Текст книги "Европейская поэзия XIX века"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 50 страниц)
Перевод А. Коца
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов.
Весь мир насилья мы разроем
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем!
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Никто не даст нам избавленья,
Ни бог, ни царь и не герой:
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой.
Чтоб свергнуть гнет рукой умелой,
Отвоевать свое добро,—
Вздувайте горн и куйте смело,
Пока железо горячо!
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Довольно кровь сосать, вампиры,
Тюрьмой, налогом, нищетой!
У вас – вся власть, все блага мира,
А наше право – звук пустой!
Мы жизнь построим по-иному —
И вот наш лозунг боевой:
Вся власть – народу трудовому,
А дармоедов всех долой!
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Презренны вы в своем богатстве,
Угля и стали короли!
Вы ваши троны, тунеядцы,
На наших спинах возвели.
Заводы, фабрики, палаты —
Все нашим создано трудом.
Пора! Мы требуем возврата
Того, что взято грабежом.
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Довольно, королям в угоду,
Дурманить нас в чаду войны!
Война тиранам! Мир народу!
Бастуйте, армии сыны!
Когда ж тираны нас заставят
В бою геройски пасть за них,—
Убийцы, в вас тогда направим
Мы жерла пушек боевых!
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Лишь мы, работники всемирной
Великой армии труда,
Владеть землей имеем право,
Но паразиты – никогда!
И если гром великий грянет
Над сворой псов и палачей,
Для нас все так же солнце станет
Сиять огнем своих лучей.
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Париж, июнь 1871 г.
Перевод А. Гатова
ЛОТРЕАМОН
На бой с жестокой нищетой,
На бой с неволей вековой
Идя вперед,
Он, инсургент, ружье берет.
Он – инсургент, он – Человек.
Он от ярма ушел навек.
Он только разуму покорен.
И, солнцем знанья озарен,
Алеет ясный небосклон,
И мир пред ним лежит просторен.
Смельчак, защитник баррикад,
С товарищем шутить он рад,
В его глазах отваги пламя,
Которое всех звезд светлей.
Сияет в них огонь идей,
В них отразилось наше знамя.
Он в дни Коммуны рвался в бой,
Дабы земля была одной,
Единой. Было бы не просто ль?
Природа – общий капитал.
Всем человек бы обладал,
Всем по потребностям и вдосталь.
Он спину выпрямит в борьбе,
Машины он возьмет себе:
Паровики, станки в движенье.
А ведь хозяина рука
Творит из каждого станка
Орудие для угнетенья.
Он социальную ведет
Войну – с богатыми расчет;
И этот бой не прекратится,
Пока не всем земля как мать:
Рабочий должен голодать,
Богач-бездельник веселиться.
Буржуазии ренту в пасть
Он не желает больше класть,—
Мильярды вековечной дани.
Так было прежде, так сейчас:
Сдирают по три шкуры с вас,
Шахтеры, грузчики, крестьяне!
Скорбь нашей матери-земли
Ему понятна. Мы в пыли,
Ярмом придавленные, ропщем.
Бороться будет он, пока
Земля из круглого соска
Всех не накормит благом общим.
На бой с жестокой нищетой,
На бой с неволей вековой
Идя вперед,
Он, инсургент, ружье берет.
Париж, 1884 г.по возвращении из изгнания
Лотреамон(настоящее имя – Изидор Дюкас, 1846–1870). – Биографические сведения о загадочном юноше, избравшем для себя звучный псевдоним «граф де Лотреамон», крайне скудны. Сын сотрудника французского консульства в Монтевидео, он в четырнадцать лет переехал во Францию, после окончания лицея поселился в Париже, издал два своих сочинения – «Песни Мальдорора» (1868–1869) и «Стихотворения. Предисловие к будущей книге» (1870) – и умер при невыясненных обстоятельствах.
Шесть «Песен Мальдорора», лирических поэм в прозе, скреплены сюжетом, напоминающим «романы ужасов». Здесь лихорадочно громоздятся фантасмагорические видения, картины неслыханных злодейств и душераздирающего отчаяния, неожиданно сопрягаются самые далекие образы, пародия и фарс сталкиваются с патетической декламацией. Романтическое своеволие, получившее в этой книге свое предельно эпатирующее выражение, в другом тексте Лотреамона, «Стихотворениях», встречает столь же яростную и до парадокса последовательную отповедь.
