355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Данильченко » Метелица » Текст книги (страница 37)
Метелица
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 23:30

Текст книги "Метелица"


Автор книги: Анатолий Данильченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)

Что же происходит вокруг? Не понять. Казалось, все привычное, близкое, с чем он сроднился накрепко, неразделимо, менялось, рушилось прямо у него на глазах. Рушилось в считанные минуты, и не было никакой возможности воспрепятствовать этому. Он и раньше замечал перемену в настроении людей – перемену, чуждую ему, неприемлемую, – но особо не тревожился, считая это мелким, не заслуживающим серьезного внимания. И замечал-то вскользь, между делом, на мелочи не оставалось времени. Он работал, что называется, тянул план. И что же получилось? Пока он занимался делом, за его спиной шла какая-то другая жизнь, появились новые люди, и один из них – вот он, в пестром галстучке. Появились жалобщики и потакающие им. Вернее, наоборот: без вторых невозможны были бы первые. А в результате для него, для Челышева, – персональное дело, бюро.

Не верилось, не хотелось верить в возможность «персонального дела». Но это было так. И если бюро состоится и примет решение, отменить его будет очень трудно, почти невозможно. Другое дело – повлиять на секретаря, в конце концов, поставить его на место до заседания.

У Челышева появилась слабая надежда.

– Когда бюро? – спросил он, чувствуя, что молчание затянулось слишком долго.

– Завтра в десять.

– За-автра… – выдохнул Челышев и сник, затянулся остатком папиросы.

Все предусмотрел секретарь, ничего не скажешь. Жаловаться поздно.

Из райкома Челышев буквально выбежал, забыв свой белый картуз в приемной. На крыльце его догнала Валечка Петровна.

– Онисим Ефимович, что же вы… – Она протянула картуз и спросила: – Андрей Владимирович вас предупредил, что завтра к десяти?

– Да-да, конечно. Спасибо. Жара, понимаешь, забыл… До свидания.

Он торопливо двинул по тротуару, не в состоянии прийти в себя, сосредоточиться. Злости к секретарю уже не было, она удивительно быстро – только вышел на улицу – улетучилась, осталась растерянность, непонимание происшедшего. Обрывчатые мысли его перескакивали с одного на другое и не могли остановиться на чем-то определенном.

Куда сейчас?.. Ах да, к базару, в двенадцать его будет ждать машина. Еще вчера наказал шоферу Николе, чтобы ждал у базара. Загрузился в пекарне хлебом и ждал. Но сейчас одиннадцать. Он взглянул на вывеску промтоварного магазина и зашел. Степанида велела… Да, но что она велела купить? Что-то для дома – то ли полотенце банное, то ли мочалку.

Оглядев прилавки с разложенными товарами, он вышел на улицу, направился к следующему магазину, потолкался там и, не вспомнив, что же ему велела купить Степанида, сплюнул в сердцах, зашагал к базару.

Заводская машина уже стояла в тени тополя.

– Давно ждешь? – спросил он Николу.

– Минут пять.

– Угу, так… Поехали, значит.

Никола нажал на стартер, пожужжал динамой, но машина не завелась, и он, чертыхнувшись скорее по привычке, поскольку заводил из кабины раз на десятый, выскочил с полуметровой рукояткой.

– Онисим Ефимович, – попросил уже от передка, – подкачайте газком.

– Вечно у тебя… – проворчал Челышев тоже по привычке и протянул ногу к нужной педали.

Никола крутнул два-три раза, запустил наконец мотор, прыгнул на сиденье, и они тронулись с места, свернули на пыльную дорогу боковой узенькой улочки. Строения Ново-Белицы кончались метрах в семистах за базаром – езды всего ничего, и в голове у Челышева за это время не успело проясниться, он только чувствовал, что едет не в ту сторону, делает не то, вернее, ничего не делает, не предпринимает. Но когда они пересекли железнодорожные пути и стали выезжать на сосновский шлях, он вдруг спохватился:

– Стой!

Шофер остановил машину и вопросительно взглянул на своего директора.

– Поворачивай, – приказал Челышев.

– Забыли чего в райкоме?

– Нечего там забывать. Поворачивай.

