Текст книги "Ранний эллинизм"
Автор книги: Алексей Лосев
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 78 страниц)
Классицизм Буало вырастает на рационализме, на философии условности, на силлогизме, на метафизическом проецировании субъективных (а именно рассудочных) форм сознания. Античная классика вырастает на природной оформленности и завершенности предмета, не на систематической закономерности абстрактных "законов природы", но на конкретно-телесной – и потому пластической сработанности всего бытия. Потому античная классическая эстетика скульптурно (под ней платонизм с его "идеями" или аристотелизм с его "формами", а не картезианство). Что же касается эллинистически-римского варианта этой общеантичной эстетики, то, несомненно, скульптурность как таковая здесь несколько ослабела или не имеет здесь такого броского вида, поскольку центр внимания перенесен не на зрительные, но на внутренне-ощутимые стороны объекта. Это, конечно, не мешает ей оставаться античной эстетикой, так как ей все равно свойственна та же самая закругленность, осознанность, ясная раздельность и оформленность стиля{339}.
д) Нужно, наконец, отметить и то, что эллинистически-римская эстетика, вообще говоря, не есть единственная форма античного субъективизма. Это именно та форма, где античный субъективизм дан в своем максимальном отрыве от зрительных и онтологических сторон, где он дан, так сказать, абстрактно. Потому и формы этого субъективизма, мы могли бы сказать, несколько мелкого калибра. Гораций дает наставления, которые с точки зрения нашей современности звучат уже как банальность. Конечно, они не были банальностью ни в тогдашнем Риме, ни в последующие эпохи античности. Однако некоторое бессилие субъекта, некая его ограниченность более внешними сторонами сознания несомненно налицо у Горация. Это – грех абстрактного субъективизма (поскольку, конечно, античность была на него способна), не умеющего целиком слиться с предстоящим ему бытием. Слияние субъекта с этим бытием, в условиях полной развитости и глубины этого субъекта, невозможно было в эллинистически-римскую эпоху, где субъект впервые только еще находил себя и где ему было еще далеко до того, чтобы в своей развитой самоощутимости слиться с космическим бытием вообще. Это могло быть задачей уже новой огромной эпохи, которую – в философии – и возглавил неоплатонизм.
е) Вот почему Гёте никак не мог проникнуться "Поэтикой" Горация достаточно глубоко. Еще когда он учился в Лейпциге (1765-1768) и когда господствовал "ложноклассицизм" Готшеда, он писал:
"Мы восхищались отдельными золотыми изречениями этого бесценного творения, мы благоговели перед ними, но никак не понимали, что делать из целого и как употребить его в свою пользу!"
Мнение это не изменилось у Гёте и через 40 лет, когда он в 1806 году писал:
"Это проблематическое произведение одному кажется так, а другому иначе, и каждому через десять лет будет казаться опять иначе. Я принимал было на себя смелую отвагу использования и целого творения и отдельных его частей и очень желал изложить это на бумаге, хотя бы из юмористических видов. Но эти мысли и мечты обратились в ничто и разлетелись по воздуху, как тысячи им подобных, высказанных в приятельском разговоре!"
Нам памятны эти отзывы Гёте о Горации. Горацию свойственна какая-то скромность, связанность, отсутствие большого калибра и значительного размаха. Его эстетика предполагает какие-то мелкие формы, он – серединен, плоскостей. И самое большее, что обещает он, это – игривое и понятное изящество незначительных форм, где все уравновешено и успокоено, где нет неудержимых страстей и чувств, нет титанизма или хотя бы простой экспансивности, нет жалобы, исканий, нет безнадежной тоски и упоительного счастья. Понятно, почему он чужд не только всякому романтизму, но даже и Гёте, в классических интуициях которого не приходится сомневаться. Вольтер не прав, утверждая: "Метод есть, конечно, одна из красот дидактической поэзии. А у Горация нет никакого метода!" У Горация есть метод. Но Вольтер прав в ощущении того, что этот метод – не новоевропейский, что его не понимает даже сам он, крайний рационалист и дидактик XVIII века.