Современники просто не заметили Лотреамона; но спустя полвека искания писателей-сюрреалистов сделали его имя, наряду с Рембо, одним из самых актуальных для новейшей французской поэзии.
(Фрагмент)
Перевод П. Стрижевской
Седой океан, твои хрустальные волны – точно разводы лазури на спинах избитых юнг; ты огромный синяк на теле земли: я люблю это сравнение. Стоит тебе исторгнуть долгий печальный вздох, принимаемый за легкий трепет бриза, – и остается глубокий след в потрясенной нашей душе, а своих возлюбленных ты возвращаешь невольно к памяти о жестокой заре человека, когда он познаёт боль, которая с тех пор его не покидает… Приветствую тебя, седой океан!
Седой океан, твоя сферическая гармония, оживляющая суровый лик геометрии, – с какой силой она мне напоминает о том, как ничтожно малы глаза человека, невзрачные, словно кабаньи глазки, и совершенно круглые, как глаза ночных птиц. Между тем человек во все времена считал себя прекрасным, я же полагаю, что он уверовал в свою красоту только из самолюбия и что на самом деле он безобразен и подозревает это, иначе почему с таким отвращением он смотрит в лицо себе подобным?.. Приветствую тебя, седой океан!
Седой океан, ты символ тождества, ибо ты равен самому себе. Сущность твоя никогда не меняется, и если здесь твои волны бушуют, то где-то на дальних широтах – мертвая зыбь. Тебя не сравнишь с человеком, который останавливается посреди улицы поглазеть на схватку бульдогов, но не остановится, когда мимо движется похоронный кортеж; который утром в добром, а вечером в дурном расположении духа; сегодня смеется, а завтра в слезах… Приветствую тебя, седой океан!
Седой океан, вполне вероятно, что ты таишь в своем лоне грядущую пользу для человека. Ты уже подарил ему кита, но не позволяешь алчному взгляду естествознания проникнуть в святая святых твоего строения: ты скромен. А человек непрестанно хвастает – и все по пустякам… Приветствую тебя, седой океан!
Седой океан, бесчисленные разновидности рыб, вскормленных твоей глубью, не докучают друг другу клятвами в братской любви, живут на свой лад. В различии их нравов и строения тел – объяснение тому, что на первый взгляд может показаться уродством. А вот у человека нет подобных оправданий. На клочке земли теснятся тридцать миллионов существ, полагающих, что им не следует вмешиваться в жизнь соседей, которые, словно корни, вросли в смежный клочок земли. Каждый, от мала до велика, забьется, словно дикарь, в свое логово и лишь изредка выберется наружу, чтобы проведать ближнего, ютящегося в точно таком же логове. Не нужно большого ума, чтобы понять, что единая семья человечества – это утопия. Кроме того, вид твоей жизнетворной груди заставляет невольно задуматься о неблагодарности – ибо сразу вспоминаешь о родителях, полных столь черной неблагодарности к Творцу, что они бросают на произвол судьбы плод своего несчастного союза… Приветствую тебя, седой океан!
Седой океан, всю необъятность твоей массы можно постигнуть, лишь представив себе, какая нужна была мощь, чтобы породить твое огромное тело. Тебя невозможно охватить одним взглядом. Чтобы созерцать тебя, взгляд должен, как телескоп, поворачиваться поочередно ко всем сторонам горизонта; так математик, решая алгебраическое уравнение, должен сперва по отдельности рассмотреть все возможные случаи. Человек поглощает пищу и тратит силы, достойные лучшего применения, чтобы выглядеть толстым. Пусть она раздувается сколько угодно, эта прелестная лягушка, будь спокоен, ей никогда не сравняться с тобой, так, во всяком случае, мне кажется… Приветствую тебя, седой океан!
