Текст книги "Метелица"
Автор книги: Анатолий Данильченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)
8
Третий день Тимофей был дома. Приходили гости, одно застолье сменялось другим, и Прося едва успевала готовить. Но делала она это с удовольствием, радуясь каждому новому гостю. Не забыли ее мужа люди, не перестали относиться к нему, как и прежде, с уважением, а значит, и к ней, к хозяйке дома. В субботу, до обеда, Тимофей успел лишь оглядеть двор, хозяйство и наметить кое-какие дела. Надо было подправить загородь на делянке, иначе скотина вытопчет все посевы, обновить обветшалые ступеньки крыльца, подлатать крышу повети, в которой зияла внушительная дыра, и много еще других хозяйственных дел предстояло. Только сейчас не до них.
Утренним поездом приехала Ксюша с семьей, вчера под вечер явилась дочка – прямо к столу, за которым уже сидели Глаша с Лазарем, жалуясь на Поливанову, вспоминая «своего» Сашку, а в пятницу он допоздна проговорил с Яковом и Еленой Павловной, превратившейся из долговязой, точно Анюта сейчас, девчушки – выпускницы педагогического училища – в статную степенную женщину, мать двоих детей.
Яков был все таким же подвижным и неугомонным, будто время не имело власти над ним. Он пришел первым, спустя полчаса, как Максим сбегал в контору. Ввалился возбужденный, веселый, облапил Тимофея, трижды кольнул его в щеки своими прокуренными усами и засуетился, ощупывая плечи, похлопывая по спине, оглядывая со всех сторон.
– А ты молодец, Антипович. Выглядишь подходяще. Никак, блинами кормили?
– Культя помогла, – улыбался Тимофей.
– Это как же?
– В конторе сидел. Лесоповальщик-то из меня никудышный.
– Вот уже верно: счастье с несчастьем двор обо двор живут. Как, хозяйка, готовилась мужа встречать?
Потом пришла Елена Павловна, и они просидели до полуночи. Яков обещал прийти и сегодня, тем более что хотел повидаться с Ксюшей и Демидом (с ним он собирался поговорить о каких-то запчастях для машины), но вот уже скоро двенадцать, а его все нет.
– Ну что, Ксюша, дождемся Якова? – спросил Тимофей, когда они встали из-за стола.
– Прямо не знаю. Времени мало.
– А вы идите, – посоветовала Прося, собирая пустые тарелки. – Демид останется – потолкуют сами. Идите, идите, Якова я задержу до вашего возвращения.
– И то верно, – согласился Тимофей и поглядел на сестру. – Лопату возьмем?
– Там обкопано, на радуницу была. Пошли так.
Тимофей еще не видел могилы отца, и они с Ксюшей собирались на метелицкое кладбище. Хотелось проведать батьков вдвоем с сестрой, поговорить наедине, по-родственному. Так оно и складывалось: Демид оставался дожидаться председателя, Анюта помогала матери по дому, а Максим с Артемом, только позавтракав, убежали на улицу к друзьям-товарищам.
День выдался жарким, надо было пойти в одной рубашке, но к летней одежде никак не подходит картуз, прикрывающий стриженую голову, и Тимофей с неохотой надел пиджак. Они шли по улице рядом – брат и сестра, некогда самые уважаемые люди в Метелице, – то и дело раскланиваясь с сельчанами, отвечая на приветствия, приостанавливаясь, чтобы перекинуться словом-другим, и идти по родной деревне было приятно и немного стеснительно. Слишком уж с откровенным любопытством глядели на них, слишком широко и не все искренне улыбались. Теперь Ксюша – гостья в Метелице, и Тимофей после долгой отлучки испытывал похожее чувство. Однако это не могло пересилить их радостного возбуждения от встречи друг с другом и со знакомыми людьми, от сознания, что они снова вместе на родной земле. Яркое солнце входило в зенит, высвечивая каждую веточку в плетнях, каждую травку под заборами и их, Тимофея и Ксюши, улыбчивые лица. Тимофей понимал, что его улыбка со стороны может показаться глуповатой, серьезнел, но, поглядев на улыбающуюся сестру, снова заражался ее настроением.
У хаты председателя остановились. Яков заметил их, помахал в окно и вышел на улицу в майке, наспех заправленной под ремень. Поздоровавшись и извинившись перед Ксюшей за свой вид, он растерянно развел руками:
– А я к вам собираюсь, жена вон рубашку доглаживает. Куда это вы?