ж) Совсем другое, однако, следует сказать о внешней стороне "Поэтики" Горация. Она – изящна и разнообразна, как и сам Гораций вообще. Что бы ни говорить о внутреннем содержании этого произведения, с внешне-художественной точки зрения оно и сейчас доставляет то особого рода тонкое и одновременно неглубокое настроение, то чувство изящества и внутренней ограниченности, с которой мы иной раз встречаемся в римской литературе. Начать уже с того, что в этих популярных, ставших поговоркой на протяжении всей мировой литературы выражениях мы чувствуем саму классическую литературу, бывшую предметом наивной любви для длинного ряда поколений в Европе. Разве есть такой образованный человек, который бы не знал этих стихотворных поговорок, вошедших в мировой обиход из горациевой "Поэтики": "risum teneatis, amici" ("удержали бы смех, друзья" (ст. 5); "in vitium duck culpae fuga, si caret arte" ("к погрешностям ведет боязнь вины, если не хватает уменья" (31); "adhuc sub iudice lis est" ("до сих пор подлежит обсуждению" (78); "parturiunt montes, nascetur ridiculus mus" ("мучатся родами горы – родится смешной мышонок" (139); "nescit vox missa reverti" ("не может выговоренное слово вернуться" (390) и многое другое. Нам дороги эти античные побрякушки, и в них мы чувствуем последние остатки былой культуры изящества и филологического вкуса. Гораций – это классическое изящество, где всегда минимум выражения и максимум выразительности. Его стихи хрустят этой почти осязаемой образностью. И, может быть, наиболее основательным возражением против риторического схематизма Нордена и Нетушила было бы то, что такой схематизм не в силах отразить всего художественного содержания "Поэтики" Горация (хотя не надо забывать, что этот схематизм и не ставил себе такой задачи). В.Я.Каплинский, критикуя И.Нетушила, как раз указывает, между прочим, и на эту сторону{340}.
Возьмите, например, общеизвестный прием Горация употреблять сентенции в начале и в конце отдельных частей своего произведения. В начале отдела они звучат как эффектные вступительные аккорды, в середине и конце – как изящные музыкальные фермата. Таков приведенный только что стих 31 – сентенция в контексте рассуждения о впадении в крайности и преувеличения. Таков и стих 99: satis est pulchra esse poemata dulcia sunto – "недостаточно, чтобы поэтические произведения были прекрасны, пусть они будут усладительны", помещенный у Горация на границе между рассуждением о введении трогательных и пр. эпизодов в трагедию и рассуждением о соответствии дикции настроениям героя. В ст. 68: mortalia facta peribunt – "дела смертных погибнут" конец отдела о неологизмах. Хорошо звучит сентенция в 128 ст.: diffisile est proprie communia dicere. Таков же стих 309: scibendi recta sapere est et principium et fons – "начала и источник писательства – здравый ум", – в начале отдела о философском образовании поэта. А ст. 333: Aut prodesse volunt aut delectare poetae – "поэты хотят или приносить пользу, или услаждать", – тоже вошедший в мировой литературе в поговорку, великолепно открывает своей простой и самоочевидной сентенцией целое рассуждение о нужных и ненужных качествах писателя.
Или обратим внимание на другой прием Горация – начинать новый отдел без всякого перехода и связи и только в его конце показывать, для какой цели взята эта новая тема и как она связана с предыдущим. Так заговорил Гораций, например, о сатировской драме (220-250). Сначала, как мы знаем, у него тут – история, и только в последующем выясняется, что заговорил он об этой драме ради теории стиля, чем и присоединяется все это рассуждение к предыдущему отрывку о хоровых партиях драм. Так заговаривает Гораций об истории греческой драмы после указания о недостаточном внимании римских поэтов к форме своих произведений (275-288). И только потом, когда он вновь возвращается к римским поэтам (275), уже для их похвалы за оригинальные римские сюжеты, становится ясным, зачем шла вся эта речь о греках. Одинаковым образом – мысли о значении поэзии, введенные в ст. 391-407 как бы случайно, оказывается, подтверждают совет не стыдиться поэтических занятий{341}.
