Текст книги "Метелица"
Автор книги: Анатолий Данильченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)
7
Хата у деда Антипа – хоть собак гоняй. Позапрошлым летом поменяли нижний венец, поставили дубовый – теперь стоять ему еще лет сорок. Строилась хата в расчете на большую семью: горница шагов на восемь в длину, девичья, нынче спальня Савелия и Ксюши, боковушка для стариков, а после дед пристроил трехстен, где кухня, столовая и прихожая – все вместе. Младший сын деда Антипа отделился, двое старших погибли в гражданскую. Вот и оставалась хата без молодого мужика, пока Ксюша не вышла замуж.
Савелий родился и вырос в Липовке, там же похоронил своих стариков. С Ксюшей они дружили еще со школы. В Метелице школа-четырехлетка, подросткам приходилось с пятого класса бегать в Липовку. Как женился Савелий, дед Антип поставил условие: перебирайся в Метелицу. Савелий уперся было и не пошел бы из Липовки, но, кому на горе, а деду Антипу на радость, случился пожар в деревне, и хата Савелия сгорела. В Метелицу Савелия забрали с руками и ногами, поскольку он для деревни лицо видное – агроном. «Отныне, – сказал дед Антип Савелию, – хата – твоя и ты в ней хозяин. Зачинай новую жизнь!»
И вот мечется Савелий по горнице и не находит места. Мог ли он подумать, что хата деда Антипа, ставшая ему родной, обернется ловушкой, западней. Больше всего мучила его необычность заточения. В застенке легче: знаешь, что решеток не поломать, не уйти от часовых. А тут – свобода, иди на все четыре стороны. И не пойдешь. Заботится о Савелии жена, обхаживает ласково, последнее отдает, а все не впрок. Серое у него лицо, синяки под глазами, щеки впали, и живот чуть ли не к хребтине прирос. Ксюша делает вид, что переживает вместе с Савелием, а в душе, кажись, рада сохранить мужа при себе.
Тесно Савелию в горнице, душно. Глаза б не глядели на эти стены, на тюлевые мирные гардины на окнах. Накинул тулупчик на плечи, собрался к Тимофею.
В трехстене, засучив рукава, Ксюша замешивала тесто, дед Антип, сидя у окошка, подшивал старые валенки. Иглу с дратвой он держал в губах, прокалывая шилом толстый войлок.
– Куда, Савелий? – спросила Ксюша.
Савелий помолчал немного и ответил неопределенно:
– Пройдусь…
Пока он надевал валенки, Ксюша рассказывала мелкие деревенские новости. Вскользь, как бы нехотя, заметила:
– Вчера Полина опять пришла пьяная. Совсем девка с путя сбилась.
Дед Антип тут же засопел, заерзал на табуретке и выпалил:
– Лярва!
– Ну что ты, батя, так сразу… – Ксюша смутилась.
– Лярва и есть! – повторил дед. – Это ж надо, под немца легла, сучка! Штоб и духу ее в хате не было. Ты не скажешь, сам турну. Повадилась… И Артемку не пущать!
– Артемка и не ходит, – отозвалась Ксюша виновато. – Максимка же у Тимофея. А на Полину наговаривают…
– Во-во, у Тимофея, – распалялся дед Антип. – При живой-то матери дите – в детдоме.
Последнее время Полина зачастила в Липовку к своим немощным старикам. Но люди говорят, больше к Эльзе бегает и путается с немцами. Максимку отдала в детдом Тимофею и сестре Просе на время, пока старики выздоровеют. С Эльзой Полина никогда раньше не водилась, а тут вдруг съякшались.
