Текст книги "Метелица"
Автор книги: Анатолий Данильченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
17
Стычка с дедом Антипом у колодца не на шутку озадачила Захара. Он знал, что этот старик слов на ветер не бросает – и вправду может пустить «красного петуха».
В сотрудничество Тимофея с немцами он никогда не верил и не верит, но задумываться над этим не хотел. О себе надо было думать, а не о каком-то Тимофее. Сам напросился, пускай теперь отдувается. Не случись ссоры с Лапицкими в первый день возвращения Захара с войны, он бы никуда ничего не написал. А ссора – не по вине ли Тимофея? Вздумал разбираться с Захаровой «партизанщиной»? Шалишь, учитель, Захар и не таким хребты ломал, не станет дожидаться, когда на него нападут. Самое верное дело – нападать первым. Хитрые мужики Лапицкие, но и Захар не дурак. Чем занимался во время оккупации, знает он один да ночка темная. А вообще-то, если разобраться, вина Захара только в том, что не дал себе помереть с голодухи. Подумаешь – у кого-то кожушок снял, у кого-то салом поживился. Что ему оставалось делать, идти в подчинение к Маковскому и нести свою голову под немецкую пулю? Чтобы воевать – на то армия существует, а Захар солдатом не был, присяги не принимал, перед законом не ответчик.
В конце декабря судили Тимофея. Никто на суде не был, но все знали: осудили его на двадцать пять лет. Знали сельчане и о том, что Захар донес на Тимофея. Одни не верили в сотрудничество учителя с немцами, другие удивлялись:
– Таким добреньким прикидывался! Што правда, то правда – в тихом болоте черти водятся.
– Невиноватый он, ни за что упекли человека, – возражали другие и с опаской озирались по сторонам.
– Засудили – значит, виноватый. Там не с нашими с тобой головами сидят!
Но все в деревне стали относиться к Захару с холодком. Он это и сам замечал, и узнавал от Капитолины, которая в последнее время зачастила к нему поздними вечерами. Слушая нашептывания Капитолины, Захар все больше обозлялся против сельчан:
– Завидуют, гады! Ух, народ-сволочь!
– Плюнь, Захар, плюнь, – воркотала под ухом Капитолина и тянула его на разобранную торопливыми бабьими руками постель.
Антип не напоминал о себе, и это настораживало Захара больше, нежели откровенная угроза. Затаился, значит, дед, выжидает момента. Постоянное ожидание поджога или удара из-за угла взвинчивало нервы, нагоняло страх. Он стал подозрительным, в темноте шарахался от каждой тени и оставлял на ночь незакрытыми ставни, чтобы в любой момент можно было махнуть через окно.
Так продолжалось до середины зимы, пока Захар случайно не встретился с дедом Антипом. Увидел он Антипа вблизи, исхудавшего до костей, сгорбленного, бессильного, ступающего враскорячку по заснеженной стежке и понял: ничего этот дряхлый старик уже не сможет сделать – ни сил не хватит, ни решимости. Нету Антипа-мужика, был, да весь вышел. Понял это Захар и успокоился и зажил прежней веселой жизнью, посмеиваясь над своими ночными страхами.
Пока были у Захара запасы, жилось беззаботно, с выпивкой и жирным столом, но как-то с похмелья, уже после рождества, он спохватился и увидел, что нечего больше везти на гомельский базар. А есть надо было и похмелиться хотелось. Первое время подкармливала Капитолина, потом стала приходить все реже и реже. У нее от погибшего мужа своих двое осталось, и Захар понимал, что бабе нелегко одной выкручиваться. Надо было добывать свой кусок хлеба и самому платить за горилку. А как их добудешь? Идти в колхоз к Якову на поклон, по весне ведь все равно от работы не отвертишься? Но что тот Яков даст – бульбы мешок? Не к такой еде привык Захар.
В оккупации ему неплохо жилось в уютной лесной землянке: запасся харчами и отлеживай бока, ни командиров тебе, ни полицаев, ни немцев; и когда пришел фронт и они влились в регулярную часть, не знал особых забот, единственное – не поднести свою голову под шальную пулю. Трусом он не был, но и гибнуть зазря не хотел, потому в герои и не рвался, зная, что хороший солдат тот, кто остается в живых. А хорошего когда-никогда наградят. Зато и потешил Захар душу на немецкой земле! Но об этом он не хотел вспоминать даже наедине с собой.