Гораций любит оживлять свою речь вопросами. То он в виде вопроса говорит о нелепости противоестественных сочетаний в поэтическом образе (20-23). То он энергично взывает о том, поэт ли он, если он ничего не может и не знает (86-88). То он восклицает тоном вопроса о невозможности требовать вкуса от грубых сельских жителей (212-213). То он обращается к самому себе с вопрошением о поэтическом своеволии (265-267) и т.д. В стихах же 326-330 Гораций дает целую оценку урока арифметики у сообразительного и расчетливого мальчишки. Дидактизм не помешал Горацию дать интересную и разнообразную окрошку разных советов, наблюдений, обобщений и сентенций. В отделе о поэзии у него фигурирует и трагедия, и сатировская драма, и драма вообще. В отделе о поэте не отсутствует и рассуждение о поэзии (333 слл.), а в конкретных советах Пизонам не отсутствует отвлеченная мысль о значении поэзии в жизни человечества (391 слл.). Да и самый переход от первой части послания ко второй, то есть от поэзии к поэту, представляет собою живую ироническую картину поэта, который ради своей поэзии не стрижет ногтей, не ходит в баню и пр. Поэтому в "Послании" Горация соблюдена та римская живость, то поэтическое разнообразие, которое вполне аннулирует скуку риторического схематизма. Много разных наставлений дает Гораций, но это не мешает ему в конце нарисовать поэта, очутившегося под влиянием своего вдохновения в яме, и достаточно над ним поиздеваться. Если и действительно Гораций использовал схему учебников риторики (он мог к тому же использовать ее приблизительно, хотя только в качестве руководящей нити), то все же это не мешает "Поэтике" быть "эпистолой, написанной свободно и непринужденно". "Наставления текут прихотливым потоком, то широким, то узким, то медленным, то быстрым, пока он не исчезает, низвергаясь шумным каскадом насмешки"{342}.
Вот что привязывает нас к Горацию, автору и од, и сатир, и посланий; и вот почему люди, имеющие вкус, всегда будут испытывать тонкое наслаждение от чтения Горация, хотя бы даже и считали умершим самый дух римской классики. Вот почему Ницше, которому уж во всяком случае нельзя отказать в тонком филологическом вкусе, произнес слова, могущие удивить всякого профана:
"Ни один из поэтов, – пишет он в статье "Чем я обязан древним", – не вызывал во мне такого восхищения, какое вызвала ода Горация при первом уже чтении... Пестрая мозаика слов, где каждое слово является звуком, картиной, понятием, где сила бьет отовсюду ключом, доведенное до minimum'a количество письменных знаков и достигнутый ими maximum силы и выразительности, – все это отличается римским духом и, если хотите мне поверить, то и благородством par excellence. Вся остальная поэзия в сравнении с этой является пошлой, чувствительной болтовней"{343}.
Мы не скажем, что Гораций выше всего. Но мы скажем, что это именно не пошлость, что это именно изящество, что это именно римская эстетика и римская классика, что это – идеал тех, кто имеет тонкий и требовательный филологический вкус.
II. РИТОРИКАХотя риторика и не есть эстетика, тем не менее можно сказать наперед, даже из беглого ознакомления с греческими риторами, собранными у Шпенгеля, что эта риторика могла бы дать очень много и в смысле истории эстетических учений. К сожалению, однако, античная риторика еще совсем не изучена с этой стороны. Изучить и исследовать античную риторику с этой стороны, хотя бы в пределах собрания Шпенгеля, это значило бы затратить несколько лет. Покамест хороший специалист не произведет этой работы, сведения об античной риторике в истории античной эстетики будут неизбежно отрывочными и почти случайными. Поэтому мы предложим только ряд наблюдений над несколькими авторами и укажем на ряд проблем, наиболее близко связанных с эстетикой, например, на проблемы стиля, откладывая подробную разработку этой области на неопределенное будущее{344}.
1. Необходимые исторические замечания
Прежде всего, несколько необходимых исторических замечаний. Мы знаем, что родоначальниками риторики были еще классические софисты, столь высоко ценившие слово и силу его убеждения. К риторике серьезно и глубоко относился Платон, являясь, однако, и в этом вопросе антиподом софистов{345}. Известно также, что риторика, как наука, неотделимая от логики и диалектики, пошла от Аристотеля{346} и перипатетиков{347}. Один из них, Феофраст, дал знаменитое учение о четырех качествах речи, развил аристотелевское учение о выборе слов и словосочетаний и тем самым наметил ряд важных стилистически-эстетических проблем. Наконец, мы знаем заслуги теоретиков стоической грамматики и логики{348}. Эллинистическая риторика, в согласии с духом века, бросилась с головой в анализ огромного числа стилистических явлений в языке. Ей приходилось отрываться от всякой живой ораторской и ритмической практики, погружаясь в чисто теоретические и очень часто формалистические изыскания. Прежде всего, она подвергла детальному изучению так называемое сочетание слов, дающее в результате периодичность и ритмичность речи. Далее, эллинистическая риторика разработала старое учение Феофраста о качествах речи. Наконец, эллинистическая риторика создала еще три весьма подробно представленные области: учение о тропах, фигурах и стилях, также отчасти коренящееся еще у софистов, Исократа и в перипатетической традиции.