Седой океан, твои воды горьки, – так горчит желчь, изливаемая критикой на искусство, на науку – на все. Гения выдают за идиота, стройный слывет горбуном. Насколько же ясно человек должен осознавать свое ничтожество (которым он на три четверти обязан самому себе), чтоб так себя бичевать!.. Приветствую тебя, седой океан!
Седой океан, несмотря на все совершенство их методов, на все ухищрения их наук, люди до сих пор не смогли измерить головокружительную глубину твоих бездн, самые длинные, самые тяжелые лоты оказались бессильны: только рыбам это доступно – не человеку. Часто я думал: что же легче познать – глубину океана или глубину человеческого сердца? Сколько раз, на борту корабля, когда луна неровно качалась между мачтами, я, забыв обо всем на свете, тер виски и ловил себя на том, что пытаюсь ответить на этот вопрос. Что бездоннее, что непроницаемее – океан или человеческое сердце? Если тридцать лет житейского опыта могут хоть как-то склонить в ту или другую сторону чашу весов, да будет мне позволено сказать: какой бы ни была таинственная глубина океана, ее нельзя сравнить с человеческим сердцем. Мне доводилось общаться с добродетельными людьми. Оли умирали в шестьдесят, и про них говорили: «Да, они творили добро на земле, они были милосердны, вот и всё, это так просто, что всякий может последовать их примеру…» Но кто поймет, почему двое влюбленных, еще вчера боготворивших друг друга, сегодня из-за одной превратно понятой фразы расходятся, терзаемые уколами ненависти, мести, любви и угрызений, бредут один на восток, а другой на запад и не встречаются больше, замкнувшись в своей одинокой гордыне? Каждый день поражаешься этому чуду, но от этого оно не становится менее поразительным. Кто поймет, почему мы смакуем не только большие несчастья себе подобных, но и мелкие неприятности своих самых близких друзей, хотя одновременно они нас и огорчают? Прекрасный пример, чтобы подвести черту: человек лицемерно говорит «да», а думает «нет». Не потому ли только молодняк человечьего стада доверяет друг другу и не эгоистичен. Психологии предстоит еще немало потрудиться… Приветствую тебя, седой океан!
Седой океан, ты так могуществен, что люди познали это на своем горьком опыте. Тщетно напрягали они все силы и способности, – невозможно справиться с тобой. Они лишь обрели властелина. Конечно, ведь они столкнулись с чем-то более сильным. Имя ему: океан. Ты внушаешь им ужас, и они уважают тебя. Как грациозно, легко и изящно пляшут по твоей прихоти их самые тяжелые корабли! Ты заставляешь их взлетать до небес и нырять в бездны твоих владений, на зависть любому акробату. Пусть считают, что им повезло, те из них, кого ты не похоронил в своих клокочущих складках и не отправил на дно, в недра вод, без помощи рельсов и шпал узнать о самочувствии рыб, а заодно – разобраться в своем собственном самочувствии. Человек твердит: «Я умнее, чем океан». Возможно. Даже наверняка так и есть. Но океан для него опаснее, чем он для океана, вряд ли нужно доказывать это. Океан, седой патриарх, наблюдатель, переживший детство нашего шаткого шара, улыбается, с жалостью взирает на морские битвы народов. Вот они, сотни левиафанов, выпестованных рукой человека. Напыщенные приказы военачальников, крики раненых, грохот пушек, и весь этот шум ради мгновенного уничтожения. Похоже на то, что драма завершена и океан все вобрал в свое чрево. Огромна его глотка, расширенная книзу, а там – неизвестность. И в довершение этой жалкой, отнюдь не занимательной комедии в вышине пролетает отставший от стаи аист и кличет: «Ну и ну, это ни на что не похоже, только что внизу были темные точки, моргнул – и их нет…» Приветствую тебя, седой океан!