Эльза – немка, привез ее Савичев, еще будучи молодым хлопцем, сразу после первой мировой. Худенькую, молоденькую, где только и выкопал. Родила она двоих сыновей и до сорок первого года звалась Лизой Савичевой. Люди и забыли, откуда она, да с приходом немцев вспомнили. Стала Лиза фрау Эльзой Диц, а сын ее младший Федор – Фрицем. Сам же Савичев ушел на фронт, старший сын Алексей, поговаривают, подался к партизанам. Савичев – мужик работящий, хозяйственный, отгрохал хоромы на загляденье всем, только не впрок. Квартирует в них сам комендант Штубе. Эльза хотя и приняла свою девичью фамилию, но сельчан не забыла, частенько заступалась за них и выручала из беды: то упросит коменданта отпустить невинно задержанных школьниц-комсомолок, то приструнить обнаглевших вконец полицаев, то еще что-нибудь по мелочам. К ней и похаживала Полина. Первый раз зашла с просьбой помочь старикам, во второй – отблагодарить за помощь, а потом… доподлинно никому не известно. В общем, загуляла баба без мужика. И о Захаре Довбне ходили слухи один другого хуже. Появлялся он со своими подручными в соседних деревнях, назывался партизаном, требовал еду, одежду и уходил. Тимофей справился у Маковского о Захаре и получил ответ: в отряде его нет и не было с самого начала, других отрядов поблизости тоже нет. Может, группу отдельную сколотил, так зачем? Это и опасно, и без толку. Злился Маковский, грозил расстрелять Захара и его шайку, если попадутся. Да только поди найди его и докажи, что Захар не партизан.
Послушав дедову ругань, Савелий вышел во двор. Артемка на самодельных лыжах топтал снег в саду, возле него приплясывал Валет. За садом расстилались белые поля. Сугробы в конце сада сровнялись с плетнем, сосульки с крыш свисали толстые, короткие, не сосульки – наледи. Верный признак ранней, бурной весны.
Помахав сыну рукой, Савелий вышел на улицу. Безлюдной была Метелица, притихшей, только дул привычный северян, срывая с труб над хатами сизый дым, вея по шляху тонкую, отливающую синевой поземку. Не мычали коровы в хлевах, не повизгивали свиньи. Не стало скотины в Метелице. Свиней порезали осенью, тайком, воровато, укрываясь от полицейского глаза, коров заграбастал немец. Что ни месяц – то новый грабеж. И собирает Гаврилка мужиков решать, кого на этот раз оставить без молока. Первый раз отобрали у семей коммунистов, потом начали чистить всех подряд. И этого не хватило. Порешили молоко оставшихся коров делить поровну между деревенскими детишками. У Савелия Зорьку не забрали, потому, как сказал староста, «возвернулся он по своему хотению, значит, от партейных отрешился». И еще: корова Савелия считалась одной из лучших в деревне. Теперь Ксюша делила молоко на три части, две из которых отдавала детным бабам.
Не успел Савелий поравняться с Захаровым двором, дорогу ему перегородила Полина с коромыслом в руке и двумя порожними ведрами.
– Стой, Данилович, с порожним перейду! – Полина стрельнула в Савелия игривым взглядом. – Аль не боишьси?
– Поздно мне бояться. Давно перешли, – ответил он и остановился.
Полина стояла перед ним, повязанная цветным платком, в валенках, в коротком кожушке нараспашку, будто и не замечала мороза. Плотная телом, румяная, она улыбалась с бабьей откровенностью и вызовом: что, не хороша?
– Гляди-ка, лихой мужик! – Она подступила вплотную, так, что слышно стало ее шумное дыхание. – Коли так, зашел бы грубку поглядеть, чегой-то задымила. Мужика ить в хате не стало, а без грубки – бррр как зябко! Чарку поднесу. Не горилка – огниво! – Она передернула плечами и улыбнулась.
– В другой раз как-нибудь, – отказался Савелий, чуть отстраняясь от напирающей грудью Полины.
– Ну, ладно, авансом угощу. Больно ж хороша горилка! – не отступала она.
– Не употребляю я этого дела. – Он улыбнулся. – Вишь, ослаб. Ксюша говорит, иссох – на просвет видать.
– И-и-и! – протянула Полина. – Много твоя Ксюша понимает. Сухой мужик всегда жилистый! – Она так весело расхохоталась, что забренчали ведра.
– Эх, баба! – вздохнул Савелий. – Скользкая твоя стежка.
