрами, мне поклонился цветок и назвал свое имя.
Развеселил меня золотой водопад, струящий светлые пряди сквозь хвою. На серебристой вершине ели я заметил богиню.
И стал я срывать один покров за другим. Шагая просекой, я взмахивал руками. Пробегая равниной, о заре сообщил петуху. Она убегала по городским переулкам, среди соборов и колоколен, и я, как бродяга, гнал ее по мраморной набережной. Наконец я настиг ее у опушки лаврового леса, и на нее набросил все сорванные покрывала, и ощутил ее исполинское тело. И падают у подножия дерева заря и ребенок.
Когда я проснулся, был полдень.
Перевод Н. Стрижевской
Довольно видено. Видения являлись во всех обличьях.
Довольно слышано. Гул городов по вечерам, под солнцем, – вечно.
Довольно познано. Все остановки жизни. – О, зрелища и звуки!
Теперь отъезд к иным шумам и ощущеньям!
Перевод Н. Стрижевской
Неужели у меня была однажды молодость, дивная, героическая, легендарная, золотыми буквами следовало бы начертать на ней – слишком повезло! За какие грехи, за какие преступления заслужил я сегодняшнее бессилие? Вы желали бы, чтобы звери рыдали от горя, больные утратили надежду, а мертвые потеряли покой, – попробуйте описать мое падение и мои сны. Сегодня я только причитаю, как нищий с бесконечными «Отче наш» и «Аве Мария». Я разучился говорить!
И все же я считаю, что сегодня я завершил свой рассказ об аде. А это был подлинный ад, тот самый исконный ад, куда дверь мне отворил сын человека.
В той же пустыне, в той же ночи мои воспаленные веки всегда раскрывались при свете серебряной звезды, всегда, когда хранили еще неподвижность властители жизни, трое волхвов [326]326
Волхвы – по евангельской легенде (От Матфея, II, 1–17), когда родился Иисус, на востоке появилась звезда; увидев эту звезду, волхвы пошли за нею, чтобы поклониться новорожденному, и она привела их в Вифлеем к младенцу Иисусу. В позднейшем народном предании волхвы превратились в трех восточных царей.
[Закрыть]: сердце, душа и ум. Когда, когда пойдем мы через реки и горы приветствовать новый труд и новую мудрость, бегство тиранов и демонов, конец суеверий, чтоб славить – первыми – Рождество на земле!
Песня небес, шествие народов! Рабы, не станем проклинать жизнь!
ШАРЛЬ КРОШарль Кро(1842–1888). – Поэт был наделен блестящими дарованиями в самых различных областях: он изобрел еще до Эдисона фонограф, цветную фотографию, изучал возможности межпланетной связи. И его поэзии свойственно разнообразие интонаций. Изящество и грусть любовной лирики здесь сменяются метким шаржем, разочарование и надломленная усталость соседствуют с гордым самоутверждением; но неизменно подвижность воображения сочетается с изысканной прозрачностью поэтического языка и всепроникающей иронией.
Кро жил в самой гуще парижской литературно-артистической богемы, в молодости был близок с Верленом и Рембо. Ни научные открытия, ни стихи не принесли ему славы при жизни. Он смог опубликовать лишь один, весьма холодно встреченный, сборник – «Сандаловый ларец» (1873); остальные сочинения были изданы уже после его смерти («Ожерелье из когтей», 1908). Только XX век дал поэту подлинное признание.
Перевод М. Ваксмахера
Мне грезилось, помню, – в саду на заре
Мы тешимся с милой в любовной игре,
И замок волшебный горит в серебре…
Ей было шестнадцать и столько же мне.
От счастья хмелея, в лесу по весне
Я ехал с ней рядом на рыжем коне…
Прошла-пролетела мечтаний пора,
Душа одряхлела. В кармане дыра.
Зато в шевелюре полно серебра.
Ушедших друзей вспоминаю в тоске.
А грезы, как звезды, – дрожат вдалеке.
А смерть караулит меня в кабаке.