Седой океан, великий холостяк, когда в торжественном одиночестве ты обозреваешь пределы своих бесстрастных владений, ты вправе гордиться своим великолепием и той непритворной хвалой, которую я тебе воздаю. Сладострастно окутанный ленивой влагой испарений, с величавой медлительностью (и это, пожалуй, самый царственный из всех признаков власти), овеянный сумраком тайны, ты катишь на темном просторе свои тяжелые волны, исполненный вечного сознания исполинской силы. Они встают параллельно, гряда за грядой. Едва опадает одна, как другая идет ей навстречу в печальном кипении пены и тает, чтоб убедить нас, что все – только пена. (Так и люди, эти живые волны, умирают один за другим, в томительном однообразии, и не слышно даже шороха пены.) Перелетная птица отдыхает доверчиво на гребнях волны, отдаваясь плавным и горделивым взлетам, пока в костях ее крыльев не родится привычная сила для воздушного странствия. Я бы хотел, чтобы величие человека воплотило в себе хотя бы отблеск твоего величия. Я требую многого, – но ведь это – во славу твою. Высота твоего духа – прообраз бесконечности, он прекрасен, как мысль философа, как любовь женщины, как божественная красота птицы, как прозренье поэта… А сам ты прекраснее ночи. Ответь, океан, ты хочешь быть моим братом? Бушуй же, бушуй… Так, еще яростней, если хочешь, чтоб я сравнил тебя с гневом господним. Выпусти мертвенно-синие когти, процарапай дорогу в своем собственном лоне… Разве это не чудо! Вздымай свои мрачные волны, мерзкий океан, понятный лишь мне одному, я простираюсь ниц пред тобой. Величие людей вторично, оно не внушает мне трепета, но ты!.. Ты меня завораживаешь. Когда ты несешь высокий и грозный вал, окруженный свитой извилистых складок, буйный и жуткий вал, когда катишь перед собой гряды волн, сознавая свое предназначенье, а в твоей глубинной груди, словно раздираемой неведомыми мне угрызениями, нарастает вечный рокот, которого люди страшатся даже в укрытии на берегу, – в эту пору я вижу, что не могу считаться ровней тебе. Поэтому, смирившись с твоим превосходством, я бы отдал тебе всю мою любовь (никто не ведает всей меры любви, таящейся в моем стремлении к прекрасному), если бы ты не вызывал во мне мучительных мыслей о моих братьях, являющих жалкую противоположность тебе, наталкивающих на самые шутовские сравнения, – и я не в силах тебя любить, я тебя ненавижу. Зачем же в тысячный раз я спешу к тебе, к твоим объятьям, которые дружески раскрываются мне навстречу, охлаждая мой пылающий лоб? Мне неведомо твое тайное предназначенье, но все, что связано с тобой, меня привлекает. Скажи, не ты ли обиталище князя тьмы? Скажи, скажи мне это, океан (мне одному, чтобы не расстраивать тех, кто до сих пор живет одними иллюзиями), не дыхание ли Сатаны вызывает бури и вздымает твои соленые воды до облаков? Ты должен мне ответить, – я возрадуюсь, узнав, что ад так близко от человека. Я хочу, чтобы это стало последней строфой моего гимна. И здесь я еще раз приветствую тебя и, прощаясь, низко кланяюсь тебе в пояс, седой океан с хрустальными волнами. На глаза набегают слезы, и я не в силах продолжать, потому что я чувствую – настало время вернуться к людям, к их грубым обличьям… Смелее! Соберемся с силами и свершим, исполняя свой долг, наш путь на этой земле… Приветствую тебя, седой океан!
АРТЮР РЕМБОАртюр Рембо(1854–1891). – К девятнадцати годам отчаявшись в дерзких замыслах преобразить саму сущность поэзии, а с нею и всю неприемлемую, «ненастоящую» жизнь, Рембо навсегда отказался от литературы, покинул Европу и занялся торговлей в пустынях Африки. Вернуться во Францию его заставила только смертельная болезнь.
Неукротимая мятежность сказалась уже в первых стихах Рембо, написанных почти подростком; таковы и несколько пьес, посвященных Парижской Коммуне. Гнев, презрение, сострадание, нежность обретают у него напряженность почти экстатическую. Стремление передать в стихе не постигаемое логикой, доступное лишь «ясновидению», особенно настойчиво в «Последних стихотворениях» (1872) и цикле стихотворений в прозе «Озарения» (1872–1873). Трагическая книга «Сквозь ад» (1873) рассказывает об этом опыте и его крахе; но поэтический эксперимент Рембо оказался необходим для всего дальнейшего пути французской лирики. В XX веке во французской словесности сложился подлинный культ Рембо.