– На кладбище, проведать, – сказал Тимофей. – Мы скоро вернемся, ты иди к нам, Демид поджидает. О чем хотел с ним?..
– Коленвал нигде не достану. Так я это… подожду тогда.
– Чего ждать, – вмешалась Ксюша. – Пока договоритесь, и мы придем.
– Да вместе хотелось, я ж его не знаю.
– Ничего, найдете общий язык.
– Ладно, шагайте, торопиться не буду.
– Оно и видно: торопишься, – в тон ему заметил Тимофей. – Солнышко макушку припекло.
– Э-э, Антипович, забыл колхозную жизнь. Председатель успел по полям набегаться. – Яков подмигнул ему и кинул озорной взгляд на Ксюшу, мол, как я братца твоего?
Они втроем весело рассмеялись.
– Гляди дождись нас, – наказал Тимофей, трогаясь дальше по улице.
Когда отошли шагов на двадцать от председательского двора, Ксюша сказала:
– Молодец Яков, не унывает. Сколько помню его – все такой. После войны в колхозе было хоть ложись да помирай, а он бодрился. И вот, вытянул. Теперь колхоз на хорошем счету.
– Может, потому и вытянул, что не унывал.
– Может. – Она помолчала. – Маковский, тот строгостью брал, а этот больше шутками да прибаутками.
Услышав имя довоенного председателя, Тимофей со стыдом вспомнил, что до сих пор так и не поинтересовался его могилой: перенесли останки на поляну, к Розалии Семеновне, или вместе их – на кладбище, или оставили на последней стоянке партизанского отряда?.. Еще в сорок четвертом – сорок пятом отец и Яков не раз говорили, что надо похоронить командира отряда с почестями, но так и не успели до ареста Тимофея.
– Ксюша, а Маковский… он что, там же или на кладбище? – спросил он и потупился, досадуя на себя: как же мог не вспомнить о Григории!
– Прося, значит, не писала?
– Да вот…
– Схоронили, все как полагается. Уже в сорок восьмом, без меня. По лесному шляху, где орешник начинается, знаешь поляну? Ну вот, там под березой вместе их и похоронили. Памятничек поставили, ограду аккуратненькую. Я была там прошлым летом.
Дальше они шли молча, думая каждый о своем.
Григория Маковского Тимофей видел в последний раз в сорок первом, когда они, узнав о приближении немцев, бежали из деревни всем миром и не успели уйти. Взвод мотоциклистов настиг их за выгоном, у самого леса. Тогда Григорий походил больше на военного, нежели на председателя колхоза: в галифе и сапогах, перепоясан широким офицерским ремнем, с наганом на боку. Таким и остался в памяти. Потом, до самой гибели командира, они общались только через связную Любу да один раз через Савелия, которого Тимофей отправил в отряд при первом удобном случае.
Все погибли. Никого не осталось. Потому и стало возможным его осуждение. Теперь для него многое прояснилось, стало понятным все то, что казалось невозможным, недоступным здравому рассудку в сорок пятом году. Хоть и с запозданием, но он понял, что случайностей в жизни не бывает. Все закономерно, имеет свое начало, первопричину и свой конец. Да-да, и конец имеет, вот в чем штука. И это вселяет уверенность, позволяет смотреть на жизнь шире и спокойнее. Любое зло имеет свой конец, бессмертно лишь добро. Вот именно: добро, потому что оно творит жизнь, а зло уничтожает. Но, к счастью, не до конца.
– Не до конца.
– Ты что-то сказал?
– Сказал?.. Нет, ничего.
Ксюша поглядела ему в глаза и, помедлив, спросила:
– Ну, как он тебе?
– Кто?
– Демид, конечно.
– Не знаю, что и сказать, – замялся Тимофей.
– Что думаешь, то и говори, я не обижусь.
Они вышли за околицу, и теперь никто из сельчан не встречался, не перебивал разговора.
– Говори, не бойся, – усмехнулась она.
– Что можно понять в человеке, посидев с ним каких-то пару часов? Первое впечатление зачастую обманчиво.
– Ну-ну, не виляй, – подбодрила его Ксюша.
– Не понравился – вот тебе и весь сказ.
– А почему? Что не понравилось?