2. Азианство и аттицизм
На первых порах в этих эллинистических трактатах мы находим чрезмерное увлечение риторизмом, гипертрофией внешне-чувственных приемов, а значит, и соответствующую их оценку с выдвижением стилистических принципов, так называемого "азианского стиля" (назван по месту его возникновения и процветания в Малой Азии).
Но он скоро нашел себе серьезных противников в лице тех, кто стоял за классические образцы и строгость поэтических приемов. Уже к концу III в. до н.э. этот классицизм достаточно разделался со своими врагами, опираясь на такие научные методы, каковы перипатетический и александрийский. В противоположность изысканному и цветистому "азианскому" стилю этот стиль назывался "аттическим" и его представители – "аттицистами". Однако особенно ожесточенная борьба азианцев и аттицистов происходит уже в Риме, в первой половине I в. до н.э., когда социально-политические потрясения конца республики чрезвычайно обострили вкус и страсти в области риторики и когда все эти проблемы снова получили напряженно-жизненный, а не только академический характер. На риторических сочинениях Цицерона можно хорошо ощутить нараставшее тогда острое чувство риторического стиля. Написанные Цицероном в 46 г. трактаты "Брут" и "Оратор" рисуют нам его чрезвычайно интересную позицию, которую невозможно уложить ни в рамки азианского стиля, ни в рамки строгого аттицизма. Эстетико-философские позиции Цицерона с большой глубиной и выразительностью определенно синтезируют оба эти направления.
Нечего и говорить о том, что с победой принципата получил огромный перевес аттицизм и что значение его не колебалось до самого падения Рима. В начале императорской эпохи мы имеем оба направления (с несомненным перевесом аттицистов), которые возглавляли Аполлодор Пергамский, старший наставник еще Октавиана Августа и сторонник строгих, точных, суровых правил в риторике и поэтике, и Феодор Гадарский, учитель Тиберия, проповедовавший в риторике пафос, подъем и экзальтацию. Конкретно аттицизм мы можем изучать по Цецилию, который написал два не дошедших до нас сочинения: "Против фригийцев", то есть азианцев, и "Чем отличается аттический стиль от азианского?" и которого мы знаем только по позднейшим цитациям и по Дионисию Галикарнасскому, младшему современнику Цецилия (оба – I в. до н.э.). При Дионисии Галикарнасском аттицизм стал уже почти общепринятой доктриной.
Азианцев мы изучаем по анонимному автору того же времени, прежде именовавшемуся Лонгином, с его значительным трактатом "О возвышенном", где мы находим полемику против Цецилия и апологию экзальтированного платоновского стиля против строгой простоты Лисия. Перипатетиком, то есть, в конце концов, тоже формалистом и аттицистом, является Деметрий, автор трактата "О словесном выражении" (стиле), отождествлявшийся раньше с известным перипатетиком Деметрием Фалерейским, но относимый ныне ко времени начала нашей эры (ввиду очень зрелого трактования проблемы, понятного только в поздний период борьбы аттицистов и азианцев).
Наконец, необходимо указать еще на ритора II-III в. н.э. Термогена (его трактат "Об идеях"), который дает завершение учения о риторических стилях, отчасти возвращая его в значительно обогащенном виде к старому феофрастовскому учению о качествах. Это – положительный авторитет для всей поздней античности и даже Византии.
Мы, как сказано, остановимся только на некоторых из этих авторов и коснемся по преимуществу проблемы стиля, наблюдая особенности эстетических установок, в основе которых лежат, как мы теперь хорошо знаем, перипатетическая риторика, александрийская философия и назревающее углубление чувства формы (под руководством Стои, Посидония и римских риторических вкусов и страстей). Прежде всего некоторое расширение александрийского филологизма находим мы у ритора Дионисия Галикарнасского.