Перевод Ин. Анненского
ТРИСТАН КОРБЬЕР
Видали ль вы белую стену – пустую, пустую, пустую?
Не видели ль лестницы возле – высокой, высокой, высокой?
Лежала там близко селедка – сухая, сухая, сухая…
Пришел туда мастер, а руки – грязненьки, грязненьки, грязненьки.
Принес молоток свой и крюк он – как шило, как шило, как шило…
Принес он и связку бечевок – такую, такую, такую.
По лестнице мастер влезает – высоко, высоко, высоко,
И острый он крюк загоняет – да туки, да туки, да туки!
Высоко вогнал его в стену – пустую, пустую, пустую;
Вогнал он и молот бросает – лети, мол, лети, мол, лети, мол!
И вяжет на крюк он бечевку – длиннее, длиннее, длиннее,
На кончик бечевки селедку – сухую, сухую, сухую.
И с лестницы мастер слезает – высокой, высокой, высокой
И молот с собою уносит – тяжелый, тяжелый, тяжелый,
Куда, неизвестно, но только – далеко, далеко, далеко.
С тех пор и до этих селедка – сухая, сухая, сухая,
На кончике самом бечевки – на длинной, на длинной, на длинной,
Качается тихо, чтоб вечно – качаться, качаться, качаться…
Сложил я историю эту – простую, простую, простую,
Чтоб важные люди, прослушав, сердились, сердились, сердились
И чтоб позабавить детишек таких вот… и меньше… и меньше…
Тристан(настоящее имя – Эдуар-Жоакен) Корбьер(1845–1875). – Мечтал о судьбе моряка, но, с шестнадцати лет изуродованный жестоким ревматизмом, не мог осуществить ни этой своей страсти, ни других юношеских надежд. Боль и отчаяние, которые в повседневной жизни Корбьер прятал за эксцентричностью привычек, в его лирике прорываются сквозь горькую издевку надо всем на свете, и прежде всего над самим собой, сквозь подчеркнутую противоречивость поэтического автопортрета, неровные, торопливые ритмы. Многие строки Корбьера вдохновлены обычаями и ландшафтами родной Бретани; его излюбленные персонажи – люди моря и парии: бродяги, проститутки. Изданный в 1873 году (за счет автора) сборник стихов «Желтая любовь» остался незамеченным. Лишь десять лет спустя имя Корбьера извлек из забвения Верлен, посвятив ему первый из своей серии очерков «Проклятые поэты».
Перевод Бенедикта Лившица
Песок и прах. Волна хрипит и тает,
Как дальний звон. Волна. Еще волна,—
Зловонное болото, где глотает
Больших червей голодная луна.
Здесь медленно варится лихорадка,
Изнемогает бледный огонек,
Колдует заяц и трепещет сладко
В гнилой траве, готовый наутек.
На волчьем солнце расстилает прачка
Белье умерших – грязное тряпье,
И, все грибы за вечер перепачкав
Холодной слизью, вечное свое
Несчастие оплакивают жабы
Размеренно-лирическим «когда бы».
Перевод М. Яснова
Гляди-ка – ну и ну, что в небесах творится!
Огромный медный таз, а в нем жратва дымится,
Дежурные харчи бог-повар раздает,
В них пряностью – любовь, приправой острой – пот.
Толпой вокруг огня теснится всякий сброд,
И пьяницы спешат рассесться и напиться,
Тухлятина бурлит, притягивая лица
Замерзших мозгляков, чей близится черед.
Для всех ли этот пир, обильный, долгожданный,
Весь этот ржавый жир, летящий с неба манной?
Нет, мы всего одну бурду собачью ждем.
Над кем-то тишь и свет, но дождь и мрак над нами,
Наш черный котелок давно забыл про пламя.
И злобой мы полны, и желчью мы живем.
А я бываю сыт и медом и гнильем.
* * *
Перевод М. Яснова
Смеешься? Что ж! Потешимся отравой.
Шут Мефистофель, наливай вина!
Чтоб сердце запузырилось кровавой
Харкотиной – сквозь губы – как слюна.
