Текст книги "Ожерелье королевы"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 61 страниц)
Жанна забилась в угол, взглядом бросая вызов этой власти, которую для нее олицетворяли солдатские штыки на лестнице за дверью.
Но секретарь не стал отворять эту дверь; он дал знак двум незнакомцам, о которых мы говорили, и оба они приблизились, сохраняя полное спокойствие. Своим крепким сложением и непреклонностью они напоминали те стенобитные орудия, которыми во время осады пробивают стены.
Они схватили Жанну за руки и вытащили на середину камеры, не обращая внимания на ее крики и завывания.
Секретарь бесстрастно уселся и стал ждать.
Жанна не замечала, что, волоча ее таким образом, они заставили ее почти совсем согнуть колени. Она поняла это лишь из слов секретаря, сказавшего:
– Так хорошо.
Пружина тотчас распрямилась: Жанна вскочила на ноги, оставаясь в руках державших ее людей.
– Бесполезно так кричать, – сказал секретарь, – потому что снаружи вас никто не услышит и, кроме того, сами вы не услышите приговора, который я должен вам прочитать.
– Позвольте мне слушать стоя, и я буду хранить молчание, – задыхаясь проговорила Жанна.
– Когда преступник наказывается плетьми, это наказание считается позорным и осужденный должен стать на колени.
– Плетьми! – дико вскрикнула Жанна. – Плетьми! Ах, негодяй! Вы сказали "плетьми"?
И она разразилась такими воплями, что совершенно оглушила тюремщика, секретаря и двух его спутников; тогда все они, потеряв голову и точно опьянев от ее визгов, решили укротить силу силой.
Они набросились на Жанну и повалили ее; но она победоносно сопротивлялась. Они хотели принудить ее согнуть колени, но она так напрягла мускулы, что они стали точно стальными.
Она повисла на руках этих людей и размахивала руками и ногами, нанося противникам жестокие удары.
Тогда они разделили обязанности: один, как в тисках, держал ее ноги, а двое других приподняли ее за кисти рук; при этом они кричали секретарю:
– Читайте же, читайте ее приговор, господин секретарь, а то мы никогда не кончим с этой бесноватой!
– Я никогда не допущу чтения приговора, присуждающего меня к бесчестью! – воскликнула Жанна, отбиваясь с нечеловеческой силой.
Исполняя на деле эту угрозу, она заглушила голос секретаря такими пронзительными воплями и криками, что не расслышала ни одного слова из того, что он читал.
Окончив чтение, секретарь сложил бумаги и положил их в карман.
Жанна думала, что он закончил, и стала собираться с силами для дальнейшего сопротивления. Ее вопли сменились еще более неистовыми взрывами смеха.
– И, – бесстрастно продолжал секретарь, точно читал заключительные слова какой-нибудь обычной формулы, – приговор будет приведен в исполнение на месте казней, во Дворе правосудия.
– Всенародно, – завопила несчастная, – о!..
– Господин Парижский, передаю вам эту женщину, – проговорил секретарь, обращаясь к человеку в кожаном фартуке.
– Кто этот человек? – спросила Жанна в последнем приступе страха и ярости.
– Палач! – с поклоном произнес секретарь, оправляя свои манжеты.
При этих словах секретаря оба исполнителя наказания схватили Жанну и потащили ее в сторону коридора, который она заметила раньше. Сопротивление, оказанное ею при этом, не поддается описанию. Эта женщина, которая в обычное время падала в обморок из-за царапины, выдерживала в продолжение целого часа грубое обращение и удары палачей. Пока ее тащили до наружной двери, она не переставала испускать ужасающие вопли.
За этой дверью оказался небольшой двор, называемый Двором правосудия, где собралась толпа из двух-трех тысяч зрителей, сдерживаемых солдатами; ее привлекло любопытство при виде приготовлений и появившегося эшафота.
На помосте в восемь футов высотой стоял черный с железными кольцами столб, снабженный наверху надписью, которую секретарь, несомненно согласно данному ему приказанию, постарался сделать как можно неразборчивее.