Кончились запасы, и вспомнилась лесная жизнь. Вспомнилось искусство уводить кабанов из чужих сараев, которому его научил Сенька Упырь, один из его товарищей по «отряду» – так они со злорадством называли свою шайку. И Захар сделал первую вылазку в Липовку, потом – в Криучи, потом – в Зябровку…
«Учись у зверя, – говорил обычно Сенька. – Ничего, что он на четвереньках бегает, зато хитрее человека. Знаешь, как волк уводит кабанов и овец? То-то. Берет зубами за ухо, тихонько надкусывает и, подгоняя хвостом, отводит от деревни или пастуха. Идут как миленькие… И еще: возле своего урочища не крадет, зверюга, уходит куда подальше».
Десять верст для волка – не круг. И для Захара тоже. Брал он с собой мешок, специальные зубчатые щипцы, короткий стальной ломик, забирался в соседнюю деревню, уводил кабана или поросенка в глухой лес, там свежевал, разделывал и приносил домой готовое сало – хоть на прилавок выкладывай.
Первый раз вышел на городской базар сам, потом понял, что это опасно, может увидеть кто знакомый. Нашел перекупщика и стал посылать к нему Капитолину.
Она не расспрашивала Захара, откуда у него сало, когда он сказал:
– Капа, на базар тут надо кой-чего…
Объяснил, куда свезти, кому оставить и за сколько. Капитолина не удивилась, только утвердительно кивнула и ответила спокойно:
– Завтра свезу.
И опять пошла беззаботная, веселая жизнь, и опять Капитолина зачастила к Захару, стала ласковой и заботливой. Для сельчан их связь давно уже не была секретом и они перестали таиться, тем более что в частые Захаровы отлучки из дому надо было кому-то приглядывать за Максимкой, готовить еду, обстирывать, прибирать в хате.
По весне, чтобы не было лишних толков, Захар вынужден был пойти в колхоз, но работал для отвода глаз, не заботясь о трудоднях. Сельчане его сторонились, относились недоверчиво и сдержанно. Он злился, платил им той же монетой и все чаще задумывался, как бы перебраться в город. Ясно: в Метелице ему жизни не будет. Капитолина уши прожужжала об этом переезде, надеясь уехать вместе с ним и зажить наконец одной семьей. Захар обнадеживал ее, но чаще всего отмалчивался, решив про себя, что если и переедет, то один. Не было печали тащить с собой Капитолину с ее выводком. В Гомеле у него была зазноба не чета Капитолине – молодая, поворотливая и бездетная. Такая нужна была Захару и его сыну. Он уже намекал Якову о переезде в Гомель, и тот, видно по всему, не собирался удерживать Захара в Метелице, хотя мужики колхозу нужны были позарез.
А пока что он принимал как должное заботы Капитолины.
* * *
Пробивалась из земли трава, набухали почки деревьев, ночи стали теплыми и короткими. А за короткую ночь многого не сделаешь.
Захар торопился. Надо было успеть обернуться до рассвета: увести в лес кабанчика, заколоть, выпотрошить, тушу перенести в другое место, чтобы ею не поживились волки, спрятать понадежней и только завтра вечером освежевать и переправить с Капитолиной в Гомель.
В Метелице Захар никогда не воровал, крепко помня волчью повадку не охотиться в своем урочище, а на этот раз не выдержал, соблазнился легкой возможностью увести трехпудового кабанчика, которого он приглядел во дворе колхозного сторожа деда Евдокима. Вспомнилась старая вражда между их семействами, всплыла из глубины души забытая злость к Евдокиму, который раскулачивал Захарова батьку. Но все это вспомнилось только сейчас, когда Захар уже пробирался задами дворов к построенной колхозом для Евдокима маленькой хибарке с таким же маленьким хлевом на краю Метелицы. А причина была одна: удобный случай. Дед по ночам сторожил колхозные амбары. Как тут Захару удержаться!