К чертям любовь! Докучною забавой
Утешиться ль? Грядущая цена
Тебе – ты сам. О, провонявший славой,
Наполни грудь миазмами до дна!
Довольно! Вон! Окончена пирушка,
Тебе сума – последняя подружка,
А револьвер – последний твой дружок.
Забавно прострелить себе висок!
…Иль, доживая, молча, без оглядки,
В глухом похмелье пей судьбы остатки.
Перевод Р. Березкиной
Я – трубка бедного пиита.
Ему я пища и защита.
Когда химеры с потолка
К нему слетаются на лоб,
Я дым над ним пускаю, чтоб
Ему не видеть паука.
Пред ним рисую я пейзажи,
Моря, пустыни и миражи.
Блуждает взгляд его, как вдруг,
Сгущаясь, дым знакомой тенью
Плывет подобно привиденью —
И он кусает мой мундштук.
И новым вихром я разрушу
Оковы, жизнь открою, душу.
…Вот гасну я. Уснул мой друг.
Твой зверь молчит, спи вместе с ним,
Плети виденья до рассвета.
Дым вышел весь. А верно ль это,
Что все на свете только Дым?
Перевод А. Парина
ЖЕРМЕН НУВО
Покойся в неге, злой коваль цикад!
Тебя укроют заросли пырея,
И в их ветвях, от радости хмелея,
Цимбалами цикады зазвенят.
Росой поутру розы запестрят,
И ландыши взрастут, как плат, белея…
Покойся в неге, злой коваль цикад!
Взревут ветра чредой угрюмых стад;
Курносой Музе здесь куда милее —
Твой черный рот намажет эта фея
Стихами, что больную плоть пронзят…
Покойся в неге, злой коваль цикад!
Жермен Нуво(1852–1920). – В 70-х годах спутник Рембо, затем Верлена в странствиях по Европе, Нуво, подобно им, оказался неспособен вписаться в рамки «нормального» существования. Пережив к сорока годам сильнейший душевный кризис, он так и не вернулся к своей службе школьного учителя рисования, хотя не раз пробовал это сделать. Он просит милостыню на папертях церквей, совершает в одиночку паломничества к святым местам, скитается по Алжиру и Палестине, самой жизнью пытаясь воплотить свой идеал истинного христианства. Остаток дней Нуво провел в родном городке, затерянном в холмах Прованса.
В отличие от Рембо, Жермен Нуво не отрекался от поэзии, однако публикации своих вещей упрямо противился. Его книги выходили либо тайно от автора («Доктрина любви», 1904), либо уже после его смерти («Валентины», 1922). Поклонение богу, отождествляемому то с «природой», то с «красотой», в лирике Нуво переплетается с другой, не менее для него важной, темой – земной страстью к женщине. За обеими ипостасями поэзии Нуво стоит чувство, внушившее ему название одного стихотворения: «Любовь к любви».
Перевод О. Чухонцева
Мне все невзгоды нипочем,
Ни боли не боюсь, ни муки,
Ни яда, скрытого вином,
Ни зуба жалящей гадюки,
И ни бандитов за спиной,
И ни тюремной их поруки,
Пока любовь твоя со мной.
Что мне какой-то костолом,
Что ненависть мне, что потуги
Корысти, машущей хвостом
Угодливей дворовой суки;
Что битвы барабанный бой
И сабель выпады и трюки,
Пока любовь твоя со мной.
Пусть злоба черная котом
Свернется – не сверну в испуге,
Неотвратимым чередом
Приму несчастья и недуги;
Чисты душа моя и руки,
И что мне князь очередной
И что мне короли и слуги,
Пока любовь твоя со мной.
Посылка
Тебе, возлюбленной, подруге,
Клянусь: бессилен бог любой
Мне приказать: «Умри в разлуке!»
Пока любовь твоя со мной.
Перевод О. Чухонцева
СТЕФАН МАЛЛАРМЕ
Это палый лист блестящий,
Низко по ветру летящий,
Это месяца ладья,
Это солнца восходящий
Свет, под ним – любовь моя,
Бледный облик малолетки:
Плод, томящийся на ветке!