Перевод М. Яснова
Пока над головой свистят плевки картечи,
Окрашивая синь кровавою слюной,
И, сотни тысяч тел сжигая и калеча,
Злорадный властелин полет бросает в бой;
Пока скрежещет сталь, сводя с ума бегущих,
И грудою парной растет в полях зола,—
Бедняги мертвецы! В твоих, природа, кущах!
Зачем же ты людей так свято создала? —
В то время бог, смеясь и глядя на узоры
Покровов, алтарей, на блеск тяжелых чаш,
Успев сто раз на дню уснуть под «Отче наш»,
Проснется, ощутив тоскующие взоры
Скорбящих матерей: они пришли, – и что ж? —
Он с жадностью глядит на их последний грош.
Перевод П. Антокольского
Ладони этих рук простертых
Дубил тяжелый летний зной.
Они бледны, как руки мертвых,
Они сквозят голубизной.
В какой дремоте вожделений,
В каких лучах какой луны
Они привыкли к вялой лени,
К стоячим водам тишины?
В заливе с промыслом жемчужным,
На грязной фабрике сигар
Иль на чужом базаре южном
Покрыл их варварский загар?
Иль у горячих ног мадонны
Их золотой завял цветок,
Иль это черной беладонны
Струится в них безумный сок?
Или, подобно шелкопрядам,
Сучили синий блеск они,
Иль к склянке с потаенным ядом
Склонялись в мертвенной тени?
Какой же бред околдовал их,
Какая льстила им мечта
О дальних странах небывалых
У азиатского хребта?
Нет, не на рынке апельсинном,
Не смуглые у ног божеств,
Не полоща в затоне синем
Пеленки крохотных существ;
Не у поденщицы сутулой
Такая жаркая ладонь,
Когда ей щеки жжет и скулы
Костра смолистого огонь.
Мизинцем ближнего не тронув,
Они крошат любой утес,
Они сильнее першеронов,
Жесточе поршней и колес.
Как в горнах красное железо,
Сверкает их нагая плоть
И запевает «Марсельезу»
И никогда – «Спаси, господь».
Они еще свернут вам шею,
Богачки злобные, когда,
Румянясь, пудрясь, хорошея,
Вы засмеетесь без стыда!
Сиянье этих рук влюбленных
Мальчишкам голову кружит.
Под кожей пальцев опаленных
Огонь рубиновый бежит.
Обуглив их у топок чадных,
Голодный люд их создавал.
Грязь этих пальцев беспощадных
Мятеж недавно целовал.
Безжалостное солнце мая [323]323
Безжалостное солнце мая… – Речь идет о жестокой расправе над коммунарами в последние дни мая 1871 г.
[Закрыть]
Заставило их побледнеть,
Когда, восстанье поднимая,
Запела пушечная медь.
О, как мы к ним прижали губы,
Как трепетали дрожью их!
И вот их сковывает грубо
Кольцо наручников стальных.
И, вздрогнув, словно от удара,
Внезапно видит человек,
Что, не смывая с них загара,
Он окровавил их навек.
Перевод Д. Бродского
Те, что мной управляли, попали впросак:
Их индейская меткость избрала мишенью,
Той порою как я, без нужды в парусах,
Уходил, подчиняясь речному теченью.
Вслед за тем, как дала мне понять тишина,
Что уже экипажа не существовало,
Я, голландец, под грузом шелков и зерна
В океан был отброшен порывами шквала.
С быстротою планеты, возникшей едва,
То ныряя на дно, то над бездной воспрянув,
Я летел, обгоняя полуострова,
По спиралям сменяющихся ураганов.
Черт возьми! Это было триумфом погонь!
Девять суток – как девять кругов преисподней!
Я бы руганью встретил маячный огонь,
Если б он просиял мне во имя господне!
И как детям вкуснее всего в их года
Говорит кислота созревающих яблок,
В мой расшатанный трюм прососалась вода,
Руль со скрепов сорвав, заржавелых и дряблых.
С той поры я не чувствовал больше ветров —
Я всецело ушел, окунувшись, назло им,
В композицию великолепнейших строф,
Отдающих озоном и звездным настоем.