Добраться до места можно было в обход деревни и напрямик, через улицу. Метелица уже спала, и Захар решил не терять времени попусту – двинул напрямик. Уже у самого дома Евдокима чуть было не столкнулся с возвращающейся с луга парочкой, метнулся в сторону и припал к шершавой коре старой вербы. Парочка торопливо прошла своей дорогой. В темноте Захар не разглядел полуночников, да и приглядываться не было возможности – прятался за толстой вербой, опасаясь высунуться.
«Заметили? – мелькнуло у Захара в голове. – Темень, поди заметь. Да и недосуг им приглядываться. – И уже со злостью подумал: – Шляются тут по ночам! И куда их батьки глядят? Распустили девок, от горшка три вершка, а туда ж…»
Он постоял минут пять в нерешительности и двинулся к двору деда Евдокима, уверенный, что его не заметили, иначе бы отказался от дела без малейших раздумий.
На мгновение у него шевельнулось сомнение и пропало чувство уверенности в себе. Может, все-таки вернуться, не трогать своих сельчан? Своих… Сегодня свои – завтра чужие. Эти свои волками косятся на Захара, эти свои упекли его батьку в Сибирь! Не Евдоким ли из кожи лез, обвиняя его батьку в поджоге, не Евдоким ли участвовал в раскулачивании? Он, Евдоким, и этот хромоногий учитель, родственничек липовый, и Маковский, и тот же Яков Илин. Будь Захарова воля, он бы таким «своим» глотки перегрыз.
Он сплюнул в сердцах и скользнул к хлеву. Ощупал тяжелый висячий замок, подсунул под клямку ломик и потянул на себя, определяя, насквозь вбит пробой или нет? Пробой подался, скрипнув при этом, как журавль колодезный. Значит, надо срывать одним махом. Захар обмотал мешковиной ломик, замок вместе с клямкой, сильным рывком выхватил пробой из лесины и притих, переводя дыхание. Выждав минуту-другую и не заметив ничего подозрительного, он просунулся в хлев и закрыл за собой дверь.
В хлеве было душно. Услышав человека, приглушенно и доверчиво захрюкал кабанчик, зашевелились кролики в клетках. Все так знакомо, привычно и обыденно. Захар успокоился и почувствовал пошатнувшуюся было уверенность в себе. Перегнулся в закуток, ласково почесал кабанчика за ухом, скинул крючок, чтобы распахнуть дверцу, но остановился. А не прихватить ли пару кролей? Такая мысль понравилась Захару, и он шагнул в другой угол хлева, как слепой, протянув вперед руки, чтобы не расшибить лоб. Долго возился, на ощупь отыскивая задвижку, но, так и не найдя, сорвал крышку с клетки и запустил туда руку. Кроли шарахнулись по сторонам, ускользая из-под пальцев, как рыба в садке, несколько раз больно царапнули руку, пока он ухватил одного из них за уши.
Когда он опустил в мешок третьего кроля, то услышал, что кабанчик выбрался из своего закутка, оставленного не запертым, и возится у дверей, пытаясь выбежать во двор. Захар оставил мешок с барахтающимися кроликами и кинулся к двери. Кабанчик взвизгнул и отскочил в сторону. Обругав себя последними словами, Захар принялся ловить кабанчика, прицокивая языком и определяя на слух, где тот притаился В это время кроли выбежали из мешка. Кабанчик завизжал, видно наткнувшись на одного из них, и заметался из угла в угол. Надо было притихнуть на время, дать кабанчику успокоиться, но эти кроли словно ошалели – носились по хлеву то ли с перепугу, то ли почуяли волю после долгого сидения в клетке, но унять их не было никакой возможности. Гоняться за кабанчиком нельзя – поднимет шум – и выжидать не было времени.
Захар уже готов был уйти ни с чем, но самолюбие взяло верх над рассудком. Какого черта уходить? Время еще есть, опасности никакой, что-нибудь придумает. Пожадничал, соблазнился этими несчастными кролями, теперь жди, когда они утихомирятся. Он присел у дверей и стал прислушиваться к тревожному хрюканью кабанчика.