Полина вдруг переменилась в лице: улыбка исчезла, губы перекосились в злобе, взгляд стал колючим и дерзким. Все это произошло в доли секунды. Она приблизилась к Савелию и процедила сквозь зубы:
– А мне о Захаре легко слухать всякое? Хорошо твоей Ксюше с мужиком под боком, а мне теперя что же?.. Глянуть бы на нее, как бы ты вот так, как Захар… – Она прервалась, нервно шевеля губами и раздувая ноздри.
– Может, слухи? – спросил он.
– Кабы слухи. – Она на минуту присмирела, потом снова зло зашептала: – В чистенькие метишь? А твоя стежка далече от моей?
Давно ждал Савелий попрека от людей. Боялся, хотел верить, что не услышит подобных слов, и ждал. Вот и дождался!
Видно, Савелий побледнел, потому что Полина отшатнулась, поглядела на него и залепетала:
– Прости, Савелий, я не хотела. Сам довел… По бабьей дурости. Слышь, Савелий, ты куда? Погодь!
Савелий уже шагал по узкой стежке вдоль плетней, хрустя снегом как хромовыми сапогами. Этот хруст с каждым шагом подгонял его: скорей, скорей! Казалось, есть что-то очень важное в том, если придет к Тимофею минутой раньше.
Увидев Савелия, Тимофей понял, что тянуть дальше нельзя, и пообещал свести его с Маковским.
У Савелия немного отлегло от сердца, но вопрос Полины: «А твоя стежка далече от моей?» – стоял в ушах постоянно. С ним он ложился спать, с ним вставал и целый день, чем бы ни занимался, с кем бы ни разговаривал, слышал злой шепот. Три дня не выходил из дому, а в субботу заставил себя выйти и потоптаться перед двором Гаврилки, показаться старосте на глаза. На всякий случай предупредил Ксюшу и деда Антипа, чтоб говорили в голос: пошел в соседнюю деревню по гостям.
* * *
Дождавшись ночи, Савелий заторопился к условленному месту, к старой горбатой сосне на краю леса. И тут его охватила робость. Как-то встретит его старый товарищ Григорий Маковский? Неужто не поймет, каково ему сидеть в Метелице? Не может такого быть. С Григорием они знакомы еще с конца двадцатых годов по комсомольской работе, хотя и жили в разных деревнях, потом уже в Метелице трудились рука об руку. Да знает его Маковский как облупленного, и никаких сомнений быть не может.
Стежка в лесу была хорошо укатана полозьями санок, утоптана ногами мужиков и баб. Каждый день ходили сюда за сушняком, за дровами. К ночи мороз начал сдавать, тучи затянули месяц, и стало темно, как в подвале. Запушил мягкий снежок, застилая и без того чуть приметную стежку.
Не успел Савелий подойти к сосне, раздался девичий голос:
– Савелий Данилович?
– Я, Люба, я, – отозвался он и увидел перед собой вынырнувшую как из-под земли Любу.
Одета она была просто и легко: в стеганой фуфайке, в шапке-ушанке, обута в бурки. Савелий узнал ее больше по голосу – в темноте лица не разглядеть.
– Давно поджидаешь? – спросил он.
– Толечки пришла. – Люба помолчала. – И остыть не успела.
– Уморилась? Не близко, поди.
– Я привычная, Савелий Данилович. Через пару часиков будем на месте. Идемте.
Она повернулась и пошла в лес по невидимой, известной только ей одной стежке. Савелий двинулся следом, ступая наугад по слабо утоптанному снегу. Минут десять шли молча. Савелий не находил о чем говорить. Об отряде он знал кое-что от Тимофея, а расспрашивать подробней у Любы неловко, ведь все равно ничего толкового не скажет. Не может сказать. Зачем смущать девку? Заговорить о семье Любиной – опять не то. Наконец, чтобы только нарушить молчание, спросил:
– Как там Григорий?
– Григорий Иванович? – тут же отозвалась Люба. – А что ж, хорошо.
Она как будто только и ждала вопроса, разговорилась по-бабьи без умолку.
Голос у Любы молодой, бойкий, хотя и сиплый от постоянных ветров, от частой и долгой ходьбы по морозу. Шагала она быстро, Савелий еле поспевал. И вдруг он подумал: как же эта девка, считай, девчушка еще, не боится ходить в такие ночи? Ему, мужику, и то не по себе от темноты непроглядной, от мертво застывшего леса.