Помост не был обнесен перилами; к нему вела лестница, также без перил. Единственной оградой для нее были штыки солдат, перекрывавшие доступ к помосту, точно остроконечная железная решетка.
Когда стало видно, что дверь Дворца правосудия открылась, что показались приставы с жезлами, секретарь с бумагами, в толпе началось то волнообразное движение, которое делает ее похожей на море.
"Вот она!" – послышались всюду крики, сопровождаемые нелестными для осужденной эпитетами, а кое-где и не особенно доброжелательными для судей замечаниями.
Жанна была права: со времени ее осуждения у нее появились сочувствующие. Люди, презиравшие ее два месяца тому назад, готовы были вернуть ей свое уважение с тех пор, как она стала открытой противницей королевы.
Но г-н де Крон все предвидел. Первые ряды этого театрального зала занимали люди, преданные тем, кто оплачивал это представление. Между широкоплечими полицейскими агентами виднелись женщины, принадлежавшие к самым ревностным сторонникам кардинала де Рогана. Таким образом, было найдено средство использовать для дела королевы недовольство, затаенное против нее. Те самые лица, что так горячо приветствовали г-на де Рогана из враждебного чувства к Марии Антуанетте, пришли сюда, чтобы освистать или осыпать бранью г-жу де Ламотт, которая имела неосторожность отделить свои интересы от интересов кардинала.
Вследствие этого при появлении Жанны на площади большинство народа, и притом самые здоровые глотки, яростно завопили: "Долой Ламотт! Долой мошенницу!"
Кроме того, те, кто пытался выразить свое сострадание к Жанне или негодование по поводу вынесенного приговора, были приняты рыночными торговками за врагов кардинала, а полицейскими агентами – за врагов королевы, и на них обрушились, таким образом, представители того и другого пола, заинтересованные в сильнейшем унижении осужденной. Жанне уже изменяли силы, но ярость ее не ослабевала. Она перестала вопить, потому что крики ее терялись в общем гуле и борьбе. Своим звонким металлическим голосом она произнесла несколько слов, и шум стих как по волшебству.
– Знаете ли вы, кто я? – сказала она. – Знаете ли вы, что во мне течет кровь ваших королей? Знаете ли вы, что в моем лице поражают не виновную, а соперницу, не только соперницу, но и сообщницу?..
Тут ее прервали крики наиболее сметливых подчиненных г-на де Крона.
Но она возбудила если не участие, то, по крайней мере, любопытство; а любопытство народа – это жажда, которая требует утоления. Воцарившееся молчание доказывало Жанне, что ее хотят слушать.
– Да, – повторила она, – сообщницу! В моем лице наказывают ту, кто знал тайны…
– Берегитесь! – сказал ей секретарь на ухо.
Она обернулась. Палач держал в руке плеть.
При виде ее Жанна забыла свою речь, свою ненависть, свое желание привлечь на свою сторону народ: она видела уже только позор и боялась уже только боли.
– Пощадите! Пощадите! – закричала она душераздирающим голосом.
Громкие свистки покрыли ее крик. У Жанны закружилась голова, и, цепляясь за колени палача, она ухватила его за руку. Он поднял другую руку и вполсилы опустил плеть на плечи графини.
Невероятное дело! Эта женщина, которую физическая боль сразила бы, смягчила и, быть может, укротила, выпрямилась, увидев, что ее щадят; бросившись на подручного палача, она сделала попытку опрокинуть его и столкнуть с эшафота. Но вдруг она попятилась.
Человек этот держал в руке раскаленный докрасна кусок железа, только что снятый им с горящей жаровни. Он держал это железо, говорим мы, и распространявшийся от него палящий жар заставил Жанну отскочить с диким воплем.
– Клейменая! – возопила она. – Клейменая!
Вся толпа ответила на ее крик страшным криком:
– Да! Да! – ревели три тысячи голосов.