«Чертовы кроли! – злился Захар. – Верно говорил Сенька: вора губит жадность, сомнение и самоуверенность. И безмерная смелость – гибель, и трусость – гибель, нужны спокойствие и трезвый расчет. Вот тебе и расчет, на облезлые шкурки позарился. Теперь гоняйся… А если выпустить?» Он обрадовался такой мысли и слегка приоткрыл дверь.
Кроли заметили выход и один за другим юркнули во двор. Захар свернул мешок, подобрал ломик, вытянул из-за пояса щипцы и зацокал языком, подзывая кабанчика. Перепуганный кабанчик не подходил.
«Ничего, на улицу захочешь выйти. Тут я тебя, на выходе, и приглажу», – решил Захар и попятился из хлева.
– Стой, бандюга!
Словно кнутом, стегнул Захара этот хриплый окрик. От неожиданности он оцепенел на секунду, но в следующее мгновение рванул настежь дверь хлева, выбив ею из рук деда Евдокима старенькое ружье, и кинулся к огородам.
– Никак, Захар… – услышал он вдогонку растерянный дедов голос.
«Признал! – подумал Захар панически и остановился у плетня, чувствуя, как руки и ноги его расслабились, стали вялыми, непослушными. – Чего ж теперь бежать? Признал, старая развалина!» Он скрипнул зубами с досады и подался обратно к хлеву.
Дед Евдоким уже оправился от удара и стоял посередине двора, держа на взводе ружье.
– Што ж ты, гадина, делаешь! – сказал дед с укором. – Што ж ты делаешь-то!
– Не шуми, Тихонович, – заговорил Захар заискивающим голосом, в то же время соображая, заряжено ружье или нет. – Бес попутал, прости христа ради!
– Стой! – насторожился дед. – Пальну!
Захар остановился. «Старый пес, зарядил-таки».
– Да я так, я ничего… Послухай, Тихонович, проси сколько хочешь. Какой тебе резон садить меня? До смерти обеспечу, у меня есть. Ну?
– Награбленным откупаешься? Не надо мне ничего от тебя. Ну-ка, шагай в хлев!
«Не отпустит, – подумал Захар, все сильнее ощущая холодок стального ломика под мышкой. – Не сговорюсь».
– Ну, посадишь ты меня, какая польза? Тебе и хуже.
– Это чего? – не понял дед.
– А того, что кинул ты свой пост, ушел с работы. По нынешним временам – это преступление. Я сяду, так и тебя не помилуют. Не колхозное ведь добро спасаешь, а? Пораскинь-ка мозгами.
Дед Евдоким задумался, даже ружье опустил.
– Верное дело, Тихонович, – напирал Захар. – Сколько хочешь? Отдам все и по гроб благодарить буду.
– Ты мне зубы не заговаривай. Ушел, значит, надо было. Давай-ка…
Договорить дед Евдоким не успел. Пинком страшной силы Захар выбил из его рук ружье, выхватил из-под мышки ломик и опустил на голову деда. Хрустнул расколотый надвое череп, и дед Евдоким беззвучно осунулся на землю.
Захар наклонился над ним и выдохнул с облегчением:
– Готов…
Он взял деда за ноги, оттянул к стенке хлева и кинулся на огороды.
Первой мыслью Захара было: «Бежать!» Но, остыв немного, понял всю бессмысленность побега. «Куда бежать? А сын? Ну, сыну-то люди добрые не дадут помереть с голодухи, да не в том дело. Бежать – значит выдать себя. На-кось, выкуси! Так я вам и дался. Идти домой и спать спокойно – вот что мне надо. А этому – за батьку, чтобы не сводил в могилу невинных людей. Кулака нашли… Давал я себе слово отомстить? Вот и отомстил. Свел случай. И к чертям собачьим все остальное!»
Захар закинул в болотянку ломик, щипцы, обогнул деревню околицей, задами дворов пробрался к своей хате, бесшумно вошел, разделся и лег в постель. Уходил он – сын спал, и вернулся – спит. Вот и добре.
* * *
Всю ночь Захар не смыкал глаз, а утром встал в обычное время, накормил сына, поинтересовался его учебой, собрался неторопливо и отправился на работу.
У двора Евдокимовой хаты уже толпился народ. Потоптался и Захар среди людей, покачал головой, повздыхал и вслед за другими подался на колхозный двор. Убийство – убийством, а выходного никто не объявлял.