Савелий знал, что Люба женихалась с Мишкой Ермоленко и, по всему, любила его первой девичьей любовью. Каково же ей теперь? Мишка нацепил полицейскую повязку, Люба – партизанка и выполняет, пожалуй, самое опасное дело, она – связная. Надела фуфайку, бурки, спрятала девичью красоту. А кто в Метелице не заглядывался на Любу, гордую, неприступную девку, когда она вышагивала по деревне в ситцевом платье в горошек, закинув длинные косы на грудь! Женатые мужики и те вздыхали: «Эх, девка, опоздала родиться!» А над Гаврилкой подшучивали: «Не твоя дочка, Гаврилка. Не твоя. Удружил тебе кто-то, посочувствовал». Гаврилка весело щерился и горделиво отвечал: «На моей фамилии – моя! Ставь чарку да веди свою бабу – и тебе удружу такую ж. Мы энто могем даже очень запросто».
Шутили над Гаврилкой не без оснований, выделялась Люба во всем его роду, как василек в бурьяне.
– Ты, Люба, с оружием? – спросил Савелий.
– А как же! – ответила Люба с гордостью, потом добавила, как бы извиняясь: – Волков страсть как развелось.
– И не боишься ходить?
– Поначалу боялась.
– А теперь?
Люба помолчала с минуту и сказала со смешком:
– Теперь я песни пою. Старинные…
– Чего вдруг старинные? – удивился Савелий.
– Под старинные думается хорошо. Поешь потихоньку – и видится всякое: то луг зеленый, то аисты на болоте. Вот «Посею гурочки» как запою – прямо запах грядок в нос ударяет и огурец хрумтит на зубах. А «Стенька Разин»… Это ж целое кино. Стенька, здоровый такой, белобрысый, пригожий, выходит с княжной на руках. А княжна черненькая, худенькая, глаза большущие и пугливые… – Люба вздохнула и спохватилась: – Да что это я вам, Савелий Данилович. Ой, заговорилась! Вы уж не смейтесь.
– Ничего, Люба, это хорошо.
За разговорами прошли большую часть пути. Чем ближе подходили к месту, тем сильнее охватывала Савелия смутная тревога. Еще вчера он прямо рвался в отряд, еле дождался ночи, а теперь был рад оттянуть встречу с Маковским. Хотел увидеть Григория и робел. Надежда на Маковского еще жила в Савелии. Беспричинно, неоправданно, но жила. Он представления не имел о том, что может сделать командир отряда, какой выход найти. Здраво рассудить, так невозможно что-либо придумать. А вдруг? Этим «вдруг» жил Савелий и боялся, что никакого «вдруг» не будет.
Версты за полторы от лагеря их остановил дозорный, переговорил с Любой и растворился в темноте. А когда Люба сказала, что они пришли, Савелий не поверил. Ни землянок, ни построек не было видать – кругом черный лес да чуть белеющие сугробы. Только почуяв запах дыма и утоптанный снег под ногами, поверил Любиным словам.
Люба позвала Савелия и нырнула в один из сугробов. Протиснувшись в узкий проход, они очутились в маленькой землянке. В углу, рядом со входом, ютилась крохотная печурка, посередине – стол из четырех тесаных досок с двумя лавками по бокам, у дальней бревенчатой стены во всю ширину землянки – низкий лежак, застланный черным овчинным тулупом. На лежаке сидел Маковский, небритый, худой, какой-то сгорбленный. Видать, он только что поднялся, заслышав шаги, и не успел распрямиться от дремоты или своих потаенных дум. Посередине стола одиноко стояла коптилка из консервной банки, и слабый свет ее чуть заметно отливал в рыжей бороде Маковского, в пышных пепельных усах.
Маковский заговорил первым. Поздоровавшись и усадив Савелия, он стал расспрашивать об окружении, о жизни в Метелице. Савелий отвечал и ловил себя на мысли: к чему эти пустые вопросы? Ведь знает Маковский об окружении от его товарищей, о деревне – от Любы и Тимофея. Маковский сидел в полутемноте. Савелий – перед самой коптилкой, и это походило больше на допрос, нежели на разговор довоенных товарищей.