– Кто его знает… – пожал плечами Тимофей. – Красивый, здоровый, самолюбивый, ячества много. Не верю я таким людям. Какая-то приблатненность, нагляделся я на таких. Он, видно, считает, что если я из заключения, то и говорить со мной надо на блатном языке. Вот и подстраивается. Это глупо само по себе, и то, что подстраивается, тоже неискренне. Прямота его, этакая распахнутость кажутся мне наигранными. Есть люди, для которых эта «простецкость» – манера поведения. Многие клюют. Видишь, я с тобой откровенен, теперь ты начистоту: во многом ошибся?
– Кое в чем ошибся, но и в точку попал, – сказала Ксюша совершенно равнодушно, и это немного удивило Тимофея. – Себялюбив – это правда. Чванства тоже хватает, не говоря уже о ячестве. Блатнежи ему не занимать – его кровное, а вот насчет наигранности промахнулся. Такой он и есть.
– Слава богу, хоть в одном промахнулся. А то нарисовал тебе портретик.
– Эге, Тима, его еще дорисовывать надо.
– Чего ж ты тогда… – начал Тимофей и осекся.
– Сошлась чего? Да кто ж его знал, что такой. Поначалу шелковым был, интересным. Прося тебе говорила, что он товарищ Левенкова? Ну вот, у Левенкова и познакомились.
– И до сих пор терпишь?
Ксюша посерьезнела, вздохнула протяжно и покачала головой:
– Судьба, знать, такая наша бабья – терпеть. Прогоняла я его, уезжал, опять вернулся. Поверила. Ай, чего там говорить! – махнула она. – Но ты не подумай, что я поневоле. Нет. Пока держится в рамках, а распустится – выгоню. Ты меня знаешь.
– Знаю, знаю, – усмехнулся Тимофей.
– Ладно, Тима, как сложилось – так сложилось, поздно переиначивать. – Она снова повеселела и заулыбалась. – Не все так страшно, как представляется.
Тимофей видел, что сестра недоговаривает, не хочет плакаться – расстраивать его, и чувствовал какую-то смутную, не объяснимую словами обиду на жизнь. Ей-то, Ксюше, за какие грехи такое «счастье»? За всю жизнь мухи не обидела, умница, красавица, а связалась с каким-то пройдисветом. Такой ли ей муж нужен! Он украдкой поглядывал на сестру и любовался ею. Дама! Настоящая дама, только приодеть пофасонистей. И что она нашла в этом Демиде? Что-то неприятное в нем показалось Тимофею с первого взгляда, и потом, чем дольше они разговаривали, тем сильнее становилась неприязнь. Что-то знакомое и отталкивающее…
«Точно, – догадался он вдруг, – вылитый Захар». Только сейчас до него дошло, кого́ напоминает Демид. Фигурой, повадками, самодовольным взглядом – Захар Довбня.
Тимофей покривился от навязчивых воспоминаний и, чтобы отогнать их, заговорил:
– Не жалеешь о переезде?
– Жалей не жалей… Не могла я тут оставаться после смерти батьки.
– А там как, на заводе?
– Так себе. Оно бы можно работать, да начальник наш чистая сатана, никакой управы на него нет. Что захочет, то и вытворяет, а поперек слова не скажи – матюкается. Люди уже стали жаловаться то в управление, то в райком. Да где там! Еще хуже. Теперь злой, как муха осенняя, дескать, я вам нажалуюсь!
– Жалуются, говоришь? Это хорошо.
– Чего ж хорошего?
– А того, что еще год назад не жаловались. Так? Ну то-то… Хорошо, Ксюша, если люди жаловаться начали, значит, конец их близок…
– Чей конец?
– Да таких вот безуправных, как начальник твой.
– Ну-у, сказал… Наш Челышев сам кому хочешь концы наведет.
– Ничего, до поры. Скоро многое переменится, помяни мое слово. Уже начало меняться, только ты не замечаешь.
– Дай-то бог, коли так, – сказала Ксюша и, поглядев вперед, вздохнула с облегчением: – Ну вот, считай, добрались.
Дорога пошла вверх, на взгорок, на котором и покоилось метелицкое кладбище. Засаженное тополями и сиренью, оно высилось тенистой рощицей среди полей, привлекая к себе взгляды прохожих. Видно, крепко заботились предки о загробной жизни, если выбрали для него самое сухое и удобное место в округе. В любую непогоду здесь можно было пройти, не замарав ботинок, в любую жару отыскать прохладу. Первые лучи утреннего солнца и последние закатного касались кладбищенского взгорка, словно приветствуя сначала усопших и прощаясь с ними с последними; самый легкий ветерок залетал сюда, давал дыхание тополям, трогал листву, как податливые струны невидимого инструмента, рождая чуть слышную плавную музыку. Кладбище было заметно издалека, и вид его всегда приносил успокоение, напоминая каждому о кратковременности, быстротечности как радостей земных, так и обид.