До обеда работал Захар, как никогда, старательно, грузил навоз на телегу, отвозил в поле, опять грузил… Разогнулся от кучи навоза только к полудню, когда увидел перед собой двух милиционеров.
– Довбня Захар, вы арестованы! – сказал один из них.
Захар вздрогнул, нерасчетливо нажал на вилы – треснул черенок.
«Значит, заметили», – подумал он тоскливо, отбросил в сторону негодные вилы и покорно свесил голову.
18
Весна 46-го ничем не отличалась от десятка других весен, но Антип Никанорович ждал ее с тревогой. За зиму он вконец ослаб от горя непосильного, от плохих харчей, от старости. Переживет эту весну или нет? Если протянет до первой огороднины – проживет еще год, это он знал хорошо. Главное для старика – перенести весеннюю распутицу.
И зачем природа так несправедливо распорядилась, зачем обрывает человеческий век именно весной, когда все вокруг просыпается к жизни, когда желание жить становится особенно острым? Что же она, природа, глупа и жестока или мудра, только не дано понять ее мудрости человеку? Что же она, по весне убирает с земли все старое, ненужное или зло насмехается над людьми, проявляя свою необузданную власть над ними? Никогда Антип Никанорович не сомневался в мудрости природы, даже не задумывался над этим, а теперь вот задумался. Ему хотелось жить, он должен был жить, собраться с силами, поехать в Москву и отыскать правду. Вера в справедливость на какое-то время пошатнулась в нем, пробудила недобрые думки. А с такими думками он не имел права умирать.
В конце марта его вдруг потянуло на кладбище, к могилке Акулины. Несколько дней держался, преодолевая непонятное желание и пугаясь его, как предвестника близкой кончины своей. Но противиться этому желанию не смог. Ввечеру, стараясь быть незамеченным, он выбрался из деревни на кладбищенский пригорок, засаженный тополями и сиренью, прошел к могилке жены и уселся на ветхую лавочку у подножья осевшего за зиму, чуть приметного холмика.
Подувал слабый ветерок. Солнце закатилось за лес. Птицы угомонились. Было тихо и одиноко. Антипу Никаноровичу хотелось вспомнить что-нибудь хорошее из своей жизни с Акулиной, хотелось представить покойницу живой, представить себя рядом с ней молодым, крепким мужиком. Но думалось о другом: вот могилка осунулась – поправить надобно, крест перекосился, и голубая краска с него смылась дождями – где достанешь такую в нынешние времена? Он бы и сейчас поправил крест и могилку, да скоро радуница, негоже торопиться – вместе со всеми сельчанами накануне праздника, по древнему обычаю, и позаботится об усопшей. И еще думалось и думалось больше всего о свободном месте – небольшом пятачке – рядом с могилой жены. Он старался не глядеть туда, но взгляд его помимо воли тянулся к этому пятачку серой земли, усыпанной перегнившей прошлогодней листвой, сквозь которую уже пробивались редкие зеленые стебли травы.
Неужто и не заведет Антип Никанорович пчел, не покормит внуков медком? Все было недосуг, все не хватало времени. А сейчас до пчел ли?..
Долго сидел Антип Никанорович на ветхой лавочке, ушел с кладбища затемно, когда плечи свело от холода и стал чувствителен сырой весенний ветер. И, уже подходя к своему двору, он вдруг представил тот свободный клочок кладбищенской земли развороченным острыми лопатами, с желтым суглинком по бокам пустующей ямы. Представил и вздрогнул от охватившего его страха.
С этим страхом и вошел в хату.
– Где же ты, батя, так долго? – спросила Ксюша с укором.
– Да ходил тут… – ответил он неопределенно.
– И остыло все… Мы уже повечеряли, не дождались. Поешь, да прибирать буду.
– Без аппетиту я што-то, – вздохнул Антип Никанорович, но сел к столу. Он должен жить, значит, надо есть, и как можно больше. Другое дело – есть-то нечего: постный суп, бульба, толченная на воде, да ломоть оттесливого хлеба. Молока за этим столом не видели уже с осени, когда прирезали старую Зорьку, не дожидаясь, пока подохнет. В хлеву стояла годовалая телка, еще не обгулянная – до следующей зимы молока от нее не жди.