Никола, привыкший к резким переменам в челышевских решениях, безропотно развернул машину.

– А куда поедем?

– В Гомель.

– В Го-омель?

– Ты что, оглох? – взорвался Челышев. – В Гомель! Давай рули.

Он понимал недоумение шофера – машина была загружена хлебом, его ждала Маруся Палагина, ждали все в Сосновке. После обеда бабы, как обычно, соберутся у магазина…

«Невелики бары, понимаешь! К вечеру вернемся, – подумал он с неприязнью и пробудившейся вдруг злостью к тем, поджидающим свежий хлеб. – Языкастыми стали, вот пускай и почешут…»

Челышев еще не решил, куда именно в Гомель, к кому ехать, знал только, что ехать надо. И как это он так быстро поддался Кравчуку, этому выскочке? А ведь поддался, сник в последний момент. Ну нет, шалишь, секретарь, Челышев и не таким рога обламывал. Его знают и помнят заслуги – трудовые и революционные. И революционные, черт возьми! Это не красивое словцо, это его кровное и святое. Заводчане не случайно прозвали Каторжанином.

Но куда ехать, в управление? Однако оно никакого влияния на райком не окажет, да и управляющий не тот человек, чтобы осмелиться на конфликт. У того нос по ветру. А ветер нынче повернулся, дует наперекор, в лицо Челышеву, засыпая ему глаза колким песком. Нет, в управлении делать нечего, надо прямо в обком. В обком, и никуда больше. Кравчук – либерал, это ясно, с этим и ехать.

Челышев принял решение – и на душе у него полегчало. Теперь есть, по крайней мере, какая-то определенность, есть цель. Вот что главное – цель есть. А с ней все проще и яснее. Цель – это единственное, ради чего стоит действовать. Да и жить, в конечном счете.

«Жить без оправданий средств целями, – вспомнил он слова Кравчука. – Слюнтяйство! Если поминутно оглядываться на эти самые средства, то и на шаг не продвинешься. То нельзя, это невозможно… Ну и тыр-мыр, и завязнешь в сердобольности, как в сладком тягучем меду. Нет, Кравчук, это жизнь парниковая, с канарейками на ветках, там и о средствах можно пощебетать. Вот именно, щебетать и прохаживаться, а не идти, шагать… К цели, да-да, к той же самой цели шагать, понимаешь!»

Убеждения Челышева были непреклонны, потому он и решил ехать именно в обком. Жаль только, что Петра Григорьевича в Минск перевели, с ним они знакомы лично, к нему и на прием можно было попасть вне очереди – время не терпит. Ну да что поделаешь, заведующий промышленным отделом тоже имеет влияние и власть, лишь бы захотел вмешаться. Человек он осторожный, сплеча рубить не умеет и не любит «давить» на райкомовцев. Это хуже.

Чем ближе он подъезжал к обкому, тем больше утверждался в своей правоте. И даже улицы городские способствовали этому. Всякий раз, бывая в Гомеле, он пристально всматривался в каждый новый дом, определяя, не его ли кирпич в этих стенах, и, если это было так, наполнялся гордостью за свое дело – значительное, остро необходимое людям. Пустыри помалу исчезали, на них вставали здания, и в каждом – частица его труда, значит, и его самого. Он чувствовал с ними родственную связь, они помогали ему держать завод на должной высоте, а рабочих – в необходимой строгости.

С таким убеждением Челышев и вошел в кабинет Лабудинского – заведующего промышленным отделом. Тот хорошо его знал и принял без лишних формальностей.

– И что вас привело к нам? – спросил Лабудинский. – С райкомом не поладили?

Было ясно, что он в курсе всех дел – и о проверке завода знает, и о предстоящем бюро.

– Я-то поладил, да со мной не хотят. Новая метла, так, что ли, понимать? – сказал Челышев и прокашлялся.

При Лабудинском он обычно не стеснялся в выражениях, и тот никогда не делал замечаний, принимал и грубоватость, и самоуверенный тон. Но сегодня почему-то остался недоволен:

– Для начала, Онисим Ефимович, давайте-ка будем выбирать выражения.

– Ну-у, если так…

– Да-да, так, – подтвердил заведующий. – С материалами, как вы догадываетесь, я знаком. Бюро, конечно, состоится.