Тимофей с Ксюшей прошли к могилкам родителей и остановились у двух одинаковых холмиков с одинаковыми же, синего цвета крестами. У изголовья, за крестами, будто объединяя две могилы, кудлатился размашистый куст сирени, отяжелевший от крупных гроздьев раскрывшихся цветков. Холмики аккуратно подправлены, очищены от прошлогодних листьев, от бурьяна, и свежая густая трава мягким ковром расстилалась на них. Сестра, конечно, позаботилась. И кресты, видно, и лавочку обновила в этом году. Молодец, не забывает родителей.
Солнечные лучи, пробиваясь через листву, небольшими пятнами освещали землю у ног, два холмика, кресты, таблички с цифрами, выписанными на них масляными красками. На материнской: 1875–1936, на отцовской: 1871–1946. Слабый ветерок шевелил листву дерева, и солнечные пятна передвигались, плясали, будто живые.
Рядом с этими родными Тимофею холмиками, отделенные узкой межой-стежкой, горбатились другие: ухоженные, с выкрашенными крестами и пирамидами, по новому обычаю, в огородных, окультуренных цветах, с фотографиями, и старые, запущенные, забытые – едва приметные бугорки, укутанные буйным разнотравьем. Что верно – то верно: всякая могила травой порастает. Сколько лет этим бугоркам и кто под ними покоится, неизвестно, однако их не срывали, хотя на кладбище становилось тесно. Да и у кого поднимется рука срыть могилу, в которой, может быть, лежит его предок. Здесь только метелицкие, ведущие свой род от двух-трех, а то и одного (теперь никто не помнит) корня. Чужих на этом кладбище не было, свои, и то не все. Кто считал, сколько метелицких нашло свой конец на чужой земле, особенно в последнюю войну.
«А надо бы сосчитать, – подумалось Тимофею. – Сельсовету и заняться этим делом. Сельсовету и школе». Глядя на безымянные бугорки, он подумал еще, что лет так через тридцать – сорок и родительские могилы порастут травой. Внуки разлетятся – кто досмотрит?
– Не осталось места, – заговорил он будто сам с собой.
– Зачем? – не поняла Ксюша.
– Все мы не вечны. Хотелось бы рядом с батьками.
– Ну-у, загнул, брат. Ранняя у тебя думка.
– Об этом никогда не рано подумать, – усмехнулся грустно Тимофей и поглядел сестре прямо в глаза. – Расскажи о смерти отца. В письмах недоговорки.
– А хорошо умер.
– Как это «хорошо»? – Его смутил такой ответ.
– Спокойно, тихо – как уснул.
Ксюша рассказала, как отец неоднократно ездил в Гомель, и все безрезультатно, грозился до Москвы добраться, а уж до кого, видно, и сам не знал, потом простудился в марте, проболел всю весну, но выдюжил, окреп; как он вернулся в последний раз от следователя, уже после суда над Захаром, на удивление спокойный, равнодушный ко всему и, ничего не рассказав о своей поездке, улегся на лежанку и уже не встал. Больше всего Ксюшу обеспокоила тогда его отрешенность.
– Как подменили деда, – заключила она. – За день перед этим бойким был, шустрил по хате, грозился… Что ему там такое сказать могли?
– Да ничего, видно. Дело не в них, а в нем самом.
– Думаешь, разуверился?
– Кто его знает, может, и так. Но скорее наоборот.
Тимофей помолчал, раздумывая, как бы проще объяснить сестре свои предположения. Он и для себя не мог четко сформулировать всего того, что ворочалось в голове. Может быть, отец понял, что дело не в каком-то одном следователе – тут не ошибка, а нечто иное, не зависящее от воли отдельных людей, – и еще понял он временность зла, и пока это время не истечет, зло не пересилишь, только шею свернешь да навредишь делу. Нет, не мог разувериться отец, не такой он человек, скорее всего, сомневался и тянул до последнего, пока окончательно не уверовал в лучший исход. С этой верой и умер спокойно. Что бы там ни говорили, а люди мудреют, лишь когда судьба покрутит-поломает их добренько. Или же под старость. Отец был склонен мудрствовать и раньше, но Тимофей до поры до времени скептически относился к его рассуждениям. Не до того было, время требовало действий, а не рассуждений. Теперь же он стал замечать за собой отцовскую склонность. Значит, в него, в батьку, пошел.