Повечеряв, он присел к печке и прижался спиной к теплым кирпичам. На кладбище изрядно-таки продрог и теперь никак не мог согреться…
Подошел Артемка, потоптался возле деда и спросил:
– А чего это, если кто боится смерти, тот недостоин жизни?
– Чего-чего? – встрепенулся Антип Никанорович. – Ты откуда взял такое?
– А у тетки наколка на руке: «Кто боится смерти, тот не достоин жизни». Ну, когда мы с тобой в Гомеле были, я прочитал. Злая такая тетка.
– Блатная, значит, – проворчал Антип Никанорович, не найдя ответа на внуков вопрос.
– А разве тетки бывают блатными? – удивился Артемка.
– Бывают. Забудь ты это, выкинь из головы.
– Ага, – согласился Артемка. – Да вот я забуду, забуду, а оно опять вспомнится. И цыганята – тоже…
– Все равно забудь. Рано тебе думать об этом.
Видя, что дед не расположен к разговору, Артемка подался в горницу, а Антип Никанорович полез на печку выгревать застывшую поясницу.
Артемкин вопрос растревожил его, заставил задуматься над своим страхом перед смертью. Что же ты, Антип Никанорович, и вправду напугался, так и не сможешь уйти по-человечески? Отжил ведь свое, уступай дорогу, не путайся у людей под ногами. Сделаны земные дела твои. Сделаны?.. Нет, однако, не сделано главное – не обретен покой, значит, не понят этот мир, не найдено свое отношение к нему. Все свои долгие годы он знал, что́ делает и для чего делает, знал цену жизни, знал, где неправда, где правда и как ее найти. А теперь не знает, теряется в догадках. Или разум стариковский притупился, или он не понимает чего-то? Нет, не сама смерть пугала Антипа Никаноровича – неоплаченный долг перед жизнью пугал его.
Всю ночь его мучил кашель и кидало то в жар, то в холод, утром еле слез с печи, перебрался на лежанку. Протянуло сырым ветром на кладбище, захворал Антип Никанорович и слег. Две недели пролежал пластом, Ксюша с ног сбилась, выхаживая батьку. Две недели приказывал себе: «Жить! Жить!» Иногда задавал вопрос: «А для чего?» И тогда становился равнодушным ко всему, но это равнодушие пугало его больше, нежели думки о смерти, и он опять твердил: «Жить!»
В середине апреля поднялся, начал прохаживаться по хате. В это время и узнал об убийстве деда Евдокима и аресте Захара.
– Зверюга, показал-таки нутро свое, – сказал он со вздохом и не почувствовал к Захару прежней злости. Не хватало уже в Антипе Никаноровиче сил ни для злости, ни для радости.
– Теперь отпустят Тимофея, а, батя? – спросила Ксюша с надеждой.
– Так быстро не отпускают, дочка. Обвиноватить человека завсегда легче, нежели оправдать. Погодь, вот оправлюсь я от хворобы…
* * *
Минул апрель, в мае появился щавель на лугу, молодая крапива, зеленый лук на огороде. Антип Никанорович подолгу просиживал за столом, заставляя себя съедать по две тарелки крапивного и щавельного борща, глотал через силу ничем не приправленную бульбу, удивляя домашних своим аппетитом. И никто не знал, с каким трудом он проталкивал в горло каждую бульбину, каждую луковицу или ложку борща. Удовольствия от еды он давно уже не испытывал и не ощущал никакого вкуса. Понимал: надо есть как можно больше зелени, чтобы набраться сил после болезни. А пока что дальше своего двора выбраться не мог.
Изредка он выходил на улицу, садился на лавочку у палисадника, под кустом сирени, и перекидывался словом-другим с редкими прохожими. С рассвета до темна сельчане находились в поле, и улица, как правило, пустовала. Только под вечер кто-нибудь из мужиков подсаживался к нему, заводил неторопливый разговор и пересказывал скупые деревенские новости. О Захаре сельчане посудачили, посудачили и забыли. Максимка остался один в новой хате. Поначалу за ним приглядывала Капитолина, но вскоре отступилась от чужого ребенка, кинула на произвол судьбы. Тогда в Захарову хату стала похаживать Прося. Антип Никанорович видел это, но молчал – как-никак Прося доводилась Максимке родной теткой. Но все понимали, что долго это продолжаться не может, хлопца надо куда-то определять.