Дионисий (ок. 55 – ок. 8 г. до н.э., родом из малоазийского города Галикарнасса) – один из выдающихся греческих риторов, прожил большую часть своей жизни в Риме (с 30 по 8 г. до н.э.), преподавая ораторское искусство{349}. Он изучил латинский язык и на основании тщательных разысканий написал большой труд «Римские древности» в двадцати книгах (из них дошли целиком первые девять), охвативший период истории Рима от легендарных времен до 264 г., пытаясь, таким образом, восполнить эпоху, не затронутую Полибием. Однако, как высоко сам Дионисий ни ценил свой труд по истории, в сущности своей он был ритором, обладавшим, может быть, не столько пафосом творческих открытий, сколько основательной начитанностью, тонкой интуицией в понимании художественной речи и ее стилей, ясностью изложения, меткостью и изяществом характеристик и формулировок. Он не претендовал на философское обоснование риторики, как это было присуще Аристотелю, перипатетикам и стоикам, но это ничуть не умаляло его значимости в то время, когда хорошее и умное освоение великих теорий прошлого с точки зрения римского практицизма ценилось не менее оригинальности мысли.
Дионисий приехал в Рим, когда уже не было в живых великого Цицерона, перед которым он всегда сохранял глубокий пиетет. И если риторика была для Дионисия искусством писать и говорить, то риторика грека Исократа, предмет постоянного восхищения Дионисия, была в его глазах "истинной философией" (Isocrat. 1-2 = 161,5 Usener-Radermacher), достойным продолжателем которой был и Цицерон.
"Риторика" самого Дионисия, как и его сочинение "Об ораторах древности" (Лисии, Исократе, Исее, Динархе), изобилующие историко-литературными фактами и филологической ученостью, унаследованной им от александрийцев, ясно указывают на традиционные генетические связи Дионисия и его образцы{350}. Однако эстетические тенденции этого автора вырисовываются гораздо более систематично и внушительно в одном из значительнейших сочинений Дионисия "О соединении слов", посвященном его ученику Мелетию Руфу, а также в известном письме к другу автора, Гнею Помпею Гемину, представляющем собою небольшой теоретический трактат в эпистолярном жанре.
1. Эстетические моменты в сочетании слов
В сочинении Дионисия "О соединении слов"{351} сказалась старинная, исторически сложившаяся традиция единства слова и музыкального сопровождения, столь характерная для греческой поэзии. Сочетание слов невозможно понять без учета музыкальности речи. Именно музыкальность с ее мелодикой, эвритмией, сменой разнообразных моментов (metabole) и согласованностью изображаемого с его образцом лежат в основе науки соединения слов. Известное в риторике размещение элементов речи создают так называемые колоны (члены), в свою очередь составляющие периоды. От правильного сочетания слов зависит убедительность речи, хотя само сочетание и не являлось предметом столь оживленного обсуждения у философов и политиков, как проблема выбора слов. Дионисий привлекает для подтверждения своей мысли, как это было принято издавна, еще со времени Сократа и Платона, аналогию с обычными ремеслами – с плотницким, слесарным, с вышиванием, где тоже особенно важен выбор материала. Но сочетание слов у Дионисия по своей силе и своим возможностям не уступает выбору (§7-10).
Дионисий полагает, что "и приятность речи, и убедительность, и мощь гораздо более зависят именно от соединения", чем от выбора слов, хотя этот последний "первенствует и естественно предшествует" соединению (§9). Дело в том, что соединение слов "обладает мощною способностью всю работу подбора подчинять и над ней господствовать" (§10).
Сочетание является причиной создания речи поэтической и прозаической, так как все дело не только в выборе словесной материи, но в определенном чередовании и распределении компонентов. Мы бы сказали, что Дионисий выделяет здесь некий формальный момент, который, однако, тесно связан с содержательностью мысли. Красота слова для Дионисия важна в том случае, если она оформляет хорошую мысль, которая в свою очередь бесполезна вне красоты построения и благозвучия (§12). План содержания и план выражения, таким образом, представляет у Дионисия нечто единое, без той гипертрофии формальных моментов, которыми часто страдали александрийцы.