– Помогите! Помогите! – кричала Жанна в исступлении, стараясь порвать веревки, которыми ей перед тем связали руки.
Между тем палач, не сумев расстегнуть платье графини, разорвал его; отстраняя дрожащей рукой клочки материи, другою он пытался взять раскаленное железо, которое протягивал ему подручный.
Но Жанна накидывалась на этого человека и принуждала его отступать, так как он не решался тронуть ее; палач тем временем, лишенный возможности взять зловещее орудие, начинал прислушиваться, не раздаются ли из толпы проклятия по его адресу. В нем заговорило самолюбие.
Толпа, охваченная трепетом, начинала восхищаться могучим сопротивлением этой женщины и дрожала от глухого нетерпения. Секретарь сошел с лестницы; солдаты молча созерцали эту сцену; беспорядок и смятение принимали угрожающие размеры.
– Кончайте же! – крикнул голос из первого ряда.
Палач, без сомнения, узнал этот властный голос, потому что сильным движением опрокинул Жанну и, заставив ее согнуться, склонил ей голову левой рукой.
Она вскочила на ноги, вся дыша огнем, более жарким, чем железо, которым грозили ей, и крикнула голосом, покрывшим шум на площади и проклятия неловких палачей.
– Подлые французы! Вы не защищаете меня! Вы позволяете меня терзать!
– Молчите! – крикнул секретарь.
– Молчите! – крикнул пристав.
– Молчать!.. Ну уж нет! – сказала Жанна. – Что могут мне сделать?.. Да, я сама виновата, что подвергаюсь такому позору!
– А-а-а! – кричала толпа, не поняв смысла этих слов.
– Молчите! – снова повторил секретарь.
– Да, сама, – продолжала, извиваясь всем телом, Жанна, – потому что, если б я хотела говорить…
– Молчите! – взревели в один голос секретарь, пристав и палачи.
– Если б я сказала все, что знаю о королеве… что ж, меня бы повесили, но я не была бы обесчещена.
Больше ей не удалось ничего сказать; пристав вскочил на помост в сопровождении полицейских, которые заткнули несчастной преступнице рот кляпом и передали ее палачам, всю трепещущую, разбитую, с опухшим, мертвенно-бледным и окровавленным лицом. Один из палачей снова согнул свою жертву и схватил железо, которое подручный изловчился наконец подать ему.
Но Жанна, гибкая как змея, воспользовалась тем, что палач недостаточно крепко держал ее одной рукой за затылок. Она в последний раз вскочила на ноги и, обернувшись с каким-то исступленным весельем, радостью, подставила палачу грудь, устремив на него вызывающий взгляд. Благодаря этому движению роковое орудие, которое должно было коснуться ее плеча, опустилось ей на правую грудь и запечатлело на живой плоти дымящуюся и губительную борозду; боль вырвала у жертвы, несмотря на кляп во рту, такой вопль, который не смогут воспроизвести никакие интонации человеческого голоса.
Жанна была сломлена болью и стыдом. Она была побеждена. Из уст ее не вырвалось более ни звука; тело перестало содрогаться; на этот раз она действительно лишилась чувств.
Палач унес ее, перекинув через плечо, и спустился с нею неверными шагами по позорной лестнице.
Ну а народ, также хранивший молчание, то ли одобрительное, то ли подавленное, направился к четырем выходам двора тогда только, когда увидел, что за Жанною закрылись ворота Консьержери и что эшафот был неторопливо разобран на части; когда он убедился, что за страшною драмою, которую представил парламент его лицезрению, не последует никакого эпилога.
Агенты наблюдали до последней минуты за впечатлениями толпы; уже первые их приказания были столь определенны, что было бы безумием предъявлять какое-нибудь возражение против логики, вооруженной дубинками и ручными кандалами.

Если и были возражения, то они были тихими и хранились про себя. Мало-помалу площадь приняла свой обычный спокойный вид; только когда вся толпа рассеялась, двое молодых неосмотрительных людей, которые уходили вслед за другими, завели у схода с моста такой разговор:
– Действительно ли палач заклеймил госпожу де Ламотт? Верите вы этому, Максимилиан?