– И вы одобряете? – Челышев вскинул бровь и насторожился.

– Как вам сказать, – замялся на мгновение Лабудинский. – Обсуждать работу директоров – право райкома.

– Я не только директор, но и коммунист. Так что давайте напрямую.

– Хорошо, будем напрямую. Так вот, своего мнения Кравчуку я навязывать не стану. В дела бюро вмешиваться не могу и не хочу. Думаю, что решение, каким бы оно ни было, останется без изменений.

– Так, – выдавил Челышев, едва сдерживая прущее изнутри негодование. – Получается, значит, что старых работников побоку. Сделали свое, накатали, та-аскать, ровную дорожку, а ходить по ней молодым.

– Ну, зачем же так сразу? – покривился в улыбке заведующий. – Бюро объективно разберется, взвесит все «за» и «против»… Отменить заседание нельзя, поймите, – сказал уже мягче. – Много фактов против вас, вот в чем дело.

– Да каких фактов? Каких фактов? Нащипали, надергали – и это факты? Либерализмом тут попахивает, вот что, – не выдержал Челышев. – Кравчуковским либерализмом!

Он ждал, что Лабудинский прицыкнет на него за такие слова, потому как обвинять секретаря райкома в либерализме – дело нешуточное, тут нужны веские доказательства. Но заведующий, только что сделавший замечание по поводу «новой метлы», вдруг повел себя иначе.

– Не горячитесь, время покажет. И потом, Онисим Ефимович, что это вы произносите «либерализм» как ругательство? Ни к чему такие страхи.

Это было совершенно неожиданным. С каких пор Лабудинский стал терпим к либерализму? Никогда за ним такого не водилось. Он – производственник до корней волос, все остальное его интересовало постольку поскольку, и тут они с Челышевым единомышленники. Да, они разные люди по характеру, по темпераменту, но – единомышленники. И вдруг на тебе, отмочил. Странно и непонятно. Что-то изменилось. Явно что-то изменилось в обкоме, иначе заведующий вел бы себя по-другому.

– Что произошло? – спросил Челышев напрямик. – Я ничего не понимаю.

– Ничего не произошло, – пожал плечами Лабудинский, но, взглянув на Челышева и поняв, что тот не поверил, сказал примирительно: – Не расстраивайтесь, еще ничего страшного не случилось.

– Завтра случится. И, как я вижу, никто этому не сможет помешать.

У Челышева все же хватило выдержки, чтобы не козырять своими старыми заслугами, партийным стажем, заводскими достижениями. Все это известно, само собой понятно, и его горячность выглядела бы смешной.

– Почему же никто не сможет, – произнес заведующий и, поразмыслив с минуту, добавил: – Секретарь сможет.

– Какой? – не понял Челышев.

– Первый. Такие вопросы он сейчас решает сам. – Он поднял глаза с едва заметной смешинкой, дескать, оригинал наш новый секретарь, можно этим и воспользоваться.

– И вы советуете сходить к нему?

– Советую.

В голосе Лабудинского слышалась доброжелательность и одобрение, поддержка, хотя он и сказал откровенно, что не хочет вмешиваться в дела райкома.

В приемной долго ждать не пришлось. Челышева на удивление быстро пригласили в кабинет. Секретарь поздоровался за руку, указал на кресло и спросил:

– По какому вопросу?

– По личному.

– Тогда расскажите о себе и о причинах вашего прихода.

Спокойный тон секретаря остудил Челышева, и он без хвастовства, без нажима на личные заслуги пересказал ему свою биографию – без подробностей, ясно и четко, как в листке для отдела кадров. Только о сосновском периоде, о восстановлении завода позволил себе более пространный рассказ. Но это и понятно, персональное дело в райкоме касалось последних лет его директорствования.

Секретарь слушал не перебивая, внимательно, всем своим видом располагая к откровенности. Был он уже не молод – за пятьдесят, но поджар, подтянут, в сугубо штатском костюме и при галстуке.

«Никак, мода новая? – подумалось Челышеву с каким-то непонятным чувством – то ли с неприязнью, то ли с огорчением. – Быстро, однако…»

Еще совсем недавно была мода на кителя полувоенного образца. Строго, скромно, без излишеств. Это было во вкусе Челышева.