Однажды вечером перед сном Антип Никанорович заметил, как Прося с Ксюшей о чем-то шепчутся и поглядывают на него, не решаясь заговорить.
– Ну, чего там у вас? – не выдержал он.
– В школе была я… – начала Ксюша неуверенно. – Елена Павловна говорила, что собирается Максимку в детдом определить.
– Ну и што, ежели – в детдом?
– Не чужой он нам, – отозвалась Прося. – Что люди скажут? Целый месяц без догляду, совсем от рук отбился.
Бабы умолкли, ожидая, что скажет Антип Никанорович. Но он нахмурился и молчал.
– Мы тут решили забрать его к себе, – продолжала Ксюша. – Ты как, батя, а?
– Ежели решили, так чего меня спрашивать! – сказал он ворчливо.
– Ну, батя, дите тут при чем? Жалко хлопца, пропадет. Или не родня мы ему?
– Родня… – усмехнулся грустно Антип Никанорович и тяжело засопел, вставая с табуретки.
– Так что, батя, как ты?
– Вы ж решили! – бросил он сердито.
Назавтра Ксюша снова пробовала заговорить о Максимке, но Антип Никанорович отмалчивался, не скрывая своей обиды и недовольства. На третий день Прося привела Максимку, и он остался в семье Лапицких. Захарову хату закрыли на висячий замок, ставни заколотили досками.
Где едят пятеро, там поест и шестой. Места в хате хватало, и лишний рот за столом не беспокоил Антипа Никаноровича, но он не мог спокойно глядеть на Максимку – тут же вспоминался Захар и все связанное с ним. Это повторялось каждый день, каждый час, становилось невыносимым. Он делал вид, будто Максимка не существует вовсе, не глядел в его сторону, не затрагивал. И Максимка, почувствовав нелюбовь деда, старался как можно реже попадаться ему на глаза. С Артемкой они возобновили прежнюю дружбу, вместе шли в школу, вместе возвращались, спали на одной кровати и целыми днями пропадали на улице. Максимка знал, кто убил деда Евдокима, и это делало его перед другими метелицкими хлопцами робким, виноватым и замкнутым. Даже Антипу Никаноровичу иногда становилось жалко его. Ребенок ведь не ответчик за своего батьку, нет его вины перед людьми, чего же тебе, старому ворчуну, неймется, чего злишься на мальца невинного? Грех на душу берешь, тая в душе недоброе к ребенку, опомнись, выкинь старческую дурость из головы! Но как он ни сердился на себя, сердцем к Максимке не теплел и не мог избавиться от мысли, что приютил в своем доме сына кровного врага.
В середине июня судили Захара, дали, как и Тимофею, двадцать пять лет. К этому времени Антип Никанорович оправился от болезни, окреп, насколько можно было окрепнуть в его годы, и с облегчением закинул свою ореховую клюку под навес гумна. О поездке в Москву, конечно, не могло быть и речи, понимал, что такая дорога убьет его, а вот о Гомеле стоило подумать. Теперь, после суда над Захаром, неужто не поймут они, что Тимофея оклеветали? Не должно такого быть, найдет Антип Никанорович правду, иначе для чего же он с таким трудом выкарабкался из болезни? В самом деле, ведь не смерти напугался он – несправедливости. В его семьдесят пять смерти бояться не приходится.
* * *
К зданию НКВД Антип Никанорович подходил не с такой уверенностью, как в первый раз, когда арестовали Тимофея. Тогда он шел возмущенным и злым, готовым обругать и обвинить кого угодно в непонятном аресте своего сына, сейчас – озабоченный и задумчивый, с единственной надеждой – помочь Тимофею отделаться от чудовищного обвинения.
Как и в первый раз, на входе его остановил дежурный, но теперь Антип Никанорович не стал требовать «главного начальника», а попросил пропустить его к следователю Брунову по важному делу. Его провели в знакомый кабинет с толстой дверью, обитой черным дерматином.