– Что – наоборот? – напомнила Ксюша, прервав затянувшуюся паузу.
– Понял, что всему есть конец, все преходяще.
– Преходяще? – оживилась она. – Да-да, он говорил, что-то из Библии, да я подумала, бредит. А Левенков знаешь сказал как: устал жить.
– Устал жить? – переспросил Тимофей с интересом.
– Ну да, устал жить.
– Хм, любопытно…
Посидели еще немного, послушали тополиный шепот, пересвист полевых пичуг, и Тимофей, привычно потерев через штанину свою культю, поднялся с лавочки.
– Ну вот и проведали батьков.
Ксюша подобрала с могилы уже прибитую дождем яичную скорлупу, оставшуюся от радуницы, и они неторопливо зашагали к деревне.
9
В городе Захар обжился скоро. Получив документы и прописавшись, устроился на товарную базу грузчиком. Сенька Шульга не соврал, когда говорил, что «тяни-толкай» всегда требуются: взяли без лишних слов и оглядок на прошлое. В бригаде грузчиков подобрались свойские, покладистые ребята, никто в передовики не лез, на пупок особо не брал, но и на других не катался. Это Захару подходило, особенно теперь, когда он хотел быть незаметным. Незаметному легче прожить – это он усвоил твердо.
Все так и складывалось: подходящая работа (все же не от гудка до гудка, как на заводе), в ста метрах от нее – пивная бочка, в десяти минутах ходьбы – квартирка с отдельным входом, почти как своя. Захар уже прикидывал откупить со временем у одинокой хозяйки-старухи половину дома. А не откупить, так «унаследовать». Бабка немощная, того и гляди, отойдет через годик-другой. Кому дом, государству? На кой ему эта развалюха! Потом (Капитолина прознала), есть закон, по которому сдаваемое жилье переходит в собственность нанимателя после выплаты его стоимости. Годика за два как раз квартирных и набежит, лишь бы к этому времени старуха их не выгнала. Ну да Капитолина нашла к хозяйке ключик, и живут они теперь чуть ли не по-родственному.
На работе Захар ни с кем близкой дружбы не заводил, но и не сторонился своих бригадников, на вопросы же любопытных по поводу отсидки в лагере отмалчивался. Подступились раз, подступились другой и оставили в покое, так и не узнав истинной причины его осуждения. Разузнавать же специально ни у кого особой нужды не было; мало ли кто и за что сидел.
Больше других проявлял внимание к Захару Сенька Шульга. Еще с первого дня принялся обхаживать его, заговаривая о том, о сем, приглашая на пиво, на чарку, однажды напросился в гости, познакомился с Капитолиной и понравился ей своей веселостью и деловой хваткой. Связи у него были самые обширные: от барышников до заведующих баз и директоров ресторанов. Захар сразу понял: неспроста Сенька увивается вокруг него. И не ошибся. Как-то в обед, уже в разгар лета, он завязал с ним откровенный разговор.
– Твоя баба просила достать швейную машинку, – начал Сенька издалека.
– Ну.
– Договорился с одним. Гроши на бочку – и бери.
– Много?
– Да зарплаты полторы твоих.
Захар присвистнул и покачал головой:
– Нету сейчас. Вот хату продаст, тогда, может… Да и на кой сдалась ей эта машинка! Тут одеться не во что…
Сенька поглядел на него с прищуром, прищелкнул языком и протянул явно намеренно:
– Мда-а, хреновские у тебя дела. А ведь можно подзаработать.
– Где? – спросил Захар с любопытством, уже догадываясь, о чем пойдет речь.
– Хорошо можно подзаработать. И на машинку, и на другое. – Он постучал по контейнеру костяшками пальцев и, пнув ногой пустую бутылку из-под дешевого вина, усмехнулся. – На добре сидим, а пьем дерьмо какое-то. А, как думаешь?