Савелий почувствовал, как задвигались его желваки.
– Да ты чего на меня ворчишь! – возмутился он. – Что я тебе, денщик?
– Разве ворчу? – удивился Маковский чистосердечно и, как бы спохватившись, виновато улыбнулся. – Ну, прости, коли обидел!
Он умолк, уставясь на Савелия хитрыми глазами, пока тот не ответил ему улыбкой. Через минуту они разговаривали как старые друзья. Савелию стало неловко за своего «денщика».
На столе появилась бутылка, две алюминиевые кружки и полдесятка соленых огурцов с краюхой житного хлеба. Пригубили разок, заговорили о насущных делах. На просьбу Савелия что-нибудь придумать касательно его Маковский только пожал плечами:
– А что я придумаю? Забирать тебя, – значит, и всю семью… Мало того, так и Тимофея с семьей забирать – больно тесное родство у вас. А Тимофей нам в деревне во как нужен! Он знает немецкий, часто бывает в комендатуре по своим детдомовским делам… и по нашим. Ухватил? Слов нет, тебя бы с радостью забрали, да что поделаешь? Хлопцев привел – и на том спасибо. Не мужики – клад! Одно слово – солдаты, без них нам туговато пришлось бы. Теперь мы со своими подрывниками… А? Как думаешь, на Соколке железку дергануть? С поездом, конечно. Откос метров двадцать, представляешь? Эх!.. – Маковский по-мальчишечьи стукнул кулаком в ладошку, и в его голосе опять почувствовалась злость, которая насторожила Савелия с первых минут. – Толу б раздобыть! Климович говорит, можно выплавлять из снарядов. Погодь, Савелий, дай в силу войти. А тебе мы и в деревне дело найдем.
– Да какое ж дело? – волновался Савелий. – Тимофей с осени обещанками кормит!
– Дело какое? А вот оно. В станционном поселке имеешь родню какую или добрых знакомых?
– Ну.
– Вот тебе и «ну». В гости ходить будешь, да почаще. Бутылку сивухи не забывай в карман класть для верности. Постарайся составить расписание поездов. Знаю, знаю, не усмехайся, графика у них определенного нет. Однако ж какая-то система должна быть. Какие промежутки между поездами? В какое время идут на Гомель, в какое – обратно? Груз примечай. В общем, ты не хуже моего понимаешь, что требуется. Не охотиться же нам за порожняком. Ухватил? Кто у тебя там?
– Дядька двоюродный, Иван Моисеев.
– Он, кажись, на эту штуку слабоват? – Маковский пощелкал по бутылке. – И тебе придется. Ну, хотя бы для виду.
Савелий оживился: наконец-то ему нашлось дело.
– Ну, а ты как? – спросил он осторожно.
– А что я?.. – протянул Маковский задумчиво и вдруг переменился: глаза заметались, заблестели, щеки вытянулись, усы ощетинились, и он зашептал, как будто прорвалось все то, что он сдерживал до сих пор, что его томило изнутри: – Моя вина, Савелий. Слышь, моя! Ты знаешь о той яме у ельника? Вот! Роза… Розалия Семеновна… по моей вине! – Он с хрустом сплел пальцы и стукнул двойным кулаком по столу. – Если б я не знал, если б не знал, что она любила меня. Понимаешь, Савелий, что это? Лучше бы не любила! Лучше бы!..
– Погодь, Григорий, ты чего это? – заволновался Савелий. – Наговариваешь… Твоя вина в чем?
– В чем… – Маковский вздохнул после лихорадочного, как в бреду, шепота. – В том, что не женился! Жену я бы эвакуировал. В том, что понадеялся – не узнают немцы о ее национальности. Да чего там!.. Даже и останься она, все было бы не так, если бы женился.
– Что – не так?
– Ну-у… она бы не заболела и ушла со мной в лес. – Маковский снова перешел на шепот: – Я виноват, все из-за меня! И болезнь… Незадолго до немцев я проторчал с ней до утра. Дождь пошел… вот и простудилась. Она ж такая слабенькая!