И вначале была мне поверхность видна,
Где утопленник – набожно подняты брови —
Меж блевотины, желчи и пленок вина
Проплывал, – иногда с ватерлинией вровень,
Где сливались, дробились, меняли места
Первозданные ритмы, где в толще прибоя
Ослепительные раздавались цвета,
Пробегая, как пальцы вдоль скважин гобоя.
Я знавал небеса гальванической мглы,
Случку моря и туч и бурунов кипенье,
И я слушал, как солнцу возносит хвалы
Растревоженных зорь среброкрылое пенье.
На закате, завидевши солнце вблизи,
Я все пятна на нем сосчитал. Позавидуй!
Я сквозь волны, дрожавшие, как жалюзи,
Любовался прославленною Атлантидой.
С наступлением ночи, когда темнота
Становилась торжественнее и священней,
Я вникал в разбивавшиеся о борта
Предсказанья зеленых и желтых свечений.
Я следил, как с утесов, напрягших крестцы,
С окровавленных мысов под облачным тентом
В пароксизмах прибоя свисали сосцы,
Истекающие молоком и абсентом.
А вы знаете ли? Это я пролетал
Среди хищных цветов, где, как знамя Флориды,
Тяжесть радуги, образовавшей портал,
Выносили гигантские кариатиды.
Область крайних болот, тростниковый уют,—
В огуречном рассоле и вспышках метана
С незапамятных лет там лежат и гниют
Плавники баснословного Левиафана.
Приближенье спросонья целующих губ,
Ощущенье гипноза в коралловых рощах,
Где, добычу почуя, кидается вглубь
Перепончатых гадов дымящийся росчерк.
Я хочу, чтобы детям открылась душа,
Искушенная в глетчерах, рифах и мелях,
В этих дышащих пеньем, поющих дыша,
Плоскогубых и голубобоких макрелях.
Где Саргассы развертываются, храня
Сотни мощных каркасов в глубинах бесовских,
Как любимую женщину, брали меня
Воспаленные травы в когтях и присосках.
И всегда безутешные – кто их поймет? —
Острова под зевающими небесами,
И раздоры парламентские, и помет
Глупышей, болтунов с голубыми глазами.
Так я плавал. И разве не стоил он свеч,
Этот пьяный, безумный мой бег, за которым
Не поспеть, – я клянусь! – если ветер чуть свеж,
Ни ганзейцам трехпарусным [324]324
Ганзейцы трехпарусные… – корабли Ганзы, торгового и политического союза северонемецких городов (XIV–XVII вв.).
[Закрыть], ни мониторам [325]325
Монитор – старинный броненосец небольшого тоннажа.
[Закрыть].
Пусть хоть небо расскажет о дикой игре,
Как с налету я в нем пробивал амбразуры,
Что для добрых поэтов хранят винегрет
Из фурункулов солнца и сопель лазури.
Как со свитою черных коньков я вперед
Мчал тем временем, как под дубиной июлей
В огневые воронки стремглав небосвод
Рушил ультрамарин в грозном блеске и гуле.
Почему ж я тоскую? Иль берег мне мил?
Парапетов Европы фамильная дрема?
Я, что мог лишь томиться, за тысячу миль
Чуя течку слоновью и тягу Малынтрома.
Да, я видел созвездия, чей небосклон
Для скитальцев распахнут, людей обойденных.
Мощь грядущего, птиц золотых миллион,
Здесь ли спишь ты, в почах ли вот этих бездонных?
Впрочем, будет! По-прежнему солнца горьки,
Исступленны рассветы и луны свирепы,—
Пусть же бури мой кузов дробят на куски,
Распадаются с треском усталые скрепы.
Если в воды Европы я все же войду,
Ведь они мне покажутся лужей простою,—
Я – бумажный кораблик, – со мной не в ладу
Мальчик, полный печали, на корточках стоя.
Заступитесь, о волны! Мне, в стольких морях
Побывавшему, – мне, пролетавшему в тучах,—
Плыть пристало ль сквозь флаги любительских яхт
Иль под страшными взорами тюрем плавучих?