Для Дионисия слово, "брошенное наугад, как попало, губит вместе с собой и полезную мысль". Стихи и проза только тогда "становятся красивыми", когда достигается "красивая стройность" (to metron cai to logon). Даже низменные простые слова, сложенные в "приятные и искусные сочетания", облекают речь "величайшей прелестью" (aphroditen) (§11). Чрезвычайно важно, по мнению ритора, чтобы "хорошая мысль" была украшена "прекрасным словесным выражением", а "чистое, благозвучное выражение", в свою очередь, тоже должно быть вправлено в соответствующее "красивое построение", или, точнее, в "упорядоченность гармонии" (§12) (cosmon... harmonias).
Дионисий вновь обращается к наглядным примерам из строительной техники и кораблестроения. Ведь строитель всегда заботится о том, чтобы соединить камень, бревна или кирпич с необходимым ему материалом, далее, как расположить каждое из соединений, и, если оно не укладывается, "обломить его, обтесать и придать удобный для кладки вид" (§40). Знаток науки о соединении слов тоже выбирает то соединение, которое "красиво и приятно" "по самой своей природе". Как плотник и искусный мастер, он "прилаживает" этот материал, чтобы "стройность казалась наилучшей", и, если надо, он его урезает, добавляет и изменяет, то есть сознательно обрабатывает.
Сочетание слов, таким образом, должно быть красивым по своей природе, а не благодаря технической изощренности, то есть прекрасное соединение должно соответствовать своему предназначению (§39) и быть вполне целесообразным, как это и необходимо для классической эстетики.
2. Прекрасное и приятное
Прекрасное (calos) у Дионисия выступает не в изолированно-абстрактном виде, но ему сопутствует приятное (hedys). Дионисий даже считает, что "приятность и красота" являются двумя "основными началами", к которым стремятся составители стихов и прозы (§52).
Прекрасное и приятное в слове имеют определенную аналогию в других видах искусства – в скульптуре, живописи и резьбе, и этому учит художника сама "действительность" (§52).
"Ведь и зрение, – пишет Дионисий, – взирающее на произведение живописи, скульптуры, резьбы.., испытывает чувство удовлетворения и уже больше ничего не ищет, если находит в этих произведениях приятность и красоту" (§52). Разделение на "прекрасное" и "приятное" (§52-54), на наш взгляд, недостаточно обосновано автором. Обе эти категории наделены у него чисто физическими ощутимыми свойствами, как будто они сами еще не утеряли старого своего предметного материального значения наподобие гомеровских эстетических представлений, где гармония есть не что иное, как скрепы, соединяющие бревна (Od. V 248), а красота проливается Афиной наподобие жидкости (Od. XXIII 156). У Дионисия (§53) приятное означает цветущее, зрелое (hora), милое (charis), благозвучное (eystomia), сладость (glycytes). В прекрасном выделяется возвышенность, собственно нечто большое (megaloprepeia), веское (baros), торжественное (semnologia) и важное (axioma). Прекрасное и приятное могут сочетаться, но нет ничего удивительного, если они исключают одно другое.
Речь Фукидида и оратора Антифонта сложена поистине "красиво", но "вовсе не приятно", а речь Ксенофонта "сложена в высшей степени приятно, но лишена красоты, где она нужна". Зато у Геродота соединение слов обладает обоими качествами, "оно приятно и красиво" (§53).
Отсутствие именно логической четкости, которая уступает богатой интуиции Дионисия, не дает возможности внести полную ясность в разделение красоты и приятности и отнести красоту к объективно-выразительному оформлению предмета, а приятность к его субъективному аналогу. Но, видимо, смысл этого отграничения несколько иной, выходящий за пределы известных философских объект-субъектных оппозиций. Скорее всего, здесь Дионисием подчеркивается значительность и ощутимая, как бы физическая весомость красоты и приятности. Первая – нечто крупное, широкое, объемное и торжественное, вторая – миниатюрное, но зато милое, благодаря свежему цветению и сладости. В этих характеристиках есть нечто художественное, выразительное, но зато они начисто лишены философско-логической мотивации.
"Красота" и "приятность" создается, по Дионисию, с помощью ряда непременных элементов, которые, как мы увидим, тоже являются важными принципами греческой классической эстетики, столь импонировавшей римскому классицизму I в. до н.э.
Оказывается, что речь становится "приятной и красивой" благодаря "решающим и важнейшим вещам", а именно таковыми, по мнению Дионисия, являются "мелодия" (melos), "ритм" (rythmos), "разнообразие" (metabole) и "уместность" (prepon) (53).