– Говорят, что так, но я не верю… – возразил собеседник повыше ростом.
– Значит, вы того мнения, не правда ли, что это была не она? – добавил другой, маленького роста, с неприятным выражением лица, с круглыми и светящимися, как у хищной птицы, глазами, с короткими и жирными волосами. – Не правда ли, ведь они заклеймили не госпожу де Ламотт? Ставленники этих тиранов пощадили их сообщницу. Чтобы снять обвинение с Марии Антуанетты, они ведь нашли какую-то девицу Олива, которая признала себя распутной женщиной… Они могли найти и подставную госпожу де Ламотт, которая созналась бы в подлогах. Вы скажете, что клеймо наложено. Полно, это комедия, за которую заплачено палачу, заплачено жертве! Это обходится дороже, только и всего.
Спутник слушал его, качая головой и молча улыбаясь.
– Что вы мне скажете на это? – спросил отвратительный на вид низенький человек. – Разве вы не согласны со мной?
– Это немалое дело – согласиться быть заклейменной на груди, – возразил тот. – Комедия, о которой вы говорите, по-моему, не доказана. Вы больше, чем я, имеете право называться врачом и должны были почувствовать запах горелого мяса. Признаюсь, неприятное воспоминание.
– Денежная сделка, говорю вам: платят осужденной, которую должны клеймить за что-нибудь другое; ей платят за то, чтобы она сказала три-четыре громкие фразы, а потом затыкают кляпом рот, когда она уже готова отказаться…
– Ну-ну, – флегматично сказал тот, кого собеседник назвал Максимилианом. – Я не последую за вами по этому пути; он слишком зыбок.
– Гм!.. – произнес другой. – Значит, вы поступите как остальные зеваки; кончится тем, что вы станете уверять, будто видели, как клеймили госпожу де Ламотт. Что у вас за капризы! Только что вы говорили другое! Ведь вы мне сказали очень ясно: "Я не думаю, что заклеймили госпожу де Ламотт!"
– Нет, я и теперь этого не думаю, – улыбаясь, возразил молодой человек, – но это и не одна из тех осужденных, о которых вы говорите.
– В таком случае, кто же та особа, которая была подвергнута клеймению тут, на площади, вместо госпожи де Ламотт?
– Это королева! – сказал молодой человек резким голосом своему мрачному товарищу и подчеркнул свои слова загадочной улыбкой.
Тот отступил на шаг, громко и одобрительно рассмеявшись этой шутке, и затем, оглядевшись, сказал:
– Прощайте, Робеспьер!
– Прощайте, Марат! – ответил его спутник.
И они расстались.
XLIБРАКОСОЧЕТАНИЕ
В самый день исполнения приговора, в полдень, король вышел из своего кабинета в Версале, и все слышали, как он отпустил графа Прованского, резко сказав ему:
– Месье, я сегодня буду присутствовать при венчании. Не говорите мне, прошу вас, о семейной жизни, о несчастной семейной жизни: это было бы плохим предзнаменованием для новобрачных, которых я люблю и которым буду покровительствовать.
Граф Прованский нахмурил брови, с улыбкой отвесил низкий поклон брату и вернулся в свои апартаменты.
Король, продолжая свой путь мимо придворных, теснившихся по галереям, улыбался одним и бросал гордый взгляд другим, смотря по их отношению к процессу, по которому парламент только что вынес свое решение.
Таким образом он дошел до квадратной гостиной, где находилась королева в парадном туалете, окруженная дамами и кавалерами своей свиты.
Мария Антуанетта, бледная под наложенными румянами, с притворным вниманием выслушивала расспросы г-жи де Ламбаль и г-на де Калонна, осведомлявшихся о ее здоровье.
Украдкой она часто взглядывала на дверь и тотчас отводила глаза, как человек, который сгорает от нетерпения кого-то увидеть и в то же время боится этого.