Захар давно понял, что за жук Сенька, и такое предложение не было для него неожиданностью. Действительно, все хорошенько взвесив и рассчитав, можно было «колупнуть» один из контейнеров, который побогаче. Не здесь, конечно, не на базе – это для дураков. А вот на перегоне, зная заранее и маршрут, и платформу, и содержимое контейнера, да еще погрузив его поудобнее… Дело верное. На секунду в нем проснулся былой азарт, но тут же угас, уступив место здравому рассудку и осторожности.
– Думаю, Семен, что зарабатывать надо честно, – ответил он с улыбкой.
– Шутни-ик. Или завязал?
– Нет, насиделся.
– Да верняк же! – оживился Шульга. – Дело клевое, все так обставим, что и комар носа не подточит. Ты что же, всерьез собираешься мантулить за эти паршивые рубли? Не поверю…
– Будет, Сеня, – оборвал его Захар. – Давай так: ты не говорил, я не слышал. Обознался ты, хлопец, за другого меня принял. Ну да ничего, бывает.
Шульга растерянно заморгал, искривил губы в подобие улыбки и, будто поняв, в чем дело, вытаращил глаза:
– Выходит, ты – за политику?..
– Сейчас все – политика, – ответил Захар туманно, ухватившись за Сенькино предположение.
Только сейчас ему пришло в голову (Шульга натолкнул на такую мысль) выдать себя за политического. Почему бы и нет? Пусть думают, что за убеждения пострадал. Вот именно: пострадал. Теперь люди во что угодно поверят. Недавно были враги, сейчас – пострадавшие. Отлично! Захару лучшего не придумать. Он хорошо знал, что пущенный однажды слух со временем обрастет подробностями, станет достоянием всех (а раз все говорят, то так оно и есть) и укоренится накрепко. Самому же ему в этом деле никакого участия принимать не надо, кроме как не опровергать слухов. Все остальное сделают людские языки.
– Не темнишь? – допытывался Шульга. – Давай без булды. Мне скажешь – что в могилу… Гадом быть!
– А ты что, поп или следователь? – спросил Захар с вызовом.
– Да я так, не в обиду. По мне, хоть что… Просто показалось, будто…
– Крестись, Сенечка! Если кажется – крестись.
На этом их «откровенный» разговор закончился, Сенька больше не приставал. Но вскоре Захар стал замечать, что грузчики поглядывают на него с любопытством и – осторожно.
Подходяще!
С Капитолиной у Захара все ладилось как нельзя лучше. Она была довольна новой жизнью в городе, тут ее никто не знал и не мог ни попрекнуть батькой-старостой, ни обозвать самогонщицей. Уже одно это успокоило ее, придало степенности. На глазах посвежела баба, повеселела и приосанилась: как-никак теперь она законная жена, а не разбитная вдовушка. Сыновья ее наведывались редко, Захару не надоедали, а с началом каникул и вовсе уехали в Метелицу под присмотр теток. Похоже, Капитолина и не собиралась продавать свою хату – оставила младшей сестре, рябой Катюхе, так и застрявшей в вековухах.
Но хата – хатой, не стоила она думок Захаровых, а вот с Максимом все вышло сложней, нежели казалось поначалу. Давно закончились экзамены, лето в самом разгаре, но он так и жил у Лапицких. Капитолина изредка наведывалась в Метелицу, привозила деревенские новости, и в первую очередь конечно же о Тимофеевой семье, несколько раз видела Максима, но тот ничего о переезде в Гомель не говорил. Захар понимал, что ему самому надо еще раз повидаться с сыном, на Капитолину в этом деле рассчитывать не приходится – ей ли заботиться о чужом ребенке. Однако теперь, когда вернулся Тимофей, пути в деревню Захару были заказаны. Одна только мысль о встрече с хромым учителем: что скажет, как глянет, может, плюнет в лицо, и тогда сам бог не знает, чем это кончится, – наполняла его неосознанным животным страхом, для которого основательных причин в общем-то и не было. Ну, встретятся, ну, обзовет его учитель последними словами – на то и вражда. В конце концов, Захар ему подставил ножку, защищаясь. Разве что немного переборщил с письмом в органы. Так поди знай, что все это обернется двадцатью пятью годами. Ведь попугать хотел, не больше.