– И в чем вас упрекают? – спросил секретарь.

– Если бы только упрекали, а то обвиняют, – прогудел Челышев с обидой в голосе. – Ни в чем серьезном, как я понимаю. В стиле работы, в побочном, та-аскать. – И он скептически ухмыльнулся.

Секретарь окинул его любопытным взглядом, записал что-то в блокнот и произнес:

– Решение бюро утверждать будем мы. Разберемся во всем объективно. Если товарищи ошибутся – поправим. – Он еще раз посмотрел Челышеву прямо в глаза и добавил: – А стиль, товарищ Челышев, это не побочное. Это весьма серьезно. Учтите.

Последние слова не оставили никаких надежд. Значит, бюро состоится и решение вряд ли станут отменять. Да, отменять не станут, если стиль для секретаря – дело «весьма серьезное». Лабудинский оказался прав в своих предположениях.

В подавленном состоянии он вышел на улицу, забрался в кабину машины и прохрипел сдавленным голосом:

– В Сосновку.

Почему сказал «в Сосновку», а не, как обычно, «домой», он так и не понял. Вырвалось непроизвольно.

За всю дорогу Челышев не произнес ни слова. Он тупо глядел вперед, на разбитый лесной шлях, пытался собрать воедино свои мысли, прийти к какому-то решению и не мог. Было ясно лишь одно: в жизни наступают перемены – резкие, неожиданные, пугающие своей новизной. По существу, они уже начались. И дело тут вовсе не в новом секретаре райкома, не в новом человеке, а в том духе, который он принес с собой. Подвергалось сомнению все, во что верил Челышев безоговорочно, безоглядно, считал незыблемым, единственно правильным, непорочным до святости. Заколебались сами жизненные основы – его, челышевские, основы, – и это страшило.

Лихо, едва прикасаясь пальцами к смолисто-черной баранке, вел машину Никола, напуская на себя равнодушный, непроницаемый вид. За многие годы он выучился с первого взгляда улавливать настроение директора и хорошо знал, когда можно побалагурить, когда следует помолчать. Сейчас он помалкивал, будто не замечая хмурого Челышева, однако на ухабах мягко притормаживал, старательно объезжая рытвины, и тогда его, казалось, ленивые пальцы становились цепкими и пружинистыми.

Не доезжая метров четыреста до Сосновки, Челышеву вдруг захотелось остаться одному. Совсем одному. В тишине.

– Тормозни-ка, пройдусь.

Закуривая, он выждал, пока осядет взбитая колесами дорожная пыль, и неторопливо зашагал к поселку. Машина уже скрылась за поворотом, оставив на минуту в окружающем лесу надсадное гудение своего изношенного мотора. Но вскоре и эти звуки растаяли вдали улетающим эхом. И сразу же появились новые звуки: торопливый и звонкий стук дятла, пересвист пичуг, шум леса. Даже не шум – дыхание. Затяжное, ровное и глубокое дыхание, по которому только и можно было определить, что там, над лесом, в синей вышине, могучими волнами перекатывается ветер.

Который год ездит Челышев по этому шляху, и ни разу не пришло ему в голову остановиться, вдохнуть лесной прохлады, оглядеться и увидеть, что рядом со скрежетом лебедок и лязгом вагонеток существует другой мир – несуетный и бесконечно ласковый. Он бывал в лесу и не видел леса. Он постоянно, минута за минутой, день за днем, год за годом, жил единственными лишь мыслями – о заводе, одними заботами – заводскими. Он мерил шагами поселок, карьеры, цеха, матерщинил, горевал при неудачах, радовался успехам, но даже и не предполагал, что можно радоваться лесной прохладе, чистому воздуху, стуку дятла.

– Птички-ласточки… Сентименты, понимаешь! – проворчал он сердито, однако новое, смутное, еще не оформившееся чувство тревожило его, не покидало до самого поселка.

На краю леса Челышев остановился. Здесь начинались владения завода. Его завода. От погрузочной площадки доносились лязгающие звуки устанавливаемой на строго определенное место железнодорожной платформы, у ближайшего к лесу барака голосисто переругивались женщины, возле гаража в небольшой лужице валялось двое поросят; растопырив крылья, перебегала шлях кем-то вспугнутая курица. Обычная, знакомая картина: завод работал, поселок жил.