Ночь сойдет – взойдет, сверкая,
Мученица дорогая,
Та, что ярче лишь цветет,
К бледности своей взывая,
И душе – ее восход,
Как заря с луной в придачу
Странствующим наудачу!
В этом личике искрится
Чистый свет отроковицы,
Дух скитальческой поры.
Это голос темнолицей
Матери и взгляд сестры.
И мою судьбу пытает
Та, что бледностью блистает!
Стефан Малларме(1842–1898). – Начав в 60-е годы как почитатель Бодлера и Эдгара По, вскоре занял положение главы и теоретика школы французского символизма; в его парижской квартире регулярно, по вторникам, собирались поэты символистского круга. Оставшаяся от него небольшая книга стихов самому Малларме представлялась лишь фрагментом задуманного им целого, совершенство которого должно было противостоять болезненно остро ощущаемому несовершенству бытия. Поэзия Малларме стремится «описывать не вещи, а впечатления от них»; слово у него не прямо обозначает предмет, но, подобно музыкальной фразе, становится сложным единством самого своего звучания и вызываемых этими звуками ассоциаций. Том не менее в изощренном шифре его лирики мир не вовсе теряет свою материальную отчетливость. Формальные эксперименты Малларме касаются прежде всего синтаксического строя стиха, не нарушая, за редкими исключениями, традиций французской просодии и лексической нормы.
Перевод С. Петрова
Взгрустнулось месяцу.
В дымящихся цветах,
Мечтая, ангелы на мертвенных альтах
Играли, а в перстах и взмах и всхлип смычковый
Скользил, как блеклый плач, по сини лепестковой.
Твой первый поцелуй был в этот день святой.
Задумчивость, любя язвить меня тоской,
Хмелела, зная толк во скорби благовонной,
Оставшейся от урожая Грезы сонной,
Когда без горечи, без винной гари хмель.
Я брел, вонзая взор в издряхшую панель,
И вдруг с улыбкою и солнцем на прическе
Ты появилась на вечернем перекрестке,
Как фея та, что шла, в былом мне сея свет,
По снам балованным минувших детских лет,
И у нее из рук небрежных, нежно-хворых,
Душистых белых звезд валился снежный ворох.
Перевод Р. Березкиной
Той порою, когда колокольного звона
Золотую струю принимает заря
И кидает ребенку, что в гуще паслёна
С херувимом резвится позадь алтаря,
Звонаря задевает крылами ворона,
Что внимает латыни из уст звонаря,
Оседлавшего камень, подобие трона,
На веревке истлевшей высоко паря.
Это я! Среди ночи, стесненной желаньем,
Я напрасно звоню, Идеалы будя,
И трепещут бумажные ленты дождя,
И доносится голос глухим завываньем!
Но однажды все это наскучит и мне:
Я с веревкой на шее пойду к Сатане.
Перевод С. Петрова
Недужная весна печально и светло
Зимы прозрачное искусство разломала,
И в существе моем, где кровь владычит вяло,
Зевотой долгою бессилье залегло.
Окован череп мой кольцом, и, как в могиле,
Парные сумерки давно седеют в нем,
И, грустен, я в полях брожу за смутным сном
Там, где спесивые посевы в полной силе.
И валит с ног меня деревьев аромат,
Измученный, ничком мечте могилу рою
И землю я грызу, где ландыши звенят,
Боясь, обрушенный, восстать опять тоскою…
А на плетне Лазурь смеется и рассвет
Пестро расцветших птиц щебечет солнцу вслед.
Перевод Э. Липецкой
Твой незлобивый лоб, о тихая сестра,
Где осень кротко спит, веснушками пестра,
И небо зыбкое твоих очей бездонных
Влекут меня к себе, как меж деревьев сонных,
Вздыхая, водомет стремится вверх, в Лазурь,
В Лазурь октябрьскую, не знающую бурь,
Роняющую в пруд, на зеркало похожий,—
Где листья ржавые, в тоске предсмертной дрожи,
По ветру носятся, чертя холодный след,—
Косых своих лучей прозрачно-желтый свет.