Необходимость мелодии и ритма, создающих красоту и приятность, доказывается опытным путем, посредством чувства или ощущения. Дионисий приводит в пример толпу, которая освистала хорошего кифариста за то, что он, прикоснувшись "не в такт" к одной струне, испортил мелодию. Зрители тоже сердятся и возмущаются, если музыканты сбиваются с ритма, "не вовремя" двигаясь и восклицая (§55-56).
Вспомним Лукреция, для которого, вслед за Эпикуром, мелодия и ритм вытекали из жизненной необходимости человека и были связаны с многообразием чисто физических ощущений (V 1379-1408). Наряду с субъективностью ощущения Дионисий выделяет также и меру, как один из лучших критериев удовольствия или неудовольствия, то есть объективного соответствия эстетического предмета субъективной настроенности человека. Своевременные перемены (metabolai) вносят приятность и разнообразие в строй речи, который обязательно должен покоиться на "соответствии", или "строй" речи должен быть свойственным и соответствующим содержанию (§69-70).
Дионисий характерным образом для античного ритора говорит об "удовольствии", доставляемом слуху с помощью соединения "мелодичных, ритмичных, звучных" слов, которые "услаждают" чувства, "ласкают" их. Слова можно "сплетать" и "сшивать" одни с другими. Те, что "очаровывают", соединяются со словами "иной природы", чтобы "скрадывать неприятность последних". Писатель поступает здесь как разумный военачальник, прикрывающий слабые части сильными и тем самым используя все свои возможности (§68-69). Важное для античной эстетики представление о "мере", о том, что употребляется "кстати" на основании "вкуса", а не "науки", также привлекает Дионисия при рассуждении об "удовольствии" и "неудовольствии", так как ни то, ни другое в чистом виде не должно иметь места (§67-68). Дионисий очень выразительно (это характерно для его собственного стиля) подчеркивает в красоте построения благородство мелодии, величавость ритма и роскошь разнообразия в сочетании с соответствием. В классическую строгость ритора вплетается небезосновательно эта роскошь разнообразия, столь близкая вообще духу эллинистического художественного творчества и выраженная там в качестве излюбленной александрийцами "пестроты" (poicilia).
Недаром Дионисий упоминает это "разнообразие перемен", благодаря которому красота продолжает оставаться "вечно новой". Примечательно, что "красивый" склад речи основан не на разнообразии как переходе от "лучшего к худшему" или, наоборот, от "худшего к лучшему", а на "разнообразии однородного", ибо "при неизменном повторении надоедает и всяческая красота" (§129).
3. Подобающее
Эстетическая категория "уместности", или "подобающего" (prepon), важная для классической эстетики, тоже не оставлена Дионисием без внимания, хотя он признается, что глубокое рассмотрение данного вопроса "требует многих рассуждений" (§135). Дионисий, не вдаваясь в эти рассуждения, приводит замечательный пример из излюбленного им Гомера, рассказ Одиссея о мучениях Сизифа в загробном мире. Соединение слов здесь (Od. XI 593-596) так уместно, что перед глазами встает и "тяжесть камня, и труд, с каким его отрывают от земли", и сам Сизиф, "напрягающий члены и восходящий на гору, и еле взымаемая глыба" (§140). Оказывается, что "медлительность действия" достигается односложными и двусложными словами, разделенными большими промежутками. "Сопротивление, тяжесть и трудность" достигаются долгими слогами, "твердо упирающимися и прочно сидящими", "непрерывность напряжения" передается через "шероховатые сочетания букв", а "вздутые мышцы" и "сопротивление камня" через "толщу ритма" (§141). И все это, восклицает Дионисий, создалось не "случайной игрой природы", а "старанием искусства воспроизвести события" (там же). Совершенство произведения, таким образом, зависит от искусства уместного сочетания слов.
Идеи Дионисия, как видим, носят явный отпечаток эллинистической рецепции классики. Его субъективно-сенсуалистский подход к художественной форме аналогичен его эмпирическому опытному подходу, учитывающему соответствие определенной ситуации или момента действительности этосу, или нраву человека, который в свою очередь влияет на человеческие страсти и создает тот или иной способ убеждения, а значит, тот или иной тип речи. Дионисий, таким образом, использует классическое учение о страстях, этосе и формах убеждения, которое было блестяще разработано Аристотелем в "Риторике" (II, 1-17).