Брунов указал на свободный стул и внимательно вгляделся в Антипа Никаноровича.
– Лапицкий я, – подсказал тот.
– Изменились вы – не узнать. Постарели.
– Постареешь…
Брунов долго молчал, разминая в пальцах папиросу, закуривая, видно, ждал вопросов, потом сказал:
– Вы, конечно, по делу сына. Суд состоялся…
– Но состоялся и другой суд, – перебил его Антип Никанорович. – Захар же Довбня возвел поклеп на Тимофея. Тогда вы ему поверили, а он – шкурник как был, так и остался. Правду ить не утаишь, когда-никогда всплывет. Кому ж вы верите, этому бандюге?
– Правду не укроешь, это верно, – согласился Брунов. – И Довбня наказан по закону. А верим мы… Антип Никанорович, кажется… верим мы фактам.
– Так мой сын теперь што ж, и будет отдуваться за чужие грехи?
– Каждый отвечает за свои дела, – ответил следователь. – Но после суда над Довбней к делу вашего сына можно отнестись несколько иначе. И все равно нужны доказательства. Довбня-то так и не уличен в тех делах во время оккупации, в которых вы его обвиняете. То-то и оно. Наберитесь терпения, надо подождать.
– Некогда мне ждать, – вздохнул Антип Никанорович.
Брунов поглядел на него, с сожалением прицокнул языком и развел руками, словно хотел сказать, что он тут бессилен чем-нибудь помочь.
– Сколько вам лет?
– Семьдесят пять минуло…
Зазвонил телефон, следователь поднял трубку, выслушал кого-то, сказал: «Да-да, хорошо…» – и поднялся.
– Извините, мне надо уходить, – сказал он. – А о вашем сыне… В общем, мы постараемся все это пересмотреть. Такое быстро не делается, сами понимаете, и терпения вы все-таки наберитесь.
– Терпение у меня имеется, – ответил Антип Никанорович, – а вот времени…
Брунов опять развел руками и прицокнул языком.
После разговора со следователем Антип Никанорович почувствовал в себе уверенность и надежду на скорое освобождение сына. Не то чтобы поверил обещаниям Брунова, но он поверил в другое: не может Тимофей долго сидеть безвинно, потому что правда – за ним. Клевета – временная, клевета пройдет, и несправедливость людская отыщет свой конец. Кому, как не Антипу Никаноровичу, знать это.
Он походил по городу, часто останавливаясь и отдыхая в тени на случайных скамейках. Гомель понемногу отстраивался, становился чище, пустые еще осенью полки магазинов начали пестреть различными товарами. Антипу Никаноровичу удалось даже купить внукам гостинец – конфет «подушечек».
К вечеру он вернулся в Метелицу.
Ксюша с Просей еще не пришли с работы, дети играли под навесом гумна. Не заходя в хату, Антип Никанорович устало присел на крыльцо и вытянул ноющие от долгой ходьбы малопослушные ноги.
Подбежали Артемка с Анюткой и остановились выжидающе около деда. Максимка остался под навесом гумна и опасливо поглядывал оттуда, стараясь остаться незамеченным, только рыжая голова его торчала подсолнухом из-за верстака.
– Ну, как вы тут, приглядывали за хатой? – спросил Антип Никанорович.
– Ага, целый день просидели.
– И поросенка покормили?
– Ага, покормили, – закивал с готовностью Артемка и, видя, что дед не торопится с угощением, спросил, указывая на кулек из серой бумаги: – А чего это у тебя?
Антип Никанорович ухмыльнулся нетерпению внуков, развернул кулек и насыпал им в подставленные пригоршни клейких от жары зеленых «подушечек».
– Ну, а тебе што, на подносе подавать? Поди-ка сюда, – позвал он Максимку добродушно-ворчливо.
Максимка выбрался из своего укрытия, нерешительно подошел к крыльцу, с опаской зыркнул по сторонам и потупился, спрятав за спиной перемазанные дегтем руки.
– Што бегаешь от деда? Дед не страшный. – Антип Никанорович угостил его конфетами, потрепал по плечу.
Максимка впервые с прихода в семью Лапицких осмелился поглядеть деду в глаза и просветлел в радостной улыбке. Заулыбались и Артемка с Анюткой.