– Король! – провозгласил один из служителей.
Среди волн вышивок, кружев и ослепительного блеска показался Людовик XVI, чей первый взгляд еще с порога был устремлен на нее.
Мария Антуанетта встала и сделала три шага навстречу королю; он с любезной улыбкой поцеловал ей руку.
– Вы сегодня прекрасны, как нельзя более прекрасны, мадам, – сказал он.
Она грустно улыбнулась и еще раз обвела неуверенным взглядом толпу, надеясь увидеть в ней чье-то лицо, которое, как мы уже сказали, искала.
– Наших будущих супругов еще нет? – спросил король. – Кажется, сейчас будет бить полдень.
– Ваше величество, – ответила королева, делая над собой такое усилие, что румяна на ее лице потрескались и опали местами, – приехал только господин де Шарни; он в галерее ожидает приказания вашего величества, чтобы войти.
– Шарни!.. – произнес король, не замечая выразительного молчания, последовавшего за словами королевы. – Шарни здесь? Пусть он войдет! Пусть войдет!
Несколько придворных отделились от толпы и пошли навстречу г-ну де Шарни.
Королева крепко прижала руку к сердцу и села спиною к двери.
– Да, действительно, уже полдень, – повторил король, – невесте пора быть здесь.
В это время г-н де Шарни показался у входа в гостиную; он услышал последние слова короля и тотчас сказал:
– Соблаговолите, ваше величество, простить мадемуазель де Таверне ее невольное запоздание. Со дня смерти своего отца она не вставала с постели. Сегодня она в первый раз встала и была бы уже здесь, исполняя приказание вашего величества, не случись с нею в последнюю минуту обморока.
– Это милое дитя так любило своего отца! – громко проговорил король. – Но так как Андре нашла хорошего мужа, то мы надеемся, что она утешится.
Королева слушала, или, скорее, услышала это, сохраняя свою неподвижную позу. Тот, кто следил бы за нею глазами, пока говорил Шарни, мог бы видеть, как кровь ее волной отхлынула от головы к сердцу.
Король заметил, что гостиная полна знати и духовенства, и внезапно поднял голову.
– Господин де Бретейль, – сказал он, – послали вы Калиостро приказ об изгнании из Франции?
– Да, ваше величество, – почтительно ответил министр.
В гостиной царила такая глубокая тишина, что можно было бы расслышать дыхание спящей птицы.
– А эту Ламотт, которая называет себя де Валуа, – громко продолжал король, – кажется, клеймят сегодня?
– В настоящую минуту, ваше величество, это должно быть исполнено, – ответил хранитель печатей.
Глаза королевы сверкнули. По гостиной пробежал шепот, который должен был выразить одобрение.
– Господину кардиналу будет неприятно узнать, что его сообщницу заклеймили, – продолжал Людовик XVI с упорством и злопамятностью, не замечавшимися в нем до этого времени.
Произнеся слова "его сообщницу", относившиеся к только что оправданному парламентом обвиняемому, слова, позорившие кумира парижан и признававшие вором и мошенником одного из первых князей Церкви, одного из первых принцев Франции, король, как бы бросая торжественный вызов духовенству, дворянству, парламенту и народу для того, чтобы поддержать честь своей жены, обвел всех взглядом, в котором выражался такой гнев и величие, какого никто во Франции не видел с тех пор, как глаза Людовика XIV закрылись для вечного сна.
Ни шепота, ни одобрительного возгласа не раздалось в ответ на эту месть короля, направленную против всех замышлявших обесчестить монархию. Затем король приблизился к королеве, которая протягивала ему руки в порыве глубокой признательности.
В эту минуту в конце галереи показалась мадемуазель де Таверне в белом подвенечном платье и с белым, как у привидения, лицом, под руку с братом Филиппом де Таверне.
Андре подходила быстрыми шагами, взгляд ее блуждал, грудь волновалась; она ничего не видела и не слышала; рука брата придавала ей силы и мужество, направляла ее шаги.