Перевод Э. Липецкой
Увы, устала плоть и книги надоели.
Бежать, бежать туда, где птицы опьянели
От свежести небес и вспененной воды!
Ничто – ни пристально глядящие сады
Не прикуют души, морями окропленной,—
О, ночи темные! – ни лампы свет зеленый
На белых, как запрет, нетронутых листах,
Ни девочка-жена с ребенком на руках.
Уеду! Пароход, к отплытию готовый,
Срываясь с якорей, зовет к природе новой.
Издевкою надежд измучена, Тоска
К прощальной белизне платков еще близка…
А мачты, может быть, шлют бурям приглашенье,
И ветер клонит их над кораблекрушеньем
Уже на дне, без мачт, вдали от берегов…
Душа, ты слышишь ли – то песня моряков?
Перевод Ин. Анненского
Лишь в смерти ставший тем, чем был он изначала,
Грозя, заносит он сверкающую сталь
Над непонявшими, что скорбная скрижаль
Царю немых могил осанною звучала.
Как гидра некогда отпрянула, виясь,
От блеска истины в пророческом глаголе,
Так возопили вы, над гением глумясь,
Что яд философа развел он в алкоголе.
О, если туч и скал осиля тяжкий гнев,
Идее не дано отлиться в барельеф,
Чтоб им забвенная отметилась могила,
Хоть ты, о черный след от смерти золотой,
Обломок лишнего в гармонии светила,
Для крыльев Дьявола отныне будь метой.
Перевод М. Волошина
Могучий, девственный, в красе извивных линий,
Безумием крыла ужель не разорвет
Он озеро мечты, где скрыл узорный иней
Полетов скованных прозрачно-синий лед.
И Лебедь прежних дней, в порыве гордой муки,
Он знает, что ему не взвиться, не запеть:
Не создал в песне он страны, чтоб улететь,
Когда придет зима в сиянье белой скуки.
Он шеей отряхнет смертельное бессилье,
Которым вольного теперь неволит даль,
Но не позор земли, что приморозил крылья.
Он скован белизной земного одеянья
И стынет в гордых снах ненужного изгнанья,
Окутанный в надменную печаль.
Перевод А. Ревича
Лежишь, усталая, под солнцем, на песке,
В огне твоих волос играет луч с волною,
Он курит фимиам, припав к твоей щеке
И слезы примешав к любовному настою.
Под дрожью губ моих ты говоришь в тоске,
Как бы в укор лучам, их белизне и зною:
«Под сенью древних пальм, в пустынном далека
Единой мумией нам не почить с тобою!»
Но волосы твои – прохладная струя:
В них душу утопить, достичь Небытия.
Ведь ты не ведаешь, в чем состоит забвенье.
О, вкус твоих румян и соль слезы твоей!
Быть может, в них найду для сердца исцеленье,
Покой голубизны, бесчувственность камней.
Перевод М. Талова
Игрушка, пена, свежий стих
Чуть обозначился бокалом:
Так стонет стая, сжата валом
Сирен в просторах вод морских.
О, разные друзья, средь них
Плывем, я – кормщик в боте малом,
Вы ж – на носу, рассекшем жалом
Вал зим и молний заревых;
Под хмелем радостным прибоя,
Не опасаясь качки, стоя,
Я поднимаю этот тост,
Риф, одиночество, светила,
За всех, кто бы ни стоил звезд,
Заботы белого ветрила.
(Фрагмент)
Перевод И. Эренбурга
Фавн
Когда в истоме утро хочет обороть
Жару и освежить томящуюся плоть,
Оно лепечет только брызгами свирели
Моей, что на кусты росой созвучий сели.
Единый ветр из дудки вылететь готов,
Чтоб звук сухим дождем рассеять вдоль лесов,
И к небесам, которых не колеблют тучи,
Доходит влажный вздох, искусный и певучий.
О сицилийского болота тихий брег,
Как солнце, гордость сушит твой унылый век.