– Преувеличиваешь, Григорий. Война… Разве так уж важно, что вы попали под дождь?
– Важно! – Маковский уперся взглядом в Савелия. – Сейчас все важно, каждая мелочь! И тогда было важно, только мы не понимали этого. Перед совестью нету важного или неважного – все в первую очередь или как там… первостепенно. Вот! Ты-то чего мечешься, как заяц в силках? Нет твоей вины в том, что поймался. Знать, охотник оказался хитрей. Жизнь, она только и ищет доверчивого, неосторожного, чтобы накинуть петлю да затянуть посильнее. Сиди себе дома, ешь блины, придут наши – вольешься в часть и топай до самого Берлина!
– Григорий!
– То-то! Говоришь, что в хате родной как в плену? Черта лысого! Ты у совести своей во где! – Маковский поднес к глазам Савелия сжатый кулак. – Во где, понял? За это я тебя ценю и доверяю. А ты мне – не важно…
Долго еще колыхали своим дыханием слабый огонек коптилки бывший агроном и председатель колхоза. Под утро Савелий вспомнил:
– Да, Григорий, шел я тут с Любой… Этот ухажер ее, Мишка Ермоленко, он как, не с нами? Не пойму я его что-то.
– А я и сам не пойму. Сельчане не жалуются, говорят, хороший полицай. Но ведь – полицай! Люба уши прожужжала, чтобы его – к стенке. Простить не может, извелась девка. – Маковский вздохнул. – Сложно все, Савелий.
– И еще, просил тебя Тимофей подумать насчет Петра. Совсем озверел, житья от него нету.
– Добре, займемся, – пообещал Маковский. – Давно пора этого кулацкого ублюдка прибрать к рукам!
– Только не в Метелице.
– Знаю, знаю. Найдем место.
* * *
Воскресенье Савелий провел в отряде, а поздним вечером вернулся в Метелицу. И опять потянулись дни за днями, хмурые и тоскливые, как снежные тучи в низком небе.
Поначалу он зачастил к дядьке Ивану. В третий приход Савелия дядька смекнул, что дело тут «не чисто», и сказал открыто: «Не надо горилку носить. Приходи так в любое время, коли потребно».
Поезда шли днем и ночью без всякого графика. Немцы в открытую, средь бела дня провозили технику и людей. Из всех своих записей Савелий, как ни бился, не смог составить ничего путного. И недели через полторы понял всю бессмысленность своего занятия. Единственное, что было ясно, это продвижение груженых поездов на восток. Савелий разозлился и начал подозревать, что задание Маковского всего лишь для отвода глаз, чтобы только успокоить его. Что ж, Григорий поступил как заботливый товарищ, но от этого Савелию не становилось легче.
А Маковский не дремал. В один из февральских дней люди нашли полицая Петра висящим на вербе у шляха на Липовку. На груди у него болталась фанерка с надписью химическим карандашом: «Так будет со всяким иудой!» – и чуть пониже: «Казнен по приговору народных мстителей». Метрах в десяти от вербы лежал мертвый полицай Иван. Третий полицай, Мишка Ермоленко, исчез. Как после выяснилось, он покаялся и примкнул к отряду. Немцы обшарили Метелицу, соседние деревни, не найдя ничего подозрительного, расстреляли попавшихся им на шляху двоих мужиков и унялись.
Гаврилка после этого случая присмирел, стал ласковым и, радушно улыбаясь, первым здоровался с Савелием и Тимофеем. Однако виду не подавал, что знает или догадывается о чем-то.
Ровно через неделю у той же вербы, в трех километрах от Липовки, партизаны напали на машину с немецкими солдатами. Всех перестреляли, забрали оружие и скрылись. На этот раз за дело взялся отряд карателей. Прочистили весь лес от Метелицы до Липовки, но остались несолоно хлебавши. Заглянуть в мелколесье по другую сторону Липовки не догадались. Та зона считалась у немцев спокойной. А в марте один за другим взлетели на воздух три железнодорожных моста через овраги. Один из них – в «спокойной» зоне.