И вдруг, при взгляде на все это, с леденящей душу ясностью к Челышеву пришла элементарно простая мысль, что и без него, вчерашнего и сегодняшнего, завод не остановится и жизнь в поселке не прекратится ни на минуту. И неудачи будут, и успехи, людские радости и огорчения. Он понял это и почувствовал себя бесконечно одиноким, в груди всколыхнулась горячая волна и остановилась, замерла, не найдя выхода.

12

В пятницу с утра у Тимофея разнылась культя и поломанная в немецкой комендатуре ключица. Верная примета, что к вечеру соберется дождь, хотя ничто другое непогоды не предвещало: день выдался погожий, как и вся неделя, – ни облачка в небе, ни дуновения прохлады. Душная летняя тишина.

Зная наверняка о близкой непогоде и предполагая вернуться домой только вечерним поездом, Тимофей прихватил с собой плащ и теперь, с плащом на руке, в картузе, среди одетых в легкие теннисочки горожан выглядел неуклюже. Смущала и деревянная нога. Он настолько обвыкся с ней, что перестал замечать, и только после разговора с Чесноковым вдруг обратил внимание на неуклюжесть примитивного протеза. Обратил внимание – и застыдился, неожиданно для себя увидев, что не стало в городе громоздких костылей, пустых рукавов и штанин, визжащих колесиками-подшипниками на целый квартал инвалидских тележек-таратаек, грубо сработанных, таких же, как и у него, деревяшек.

В памяти Тимофея еще сохранился Гомель сорок четвертого – сорок пятого годов, весь разоренный, неуютный, с зияющими провалами окон полуразрушенных домов, с грудами кирпича, пустырями пепелищ, с калеками на каждом углу и нищими на вокзале. Тогда не стеснялись инвалидности, многие даже бравировали ей, требуя особого внимания. Находились и такие, кто, надев вылинявшую солдатскую гимнастерку и нарочито выставив красные обрубки рук, ходил по вагонам, взывая пропитым голосом: «Граждане-товарищи! Подайте инвалиду войны! Не пожалейте солдату, проливавшему кровь…» Не просили – требовали, позоря само звание солдата. Было и обидно, и противно видеть это.

Теперь же он не узнавал Гомеля, не узнавал людей – все переменилось. Без него переменилось. Четвертый раз приезжает в обновленный город и не встретил еще ни одного нищего. И это, наверное, хорошо, что люди начали стыдиться своей инвалидности, маскировать ее искусными протезами.

Направляясь второй раз к Чеснокову, Тимофей не был уверен, что тот примет активное участие в его судьбе. Вопрос о восстановлении в партии хоть и задан вскользь, но достаточно красноречив. В такой ситуации не станет Илья Казимирович отдавать категорические распоряжения районо, человек он осторожный. В райкоме же ничего конкретного не обещали. Что там ни говори, Тимофей отсидел восемь лет. Факт остается фактом. Каким вернулся, чего набрался в заключении, – поди угадай.

Так оно и случилось. Чесноков, как и в первый раз, принял его радушно, говорил много, но все пустопорожнее. Да и радушие-то было заметно снисходительным, слова обтекаемые, неискренние. Бодренькая обнадеживающая улыбка, туманные обещания не успокаивали, а только раздражали. Зачем наводить тень на плетень, кому это надо? В конце концов, приятелями они никогда не были, друг другу ничем не обязаны, так что можно и без улыбочек, без обещаний. А то и официально держать себя не хочет, и откровенным не может быть. Так, серединка на половинку.

Это оскорбляло. Тимофей вышел от Чеснокова в подавленном состоянии, с таким чувством, будто прикоснулся к чему-то скользкому, неприятному. Больше всего угнетал не сам отказ, а неуверенность в том, что его правильно поняли. Ведь не должность как таковая нужна ему, не честолюбие и тем более не какая-то выгода привели его к Чеснокову. Назначение на прежнее место именно тем (не больше и не меньше), кем он был до суда, означало для Тимофея восстановление его доброго имени в глазах односельчан. Он знал, что многие не верят ему, смотрят искоса. Ну, отпустили учителя, так и Захара отпустили. Обоих заключенных одинаково и помиловали.