Толпа придворных встретила улыбками подходившую невесту. Все дамы встали за королевою, а мужчины – за королем.
Бальи де Сюфрен, ведя за руку Оливье де Шарни, пошел навстречу Андре и ее брату, поклонился им и смешался с группой близких друзей и родственников.
Филипп продолжал свой путь, не встречаясь взглядом с Оливье и даже легким пожатием пальцев не предупредив Андре, что она должна поднять голову.
Лишь подойдя к королю, он прижал к себе руку сестры, и она, точно гальванизированный мертвец, широко открыла глаза и увидела Людовика XVI, смотревшего на нее с доброй улыбкой.
Она присела в реверансе при шепоте присутствующих, выразивших так свое восхищение ее красотой.
– Мадемуазель, – сказал король, беря ее за руку, – вы намеревались дождаться окончания вашего траура, чтобы выйти замуж за господина де Шарни; без моей просьбы ускорить свадьбу ваш будущий супруг, несмотря на свое нетерпение, быть может, позволил бы вам отложить ее еще на месяц, так как, говорят, вы нездоровы, что меня– огорчает; но я считаю себя обязанным позаботиться о счастье достойных дворян, которые служат мне так, как господин де Шарни, и если бы ваше венчание не состоялось сегодня, я не мог бы присутствовать при нем, так как завтра уезжаю вместе с королевою в путешествие по Франции. Итак, я сегодня буду иметь удовольствие подписаться на вашем брачном договоре и видеть ваше венчание в своей часовне. Поклонитесь королеве, мадемуазель, и поблагодарите ее, потому что ее величество была очень добра к вам.
С этими словами он подвел Андре к Марии Антуанетте.
Королева встала. Ее колени дрожали, руки стали холодны как лед. Она не смела поднять глаза и видела перед собой какую-то белую фигуру, подходившую и склонявшуюся перед ней.
Это была Андре в подвенечном платье.
Король тотчас вложил руку невесты в руку Филиппа, подал свою Марии Антуанетте и громким голосом сказал:
– В часовню, господа!
Вся толпа собравшихся безмолвно последовала за их величествами, чтобы занять свои места.
Тут же началась торжественная месса. Королева слушала ее, преклонив колени на молитвенную скамеечку и закрыв лицо руками. Она молилась всеми силами своей души; она возносила к Небу такие горячие молитвы, что дыхание ее уст высушило следы слез.
Господин де Шарни, бледный и прекрасный, чувствуя устремленные на него взгляды присутствующих, выказал то же спокойствие и отвагу, как на своем корабле, среди вихрей пламени и урагана английских снарядов… Но только теперь он страдал сильнее.
Филипп, не сводя глаз, смотрел на сестру и видел, что она несколько раз вздрагивала и пошатывалась; он был готов поддержать ее словом утешения или дружеским жестом.
Но Андре не изменила себе и стояла с высоко поднятой головой, поминутно нюхая флакон с солями, и хотя была близка к обмороку и покачивалась как колеблющееся пламя свечи, но оставалась на ногах, силой воли заставляя себя жить.
Она не воссылала молений, не просила ни о чем: ей, чужой для людей, чужой для Бога, не на что было надеяться, нечего было бояться.
Пока говорил священник, пока гудел церковный колокол, пока свершалось вокруг нее священное таинство, Андре спрашивала себя:
"Да христианка ли я? Такое ли я существо, как другие, такое ли создание, как другие? Сотворил ли ты меня для набожности, ты, кого называют Господом Вседержителем, судией всего сущего? Ты, кого зовут непогрешимо справедливым и кто всегда карал меня, хоть я никогда не согрешила? Ты, кого зовут Богом мира и любви и кому я обязана тем, что живу среди волнений, гнева и кровавой мести! Ты, кому я обязана тем, что моим самым смертельным врагом стал единственный человек, которого я полюбила!
Нет, – думала она, – нет, дела этого мира и законы Божьи не касаются меня. Без сомнения, я была проклята до моего рождения и с первой минуты поставлена вне человеческих законов".