Савелий вместе с дедом Антипом, Тимофеем и другими сельчанами радовался успехам Маковского и его хлопцев, но с каждым днем становился все задумчивее. Ксюша тайком вздыхала и утирала уголком косынки непрошеную слезу, дед Антип, не таясь, вслух костил немцев и ходил по Метелице петухом.
* * *
Не сиделось Савелию во дворе, тянуло в поля, на вольный ветер. За садом, на голом пригорке, снег стаял и скатился в лощину тонкими серебряными нитями. Черно-серая суглинистая земля, согретая к обеду, покрылась, как шелковой косынкой, дрожащим на свету парком. Легкий ветер налетал на пригорок, срывал духмяный пар земли и растворялся в синем воздухе. И опять поднимался пар полдневным маревом. Еще не тронутое плугом поле вспревало, как свежезамешенное тесто.
Савелий поднял ком земли, помял в ладони и крепко стиснул. Жирные языки суглинка выползли между тонкими костяшками пальцев. Разжал кулак, понюхал серую лепешку на ладони, и в груди зашлось от дурманящего запаха помолодевшей за зиму земли. В голове помутилось, как в ту осеннюю ночь от свежего хлеба, когда он сидел за столом, изголодавшийся и обессиленный. И сейчас Савелий почувствовал что-то похожее на голод. Что будет с этой землей, кому она достанется? Гаврилка собирался, как только подсохнет, нарезать колхозную землю мужикам. А где они, мужики? Нету их. Бабам такая ноша не под силу: не поднять им, недоглядеть всей земли. Где время возьмут, где коней возьмут, откуда наберутся мужской сноровки?
Неслышно подошла Ксюша.
– Чего ты, Савелий? – спросила робко. – Господи! А я измаялась: обед уже, а ты запропастился. Немцы на шляху мужиков хватают… Полина говорила. Она только что из Липовки. Хватают всех прохожих и гонят куда-то на работы. А ты не знал? Третьего дня еще на станции пятерых забрали, и с концами.
– Не может быть! – прошептал Савелий, ошарашенный этой новостью, еще не веря Ксюше.
– Чего ж – не может быть? – спросила Ксюша обиженно, будто ее уличили во лжи.
– Не может быть! – повторил Савелий уже радостно, схватил Ксюшу за плечи и закружил на месте.
– Ты чего, Савелий? Опамятуйся!
– Ксюш-а! Ты знаешь, что это? Это же, это… – И, не договорив, кинулся через сад во двор, в хату. Пробежал в спальню, выхватил из-под кровати вещмешок, вернулся в трехстен.
– Штой-то ты мильгатишь, как новый целковый? – спросил дед Антип.
– Ну, батя, наконец-то… Вот оно!
Он рассказал деду все, что услышал от Ксюши. Порешили так: Гаврилке скажут, что забрали Савелия немцы на дороге со станции, когда возвращался от дядьки Ивана. Завтра на заре, пока немцы не вышли на шлях, Ксюша сбегает предупредить Ивана. Лучшего случая Савелий и желать не мог.
Остаток дня он провел в хате, играясь с Артемкой. Ксюша всхлипывала, соглашалась со всеми его доводами, но было видно, что принимать их не хочет и не может. Савелий понимал жену, но все же злился за ее бабью слепую привязанность, не признающую никаких аргументов, когда дело касается разлуки.
Поздним вечером он поцеловал уже спящего сына, простился с дедом Антипом и в сенцах долго не мог освободиться от Ксюшиных цепких рук, сомкнутых на шее. Ксюша ничего не говорила, только часто целовала его лицо, размазывая по щекам теплые слезы. У Савелия подкатил предательский комок. Боясь обидеть жену, он мягко, но настойчиво разжал ее пальцы, приник последний раз к мокрым Ксюшиным губам и выдавил через силу:
– Если что, передай Тимофеем…
Он вышел в сад, прислушался к мерному посвисту ветреной ночи, перемахнул через плетень с такой же легкостью, как осенью, и, ловя дрожащими губами свежий воздух, заторопился к лесу.