Одинаково! Вот в чем загвоздка.

От одной мысли, что кто-то может подумать так, ему становилось невмоготу. И как он ни внушал себе, что клевета – не пыль дорожная, одним махом не стряхнешь, успокоиться не мог.

После разговора с Чесноковым у Тимофея вязало во рту, как от неспелой груши, и он машинально двинул через улицу, к проходу в тенистый сквер, где торговали газировкой, мороженым. Шагах в пяти от газировщицы, у весов, толпилось полдесятка женщин, принаряженных, подкрашенных, по всему видно, приехавших из района на какое-то совещание. Они громко, чисто по-деревенски, переговаривались, подтрунивали друг над дружкой, весело похохатывали – в общем, вели себя возбужденно и беззаботно, как и положено оторвавшимся от повседневных дел.

– Восемьдесят пять натянуло! – сокрушалась одна из них, привычно ощупывая бока и живот. – Это ж подумать: за год семь кило!

– Меньше мучного надо, Поликарповна. От сдобы все, – заметила другая и, подмигнув, добавила: – А ничего, мужикам нравится.

– Когда бы! Не тот мужик пошел, не то-от…

– Париться надо, девки, – вмешалась третья. – На поло́к да веничком – куда что денется. Во, гляньте, – крутнулась она, выставляя свою фигуру. – И ем что душа пожелает.

Странно было Тимофею слушать этот разговор. Странно и непривычно. Сколько он помнит, полнота для деревенской женщины всегда означала здоровье и достаток. Полноте радовались, гордились полнотой, никому и в голову не приходило – похудеть. Тем более странно это было слышать сейчас, спустя каких-то шесть лет после отмены карточек на хлеб, не говоря уже о голодном послевоенном времени.

И вот пожалуйста, стоят тебе тетехи и рассуждают, как похудеть, будто не было ни войны, ни пухнущих от голода людей на привокзальных скамейках. Неужели все забылось – бездушно, безответственно? Или же есть в этой забывчивости своя правда – правда все обновляющейся жизни?

Слишком резким был для Тимофея переход от сорок пятого к пятьдесят третьему году, от развалин и пепелищ к хлопотливому, веселому городу, в котором страшные следы войны исчезли с поразительной быстротой. Утратив внешний облик, война как бы ушла вовнутрь, вглубь – в память людскую, в их чувства и переживания. В самом деле, послевоенные ребятишки закончили первый класс, и для них война – уже история. Все это Тимофей хорошо понимал, только чувства не подчинялись рассудку. Для него война еще жила, отдавалась болью. Ведь без нее не было бы ни восьми лет заключения, ни сегодняшнего недоверия.

Именно поэтому, казалось бы, незначительный разговор женщин у весов был ему неприятен, раздражал демонстративным, кичливым благополучием. Проводив взглядом группу районных «делегаток», он вспомнил о протезной мастерской, подсказанной ему Чесноковым.

– Не подскажете, где улица Цветочная? – спросил у газировщицы.

– Цветочная? – прищурилась продавщица. – А бес ее знает. Спросите вон у мужчины, что на лавочке. Каждый день тут газетки почитывает, видно, старожил.

– Спасибо, спрошу.

Тимофей подошел к мужчине, сидящему невдалеке с газетой в руках, прокашлялся.

– Извините, как пройти на улицу… – начал было он и осекся, вздрогнул, узнав в мужчине следователя Брунова.

– Вы что-то хотели спросить? – поднял тот голову, окидывая Тимофея быстрым взглядом.

– Нет, ничего, – буркнул Тимофей, поворачиваясь, чтобы уйти.

Меньше всего ему хотелось встречаться и разговаривать со следователем. Почти так же, как и с Захаром. Вспоминать прошлое – лишь душу бередить, упрекать в чем-то – пускать слова по ветру.

– Постойте, постойте, – вскочил Брунов. – Вы учитель из Метелицы? Лапицкий, да?

– Это что ж, профессиональная?

– Не понял – что?

– Память.

Следователь грустно улыбнулся и поглядел с упреком.