Потом, возвращаясь к своему горестному прошлому, она шептала про себя:
"Странно, странно! Вот рядом со мной стоит человек, одно имя которого заставляло меня умирать от счастья. Если бы этот человек искал моей руки ради меня самой, я должна была бы упасть к его ногам и просить у него прощения за мою былую вину – твою вину, Господи! И быть может, этот человек, которого я боготворила, оттолкнул бы меня. А сегодня этот человек женится на мне и будет на коленях просить прощения у меня! Странно! О да, да, очень странно!"
В эту минуту голос священнослужителя коснулся ее слуха.
– Жак Оливье де Шарни, – произносил этот голос, – берете ли вы в жены Мари Андре де Таверне?
– Да, – твердым голосом ответил Оливье.
– А вы, Мари Андре де Таверне, берете ли вы в мужья Жака Оливье де Шарни?
– Да!.. – ответила Андре таким суровым тоном, что королева вся затрепетала и многие из присутствующих дам вздрогнули.
Тогда Шарни так незаметно надел золотое кольцо на палец своей жены, что Андре даже не почувствовала его руки на своей.
Вскоре король поднялся. Месса кончилась. Все придворные пошли в галерею, чтобы принести поздравления новобрачным.
Господин де Сюфрен на обратном пути вел племянницу под руку; от имени Оливье он обещал ей то счастье, которого она достойна.
Андре выразила признательность бальи и без тени улыбки на лице лишь попросила скорее провести ее к королю, чтобы она могла поблагодарить его, прибавив, что чувствует большую слабость.
Действительно, страшная бледность покрыла ее лицо.
Шарни видел ее издали, не смея подойти.
Бальи, пройдя всю большую гостиную, подвел Андре к королю, который поцеловал ее в лоб.
– Госпожа графиня, – сказал он, – пройдите к королеве; ее величество хочет сделать вам свадебный подарок.
И с этими словами, полными любезности, как ему казалось, король удалился в сопровождении двора, оставив новобрачную растерянной и безутешной под руку с Филиппом.
– О, – прошептала она, – это уже слишком! Это слишком, Филипп! А мне казалось, что я довольно вытерпела!..
– Смелее, – тихо сказал Филипп, – еще одно последнее испытание, сестра моя.
– Нет, нет, – ответила Андре, – я этого не выдержу. Силы женщины ограниченны… Быть может, я исполню то, чего от меня требуют… Но поймите, Филипп, если она заговорит со мной, если она будет поздравлять меня, я умру!
– Вы умрете, если это будет необходимо, милая сестра, – сказал молодой человек, – и тогда вы будете счастливее меня, потому что я желал бы быть мертвым!
Он произнес эти слова с таким мрачным и печальным выражением, что Андре вздрогнула, как от удара, и стремительно направилась к покоям королевы.
Оливье видел, как она прошла мимо; он теснее прижался к стене, чтобы не коснуться ее платья.
Он остался в гостиной наедине с Филиппом, ожидая с поникшей, как у его шурина, головой последствий предстоящего разговора между королевою и Андре.
Андре нашла Марию Антуанетту в большом кабинете. Несмотря на жаркое время года – стоял июнь, – королева велела растопить камин; она сидела в кресле, запрокинув голову, с закрытыми глазами и сложенными, как у покойницы, руками. Ее знобило.
Госпожа де Мизери, введя Андре, задвинула портьеры, закрыла двери и вышла из комнаты.
Андре стояла, дрожа от волнения и гнева, дрожа от слабости, и с опущенными глазами ждала, чтобы какое-нибудь слово проникло в ее сердце. Она ждала звука голоса королевы, как осужденный на казнь ожидает топора, который должен прекратить его жизнь.
Несомненно, если б в эту минуту Мария Антуанетта заговорила, измученная Андре потеряла бы сознание раньше, чем успела бы понять смысл ее слов или ответить.