«А может, и есть за что? – думалось не однажды Захару и не верилось: – Нет, вряд ли, чего ж брехать самому себе. Тут они перегнули палку. Вот-вот, они перегнули, а все шишки на меня. Ну да нечего было рыпаться, он первым начал». Захар не был уверен в том, что Тимофей всерьез затеял бы канитель с проверкой его «партизанской» жизни в оккупации, но хотя бы и так – невелика беда, доказательств ни у кого не было и нет. Ищи волка в лесу. Не был он уверен и во враждебном отношении учителя к себе тогда, в сорок пятом, однако гнал эту неуверенность, убеждая себя в обратном. Так было спокойнее, потому что одно дело – донести на безобидного человека и совсем другое – на личного врага.
И все же как ни боялся он встречи, избежать ее не смог. Встретились они случайно, когда у Захара притупилось чувство осторожности и он уже без опаски появлялся на вокзале, на привокзальной площади, у билетных касс по соседству с багажным отделением, куда частенько наведывался по делам.
Однажды утром перед работой он заглянул на вокзал купить папирос и у самого киоска нос к носу столкнулся с Тимофеем, который, видно по всему, только сойдя с пригородного поезда, остановился выпить стакан газировки. Захар вздрогнул от неожиданности и застыл как вкопанный, с протянутой рукой, сжимающей в коротких волосатых пальцах рублевку. Первой мыслью было отвернуться, нырнуть в толпу, но Тимофей поглядел на него и, похоже, не распознал с первого взгляда. Тут бы и уйти, однако вместо этого у Захара вырвалось:
– Здорово…
Еще произнося приветствие, он спохватился: зачем, кто за язык тянет! Но было поздно. Брови учителя дрогнули, и Захар понял, что узнан. Он неловко переступил с ноги на ногу, ожидая ответа и лихорадочно соображая, как поступить: уйти, когда Тимофей обругает его или станет обвинять, или еще что сделает? ответить, попробовать оправдаться? покорно слушать и молчать? Скорее всего последнее – стерпеть.
Но учитель повел себя непонятно. Не произнося ни слова, он с прищуром окинул Захара с ног до головы, презрительно усмехнулся и, не обращая внимания на протянутый ему стакан газировки, не торопясь, медленно, как-то вразвалочку повернулся спиной и шагнул от киоска, припадая на культю.
Захар растерялся.
– Антипович, погодь!
Тимофей приостановился, поднял глаза – спокойные, ничего не выражающие, разве что усмешку.
– Ну, что еще? – спросил устало, словно до этого между ними состоялся долгий трудный разговор.
– Я вот что… Ты пойми…
– Понял, – оборвал его учитель.
– Да что ты понял: я – гад, потому и виноват во всем? А моей вины, может, на мизинец.
– Мне твои оправдания не нужны.
– Мне нужны!
– Вот и оправдывайся перед своей совестью, – отрубил Тимофей и повернулся – уходить.
– Постой, Антипович, – рванулся к нему Захар, пытаясь загородить дорогу. Сейчас он хотел, напрашивался на обвинения точно так же, как боялся, избегал их еще пять минут назад. В какие-то мгновения это стало чем-то важным, необходимым, превратилось в потребность.
– Постой, давай поговорим.
– Не о чем.
Учитель стал неузнаваем: спокойный, уверенный в себе и жесткий. Таким его Захар не помнил ни до войны, ни после. Изменился учитель за эти восемь лет? Или сам он, Захар, изменился? Или оба они изменились, только в противоположные стороны? Трудно понять.
– Я о сыне, Антипович. О сыне, – заторопился он, удерживая Тимофея. – Не по-людски как-то. Что ж он – безродный какой, бездомный или сирота круглый? Пускай переезжает, что́ он тебе.
– Я не держу, – выдавливал по слову учитель, как милостыню дарил.
– Так чего ж он?
– А ты у себя спроси.
– У себя? – не понял Захар.
– Вот именно, у себя, – покривил Тимофей губы в усмешке и уже на ходу кинул через плечо: – А дом у него есть.
Захар глядел, как шагает учитель наискосок через площадь к улице Комсомольской, постукивая своей деревянной «ногой» об асфальт, и этот глухой размеренный перестук болью отдавался в ушах: тук! тук! тук! – будто молотком по вискам. Ни злости, ни ненависти он не испытывал, только бесконечная тоска охватила его всего, защемила в груди, подавила волю и сковала движения. Было такое ощущение, что вместе с Тимофеем от него уходит, удаляется и Максим, сын родной.
Учитель пересек площадь, а Захар все стоял на прежнем месте с опущенными безвольно руками, сгорбясь, как от холода, несмотря на припекающее спину летнее солнце, и не мог ни остановить его, ни повернуть назад.