– Да, и профессиональная тоже. Вы не торопитесь? Присядем, у меня к вам несколько вопросов.

– В свое время я ответил. На все.

– Не беспокойтесь, я вас долго не задержу.

– Ну нет уж, гражданин следователь, с законами я ознакомился. Благодаря вам. Так что сначала – ордер, а потом – разговор. Счастливо оставаться.

Тимофей не хотел грубить, просто по-другому не получалось. Колкие, резкие слова вырывались непроизвольно, сами по себе. Брунов, если разобраться хладнокровно, человек порядочный. Во всяком случае, дело Тимофея назвать сфабрикованным было трудно. Однако это еще ни о чем не говорило. Вернее, говорило лишь о тонком умении следователя повернуть факты таким образом, чтобы сложилось внешне достоверное обвинение. Сами же по себе факты всегда нейтральны, их можно представить и в другом свете – в противоположном. Над этим Тимофей часто и подолгу задумывался, но определенного ответа найти не мог. За работу в детдоме при немцах он получил двадцать пять лет, однако мог получить и орден. Кто в том виноват – люди или обстоятельства? Или же сама жизнь, создающая эти обстоятельства? Но опять-таки жизнь не возникает сама по себе, ее делают люди. Значит, они виноваты, в том числе и Брунов.

– Ну зачем же так, – произнес Брунов с досадой. – Я уже давно не следователь. И тоже благодаря вам.

– Мне-е? – Тимофей остановился, заинтересованный и удивленный.

– В некоторой степени, конечно. Так присядем?

Они вернулись к лавочке, расположились на ней бок о бок. Брунов достал пачку «Беломорканала», предложил курить.

«Как старые дружки», – подумал с усмешкой Тимофей, отказываясь от папиросы и машинально оглядываясь кругом. Со стороны так и должно было казаться: встретились давние приятели.

– Рад вас видеть, – заговорил Брунов. – Честно: рад. Ваше дело до сих пор не дает мне покоя. Вы по пересмотру?

– Именно по пересмотру, – подчеркнул Тимофей язвительно, не в силах отказаться от удобной возможности показать следователю безосновательность его тогдашних обвинений.

– Поздравляю.

Тимофей недоуменно вскинул на него глаза – издевается, что ли? Сам готовил обвинение, сам же и поздравляет с его опровержением. Так получается.

Брунов заметил его удивление и подтвердил:

– Я искренне, не сомневайтесь.

– Тогда зачем же передали дело в суд?

– Срок следствия истек, более того, я затянул его, а материалов оправдательных так и не нашлось. Сами знаете, все было против вас. Да и сейчас, я уверен, они не появились. Так ведь?

– Так. Но меня оправдали за недостатком улик. Выходит, ничего искать и не надо было.

– Не скажите, не скажите. Это сейчас – «за недостатком», а тогда… – Следователь грустно ухмыльнулся и поглядел на Тимофея испытующе. – А тогда их было в избытке. Время разное. Согласны?

– Время разное, но люди-то одни.

Теперь Тимофей взглянул испытующе на Брунова. Тот опустил глаза, спрятал их за дымом папиросы и, помолчав с минуту, произнес раздумчиво, будто сам себе:

– Люди от времени зависят. Никуда от этого не денешься. Я вот попытался было не зависеть и оказался не у дел.

– На пенсии?

– Нет, еще два года. Работаю юрисконсультом. А на пенсию хочется…

Брунов повел неопределенно рукой и умолк, рассеянно поглядывая на прохожих из-под черных, с проседью, бровей. Вопрос о пенсии не был случайным: эти взлохмаченные брови, сморщенное лицо, редкие, наполовину седые волосы делали его старше своих лет. Рядом с Тимофеем сидел не строгий, требовательный некогда следователь, а довольно-таки дряхленький человек, отыскавший тень под тополем, чтобы отдышаться от недолгой ходьбы. И только живые поблескивающие глаза говорили о не растраченной еще энергии.

– За что же вас? – напомнил Тимофей. – Я при чем?

– После осуждения вашего односельчанина, как его, запамятовал…

– Довбня Захар.