Прошла минута – целая вечность – этой ужасной муки, а королева не шевельнулась.
Наконец она поднялась, опершись обеими руками на ручки кресла, и взяла на столе бумагу, которая несколько раз выпадала из ее дрожащих пальцев.
Потом, ступая как тень, причем был слышен лишь шелест ее платья по ковру, она с протянутой рукой подошла к Андре и подала ей бумагу, не произнеся ни слова.
Для этих двух сердец слова были излишни: королеве не нужно было испытывать понятливость Андре, а Андре ни минуты не могла сомневаться в величии души королевы.
Всякая другая предположила бы, что Мария Антуанетта дарит ей большую ренту, или подписанный акт на владение, или патент на какую-нибудь придворную должность.
Андре угадала, что в бумаге заключается нечто другое. Она взяла ее и, не двинувшись с места, стала читать.
Рука Марии Антуанетты вновь упала. Глаза медленно поднялись на Андре.
"Андре, – писала королева, – Вы меня спасли. Вы возвратили мне честь, и Вам принадлежит моя жизнь. Именем этой так дорого оплаченной Вами чести клянусь Вам, что Вы можете называть меня своей сестрой. Попробуйте, и Вы не увидите краски на моем лице.
Я вручаю Вам эту записку: это залог моей благодарности, это приданое, которое я Вам даю.
Ваше сердце – благороднейшее из сердец; оно сумеет оценить подарок, который я Вам предлагаю.
Подписано: Мария Антуанетта Лотарингская и.
Австрийская".
Андре, в свою очередь, взглянула на королеву, которая с полными слез глазами, с поникшей головой, ожидала ответа.
Она медленно прошла через комнату, бросила в почти погасший камин записку королевы и с глубоким поклоном, не произнеся ни слова, вышла.
Мария Антуанетта сделала шаг, чтобы остановить ее или последовать за нею; но непреклонная графиня, оставив дверь открытою, вернулась к брату в соседнюю гостиную.
Филипп подозвал Шарни, взял его руку и вложил в нее руку Андре, между тем как королева на пороге кабинета следила за этой тяжелой сценой из-за раздвинутой ею портьеры.
Шарни двинулся к выходу, напоминая своим видом жениха смерти, уводимого своей страшной невестой; уходя, он обернулся и устремил взор на бледное лицо Марии Антуанетты, которая смотрела, как он с каждым шагом удаляется от нее навсегда.
По крайней мере, она так думала.
У ворот дворца ожидали два дорожных экипажа. Андре села в первый; видя, что Шарни собирался войти за нею, новая графиня сказала ему:
– Сударь, вы, если не ошибаюсь, уезжаете в Пикардию?
– Да, сударыня, – ответил Шарни.
– А я еду в те края, где скончалась моя мать, господин граф. Прощайте.
Шарни молча поклонился. Лошади умчали Андре.
– Не для того ли вы остались со мной, чтобы объявить мне, что вы мой враг? – спросил тогда Оливье Филиппа.
– Нет, господин граф, – ответил тот, – вы не враг мой, так как вы мой зять.
Оливье протянул ему руку, сел в другой экипаж и уехал.
Филипп остался один. В течение нескольких секунд он молча ломал себе руки в тоске и отчаянии, затем проговорил глухим голосом:
– Боже мой, пошлешь ли ты немного радости на Небе тем, кто исполняет свой долг на земле? Радости! – повторил он с мрачным выражением, бросая последний взгляд на дворец. – Я говорю о радости!.. К чему она? Надеяться на иную жизнь должны только те, кто найдет в ней сердца, любившие их здесь. А меня здесь никто не любил, поэтому у меня даже нет, как у них, утешения – желать смерти.
Устремив на небо беззлобный взгляд, в котором можно было прочесть кроткий укор христианина, чья вера колеблется, он исчез, как Андре, как Шарни, подхваченный последним вихрем той бури, что впоследствии вырвет с корнями престол и сокрушит честь и счастье стольких людей.