Под лепестками ярких искр тверди за мною:
«Что здесь, тростник срезая, приручал его я,
Когда средь золота зеленого лугов,
Средь пышных лоз и влагу сеющих ручьев,
Как будто зверя белизну, узрел я, в лепи,
Тех нимф и негу плавную движений.
И при начальном звуке дудки взвился ряд
Пугливых лебедей, не лебедей – наяд».
Я, опаленный и недвижный, в полдень гнева,
Не зная, отчего свирели сладкие напевы,
Которые звучат в жестокой тишине,
Рассеивают их, давно желанных мне,
Один, и надо мной лишь солнца блеск старинный,
Встаю, подобный, лилия, тебе, невинной.
И грудь моя показывает тайный след
Какого-то укуса, но не ласки, нет,
Не беглый знак витающего поцелуя,
Богини зуб его мне подарил, тоскуя,
Но тайна вот она – воздушна и легка
Из уст идет играющего тростника.
Он думает, что мы увлечены напрасно
Своей игрой, которую зовем прекрасной,
Украсив, для забавы, таинством любовь,
Глаза закрыв и в темноте рыдая вновь
Над сновиденьем бедер и над спин загадкой,
Мы эти сны, пришедшие к душе украдкой,
Зачем-то воплотим в один протяжный звук,
Что скучно и бесцельно зазвучит вокруг.
Коварный Сиринкс [327]327
…Сиринкс, бегства знак… – В греческой мифологии Сиринкс – нимфа, спасавшаяся бегством от преследовавшего ее Пана (у римлян в ряде случаев отождествлявшегося с Фавном); когда путь ей преградила река, речное божество сжалилось над Сиринкс и обратило ее в тростник. Пан срезал несколько тростинок и сделал из них свирель.
[Закрыть], бегства знак, таи свой шорох
И жди меня, вновь зацветая на озерах.
Я вызову, срывая пояс с их теней,
Богинь. Так, чтоб не знать укоров прежних дней.
Я, виноград срывая, пьяный негой сока,
Пустую гроздь, насмешник, подымал высоко,
И в кожицы я дул, чтоб, жадный и хмельной,
Глядеть сквозь них на вечер, гасший надо мной.
О нимфы, дуйте в разные воспоминанья!
«Мой жадный глаз, камыш сверля, тая желанья,
Движенье нимф, купавших сладостный ожог,
В воде кричавших бешено, заметить мог.
Но вот восторг исчез внезапно, тела чудо,
Средь дрожи блеска вашего, о изумруды!
Бегу и вижу спящих дев, упоены
Истомой вместе быть, их руки сплетены,
Несу, не размыкая рук их, прочь от света,
В густую тень, где розы, солнцем разогреты,
Благоухают, игры дев храня,
Их делая подобными светилу дня».
Люблю тебя я, девственницы гнев и белый,
Священный груз враждебного и злого тела,
Которое скользит от раскаленных губ,
От жажды их. Как затаенный страх мне люб,
От диких игр неистовой до сердца слабой,
Которая невинность потерять могла бы,
От плача влажная, иль, может быть, одна,
Иным туманом радости окружена.
«Их первый страх преодолеть, рукой дрожащей
Распутать их волос нетронутые чащи,
Разнять упорные уста для близких нег —
Я это совершил, и свой багровый смех
Я спрятал на груди одной из них, другая
Лежала рядом, и, ее рукой лаская,
Я жаждал, чтоб сестры растущий быстро пыл
Ее б невинность ярким блеском озарил,
Но маленькая девственница не краснела.
Они ушли, когда я, слабый, онемелый,
Бросал, всегда неблагодарным, легкий стон,
Которым был еще как будто опьянен».
Пускай! Другие мне дадут изведать счастье,
Обвивши косы вкруг рогов моих, и страстью
Созревшей полон я, пурпуровый гранат,
Вкруг пчелы, рея, сок сбирают и звенят.
И кровь моя течет для всякого, кто, жаром вея,
Склонится, отягчен желаньями, над нею.