– Да-да, верно. Так вот, после суда над ним я пробовал ставить вопрос о пересмотре вашего дела. Это у нас называется – по вновь открывшимся обстоятельствам. Настаивал, требовал, а в результате вынужден был просить об отставке.

– Почему же?

– Да очень просто: я закончил следствие, передал дело в суд и я же прошу пересмотра – перечеркиваю свою работу. Какой же из меня, к черту, работник! Но я не сожалею. Не сожалею, что сейчас, именно сейчас, – подчеркнул он, – я не следователь, а юрисконсульт.

Непонятная поначалу откровенность Брунова вдруг показалась Тимофею своеобразным оправданием. Запоздалым оправданием за допущенную в сорок пятом грубую ошибку, стоившую ему очень дорого. Утешение слабое. И все же воспринималось это совсем по-другому, нежели оправдания Захара. Тот вызывал неприязнь и раздражение, следователь же, открываясь с неожиданной стороны, пробуждал уважение к себе. Весь его вид, интонация голоса говорили о том, что он сожалеет о случившемся и признает свою вину.

– Но мы отклонились, – спохватился Брунов. – Я обещал не задерживать. Скажите, как вы знали… ну, в каких отношениях были с Чесноковым во время оккупации?

– С Чесноковым?

– Да, с Ильей Казимировичем.

– Н-не понимаю, зачем это?

– Так, для себя.

Тимофей насторожился. Какого черта понадобилось юрисконсульту разузнавать о жизни Чеснокова в оккупации? А что, если Брунов наврал о своем юрисконсульстве, что, если копает под Илью Казимировича? От такой догадки ему стало не по себе. Ведь только что поверил человеку, посчитал его искренним. Неужели все слова Брунова – ложь? Нет, не может быть, не похоже. В конце концов, это грубое нарушение закона, следователь не решится, не посмеет. Время не то, да и человек не тот. Хотя кто его знает…

– В нормальных деловых отношениях: я – учитель, он – инспектор. Довоенные, конечно, инспектор и учитель, – ответил он нехотя.

Интерес к разговору пропал. Более того, заподозрив Брунова в нечестности, Тимофей не хотел дальше сидеть с ним рядом, сама беседа становилась неприятной.

– Он был связан с подпольем?

– Кажется, да. Во всяком случае, я так думаю.

– А почему думаете так?

– Ну-у, не знаю. По его поведению, по всей обстановке…

– Полунамеки, недосказанности, таинственность, значительный вид… Так? – прищурился хитро Брунов.

– Послушайте, – рассердился Тимофей. – Я не знаю, что вам надо от Чеснокова, но если ждете от меня каких-то компрометирующих сведений, то напрасно. Чеснокова я знал и знаю как порядочного человека.

– Ничего я не жду, – сказал досадливо Брунов. – Вы меня неправильно поняли. Я к тому, что ни с каким подпольем он не был связан. Поза это все. Поза!

– Но если и так, что в этом преступного?

– Ровным счетом ничего. Я веду разговор не о преступности, а о порядочности и затеял его, чтобы расставить все по своим местам. Думаю, вам это пригодится. Помните, еще во время следствия вы ссылались на Чеснокова как на человека, способного подтвердить вашу невиновность. Я тоже надеялся. М-да, крепко надеялся… Так вот, открестился от вас Чесноков. Как только узнал, что вы арестованы, так и открестился. В общем, не заблуждайтесь насчет его порядочности. – Он снова прищурился с хитрецой и поглядел на зеленое здание облоно. – Вы ведь от него, не правда ли?

Тимофей утвердительно опустил глаза, недовольный собой. Он понял, что Брунов говорит чистосердечно, без каких бы то ни было подвохов, и ему стало неловко за свои нелепые подозрения, за резкий, вызывающий тон. Выходило, что он все это время ершился, как задиристый мальчишка. Смешно и глупо ершился. Ведь Брунов прав относительно Чеснокова. Тысячу раз прав. Тимофей и сам не однажды сомневался в его порядочности, думал нечто похожее о связи инспектора с подпольем еще летом сорок четвертого, когда приезжал по поводу строительства новой школы в Метелице и заночевал у него, просидев допоздна за гостеприимным столом. Думал, предполагал и не мог поверить, сам же себя упрекал в излишней подозрительности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю