412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Ожерелье королевы » Текст книги (страница 13)
Ожерелье королевы
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:29

Текст книги "Ожерелье королевы"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 61 страниц)

– Как, вы не подавали прошения королеве?

– Нет.

– Не пытались добиться аудиенции у ее величества?

– Пыталась, но неудачно.

– Но вы, по крайней мере, старались становиться на ее пути, чтобы она обратила на вас внимание и допустила ко двору? Это было бы недурное средство.

– Я никогда не прибегала к нему.

– Положительно, сударыня, вы говорите мне невероятные вещи!

– Нет, я и вправду была только два раза в Версале и видела там только двух лиц: доктора Луи, лечившего моего несчастного отца в больнице Отель-Дьё, и барона де Таверне, к которому имела рекомендацию.

– А что вам сказал господин де Таверне? Он имел полную возможность направить вас к королеве.

– Он сказал мне, что я действую очень неловко.

– Почему?

– Потому, что добиваюсь благосклонности короля на основании родства с ним. А это, естественно, не нравится его величеству, так как бедных родственников никто не любит.

– Это вполне в духе эгоистичного и грубого барона, – заметил принц.

Затем, вспомнив о посещении Андре, подумал про себя: "Как странно! Отец лишает надежды просительницу, а королева привозит к ней его дочь. Право, из этого противоречия что-нибудь да должно выйти".

– Клянусь честью дворянина, – продолжал он громко, – я поражен, услышав от просительницы, от женщины, принадлежащей к высшей знати, что она никогда не видела ни короля, ни королевы.

– Кроме как на портретах, – с улыбкой добавила Жанна.

– Ну, – воскликнул кардинал, вполне убежденный теперь в неведении и искренности графини, – я, если это понадобится, сам свезу вас в Версаль и сделаю так, чтобы его двери раскрылись перед вами!

– О монсеньер, вы безгранично добры! – благодарила, не помня себя от радости, графиня.

Кардинал подвинулся к ней ближе.

– Не может быть, – продолжал он, чтобы ваша судьба в скором времени не заинтересовала общество.

– Ах, монсеньер, – сказала Жанна, очаровательно вздохнув, – вы серьезно так думаете?

– О да, вполне.

– Мне кажется, что вы мне льстите, монсеньер.

И она пристально взглянула на него.

Действительно, эта неожиданная перемена не могла не удивить графиню, с которой кардинал десять минут назад обращался как истый принц – довольно небрежно.

Взгляд Жанны, умело направленный на кардинала, как стрела, пущенная из лука, затронул если не сердце кардинала, то его чувственность. В этом взгляде можно было прочесть огонь тщеславия или огонь желания: во всяком случае, огонь в нем был.

Господин де Роган хорошо знал женщин и должен был признаться, что редко видел более очаровательную особу.

"Ей-Богу, – подумал он, по-прежнему затаив заднюю мысль (без нее нельзя представить придворного, в котором всегда сидит дипломат), – право, было бы слишком удивительным, слишком необыкновенным счастьем, если бы я встретил честную женщину, кажущуюся по наружности обманщицей, и вместе с тем нищую, у которой при всей ее бедности есть могущественная покровительница".

– Монсеньер, – прервала его размышления сирена, – вы иногда впадаете в молчание, которое меня тревожит… Простите, что говорю вам это.

– Чем же оно тревожит вас, графиня? – спросил кардинал.

– Вот чем, монсеньер. Такой человек, как вы, бывает невежлив только с женщинами двух сортов.

– О, Боже мой! Что вы хотите сказать, графиня? Честное слово, вы пугаете меня.

– Да, – продолжала графиня, – с женщинами двух сортов… Я это сказала и повторяю снова.

– С какими же?

– С женщинами, которых они слишком любят или которых они недостаточно уважают.

– Графиня, графиня, вы заставляете меня краснеть. Я нарушил по отношению к вам правила вежливости?

– А вы не находите?

– Не говорите мне подобных вещей: это было бы ужасно!

– Действительно, монсеньер. Ведь вы не можете слишком любить меня, и вместе с тем, как мне кажется, я вам до сих пор не дала повода не уважать меня.

Кардинал взял Жанну за руку.

– О графиня, вы говорите так, как будто рассердились на меня.

– Нет, монсеньер, вы еще не заслужили моего гнева.

– И никогда не заслужу его, сударыня, начиная с этого дня, когда я имел удовольствия увидеть и узнать вас.

"А, мое зеркало, мое зеркало!" – подумала Жанна.

– И с этого дня, – продолжал кардинал, – моя забота уже не оставит вас.

– Монсеньер, – сказала графиня, не отнимая своей руки у кардинала, – не надо этого.

– Что вы хотите сказать?

– Не говорите мне про ваше покровительство.

– Боже меня сохрани употреблять это слово! Сударыня, оно унизило бы не вас, а меня.

– Итак, господин кардинал, допустим одну вещь, которая будет для меня крайне лестной…

– В таком случае, сударыня, допустим ее…

– Допустим, монсеньер, что вы были с простым визитом вежливости у госпожи де Ламотт-Валуа. И ничего больше.

– Но и не меньше, – отвечал галантный кардинал.

И, поднеся к губам руку Жанны, он запечатлел на ней довольно долгий поцелуй.

Графиня отняла руку.

– О, это простая вежливость! – сказал кардинал с очевидным удовольствием, но сохраняя полную невозмутимость.

Жанна снова протянула ему руку, к которой прелат приложился на этот раз с вполне почтительным поцелуем.

– Вот это хорошо, монсеньер.

Кардинал поклонился.

– Знать, – продолжала графиня, – что я буду занимать хотя бы самое маленькое местечко в уме такого выдающегося и такого занятого человека, как вы, – вот что, клянусь вам, будет служить мне утешением в течение целого года.

– Одного года! Это очень мало… Будем надеяться, что и дольше, графиня.

– Что же, я не спорю с вами, господин кардинал, – с улыбкой отвечала она.

Обращение "господин кардинал" без титула было фамильярностью, которую г-жа де Ламотт допустила уже дважды. Прелат, очень щепетильный в этом отношении, в другое время был бы неприятно поражен этим; но теперь дело приняло такой оборот, что он не только не удивился, но даже был доволен таким свидетельством расположения.

– А, доверие! – воскликнул он, придвигаясь еще ближе. – Тем лучше, тем лучше.

– Да, я полна доверия, монсеньер, потому что я чувствую в вашем высокопреосвященстве…

– Вы только что называли меня "господин кардинал", графиня.

– Простите меня, монсеньер: я не знаю правил придворного этикета. Итак, я говорю, что полна доверия, ибо вы можете понять такой характер, как мой, отважный и дерзкий, и чистоту моего сердца. Невзирая на все испытания бедности, несмотря на борьбу, которую мне пришлось выдержать с моими подлыми врагами, ваше высокопреосвященство сумеет взять от меня, то есть выделить из моих слов только то, что достойно его. Ваше высокопреосвященство не откажет отнестись к остальному снисходительно.

– Итак, мы друзья, сударыня. Это подписано, подтверждено клятвой?

– Я очень хочу этого.

Кардинал встал и приблизился к г-же де Ламотт, но так как его руки были расставлены более широко, чем нужно было для произнесения клятвы, то графиня, проворная и гибкая, ускользнула от них.

– Дружба втроем! – сказала она с неподражаемым выражением насмешливости и невинности в голосе.

– Как втроем? – спросил кардинал.

– Конечно. Разве не существует где-то на белом свете бедного жандарма, изгнанника, которого зовут граф де Ламотт?

– О, графиня, вы обладаете чересчур хорошей памятью.

– Но ведь не могу же я не говорить вам о нем, раз вы сами этого не делаете.

– А вы знаете, почему я не говорю ничего о нем, графиня?

– Скажите.

– Потому, что он сам сумеет напомнить о себе: мужья себя не забывают, поверьте мне.

– А если он заговорит о себе?

– Тогда заговорят о вас и о нас с вами.

– Почему?

– Например, будут говорить, что господин граф де Ламотт нашел хорошим или дурным, что господин кардинал де Роган посещает три, четыре или пять раз в неделю госпожу де Ламотт на улице Сен-Клод.

– О, что вы говорите, господин кардинал! Три, четыре, пять раз в неделю?

– А иначе какая же это дружба, графиня? Я сказал: пять раз; я ошибся. Надо было бы сказать: шесть или семь раз, не считая двадцать девятое февраля.

Жанна засмеялась.

Кардинал заметил, что она в первый раз соблаговолила смеяться его шутке, и это польстило ему.

– Разве можно помешать людям говорить? – сказала она. – Вы знаете, что это невозможно.

– Нет, можно, – отвечал он.

– Каким же образом?

– О, очень простым. Хорошо это или нет, но меня в Париже знают.

– Конечно, хорошо, монсеньер.

– Но вас, увы, не знают.

– Так что же?

– Поставим вопрос несколько иначе.

– То есть как это?

– Если бы, например…

– Кончайте.

– Если бы вы сами выезжали из дома вместо меня?

– Чтобы я ездила в ваш особняк? Я, монсеньер?!

– Вы ведь поехали бы к министру?

– Министр не мужчина, монсеньер.

– Вы очаровательны. Ну, дело идет не о моем особняке. У меня есть дом.

– Домик для свиданий, скажите прямо.

– Нет, дом, принадлежащий исключительно вам.

– А, – воскликнула графиня, – принадлежащий мне! Где же это? Я не имела понятия о нем.

Кардинал, снова было усевшийся, поднялся.

– Завтра, в десять часов утра, вы получите адрес. Графиня покраснела; кардинал галантно взял ее руку. На этот раз поцелуй был одновременно и почтителен, и нежен, и смел.

Затем оба обменялись поклонами, в которых сказался остаток шутливой официальности, обещавшей близость в скором будущем.

– Посветите монсеньеру! – крикнула графиня. Старуха явилась со свечой.

Прелат вышел.

"Ну, – подумала Жанна, – кажется, я сегодня сделала немалый шаг в свет".

"Ну-ну, – думал кардинал, садясь в карету, – я сделал два дела сразу. Эта женщина слишком умна, чтобы не обойти королеву, как обошла меня".

XVI
МЕСМЕР И СЕН-МАРТЕН

Было время, когда не занятый никакими делами и имевший много свободного времени Париж страстно интересовался вопросами, которые в наше время составляют монополию богачей, называемых бесполезными людьми, и ученых, называемых бездельниками.

В 1784 году, то есть в то время, о котором мы теперь ведем речь, модным вопросом, заслонившим собою все другие, вопросом, который носился в воздухе и поднимался во все мало-мальски высокие сферы общества, как испарения поднимаются к вершинам гор, была таинственная сила месмеризма. Открывшие ее ученые, не желая делать ее общедоступной с самого начала, окрестили ее именем человека, то есть дали ей аристократическое наименование вместо одного из тех научных греческих названий, при посредстве коих стыдливая скромность современных ученых делает популярными научные понятия.

Действительно, к чему было демократизировать науку в 1784 году? Разве народ, мнения которого его правители не спрашивали целых полтора века, считался за что-нибудь в государстве? Нет, народ был плодоносной землей, дававшей урожай; жатва была богатой, ее собирали. Но землевладельцем был король, а жнецом – дворянство.

Теперь все это изменилось… Франция напоминает песочные часы, отсчитывавшие века: они показывали в продолжение девяти веков время власти короля, но могущественная десница Божия повернула их, и они будут в продолжение многих веков показывать время власти народа.

Итак, в 1784 году имя какого-нибудь лица служила рекомендацией. Теперь же, наоборот, успех определяется именем какой-нибудь вещи.

Но оставим сегодня и взглянем на вчера.

По сравнению с вечностью что значит полувековой срок, истекший с тех пор? Это меньший промежуток времени, чем расстояние, отделяющее вчерашний день от сегодняшнего.

Доктор Месмер находился в Париже, как мы могли это узнать из слов самой Марии Антуанетты, просившей у короля позволения посетить его. Да будет же нам позволено сказать несколько слов о докторе Месмере, чье имя, сохранившееся в настоящее время в памяти лишь немногих его единомышленников, в ту эпоху, которую мы пытаемся описать, было у всех на устах.

Доктор Месмер привез с собой около 1777 года из Германии, страны туманных грез, науку, полную облаков и молний. При свете этих молний ученый видел только одни облака, образовывавшие над его головой темный свод, а простые смертные видели одни только молнии.

На ученом поприще Месмер выступил впервые в Германии с теорией о влиянии планет на людей. Он пытался доказать, что небесные тела при помощи силы, вызывающей их взаимное притяжение, оказывают известное воздействие на одушевленные тела и главным образом на нервную систему при посредстве тонких флюидов, наполняющих всю Вселенную. Но эта первая его теория была слишком отвлеченной. Чтобы понять ее, надо было быть знакомым с учением таких людей, как Галилей и Ньютон. Она была смесью астрономических данных с астрологическими фантазиями и не могла стать ни популярным, ни аристократическим учением. Для этого дворянству пришлось бы превратиться в ученую корпорацию. Месмер оставил свою первую теорию и увлекся учением о магнитах.

Магниты служили в то время предметом усердного изучения; их притягательная или отталкивающая сила сообщала минералам жизнь, несколько напоминавшую человеческую, наделяя их преобладающими в жизни человека страстями: любовью и ненавистью. Вследствие этого магнитам приписывали удивительную силу для излечения болезней. Месмер присоединил это действие магнита к своей первоначальной теории и стал ждать, что может выйти из этого соединения.

К несчастью, Месмер встретил при своем появлении в Вене соперника, который уже приобрел себе там имя. Этот соперник, по фамилии Галль, заявил, что Месмер заимствовал свою теорию у него. Тогда Месмер, человек изобретательный, объявил, что оставляет магниты, которые ему не нужны, и будет лечить уже не минеральным магнетизмом, а животным.

Это слово, произнесенное в качестве нового в науке, не означало тем не менее открытия: магнетизм, известный древним и игравший такую важную роль в египетских таинствах и в пророчествах греческих пифий, по преданиям, уцелел и в средние века. Собранные воедино, отдельные части этой науки использовались колдунами тринадцатого, четырнадцатого и пятнадцатого столетий. Многие из них были сожжены на кострах и умерли мучениками исповедоваемого ими странного культа.

Урбен Грандье был не кто иной, как магнетизер.

Месмер немало слышал про чудеса, которые производились посредством этой науки.

Джузеппе Бальзамо, герой одной из наших книг, оставил некоторый след своего пребывания в Германии и главным образом в Страсбург; Месмер принялся собирать все данные, касающиеся этой науки, рассеянные и неуловимые, как огоньки, летающие по ночам над болотами. Он создал из них законченную теорию и цельную систему, которую назвал месмеризмом.

Добившись таких результатов, Месмер сообщил свою теорию Парижской академии наук, Лондонскому королевскому обществу и Берлинской академии. Два первых учреждения не потрудились даже ответить, а третье заявило ему, что он сумасшедший.

Месмер вспомнил тогда про греческого философа, отрицавшего движение и посрамленного в споре своим противником, который прошел перед ним несколько шагов.

Он поехал во Францию, принял из рук доктора Шторка и окулиста Венцеля семнадцатилетнюю девушку, страдавшую болезнью печени и "темной водой", и через три месяца лечения больная выздоровела и прозрела.

Это исцеление убедило очень многих, и в том числе одного врача, по фамилии Делон: из противника он стал апостолом этого учения.

С этой минуты известность Месмера росла все больше и больше; Академия высказалась против новатора, а двор – за. Министерство вступило с Месмером в переговоры, убеждая его обогатить человечество, опубликовав изложение своей доктрины. Доктор запросил слишком дорого. Стали торговаться, и г-н де Бретейль предложил ему от имени короля пожизненную пенсию в двадцать тысяч ливров и десять тысяч ливров жалованья за подготовку трех лиц, выбранных правительством, к практическому применению его учения.

Но Месмер, возмущенный такой скупостью короля, отказался от предложения и уехал в Спа, на воды, с несколькими больными.

Но тут он получил неожиданный удар. Делон, его ученик, обладатель знаменитого секрета, который Месмер отказался продать за тридцать тысяч ливров в год, открыл у себя общедоступный курс лечения месмеризмом.

Месмер, узнав эту печальную весть, стал возмущаться, что его обокрали, обманули, и чуть не лишился рассудка. Тогда одному из его больных, г-ну де Бергасу, пришла счастливая мысль – передать открытие знаменитого ученого товариществу на вере. Составилось акционерное общество из ста человек с капиталом в триста сорок тысяч ливров; оно поставило Месмеру условие познакомить акционеров с его учением. Он согласился на это, получил капитал и вернулся в Париж.

Время для этого оказалось благоприятным. В истории народов, находящихся на пороге эпохи преобразований, бывают такие минуты, когда вся нация останавливается как бы перед неведомым препятствием, колеблясь и чувствуя пропасть, к краю которой она подошла, пропасть, которую она только угадывает, но не видит.

Франция переживала одну из таких минут. Внешне она казалась спокойной, но умы ее волновались. Общество было как бы погружено в дремоту, убаюканное мнимым счастьем, конец которого уже можно было предвидеть, подобно тому как, подходя к опушке леса, видишь перед собой между деревьями поляну. Это спокойствие, непрочное и неестественное, было томительно; все искали сильных ощущений, и все новое, каково бы оно ни было, принималось с радостью. Парижане стали слишком легкомысленными для того, чтобы заниматься, как в прежние времена, серьезными вопросами государственного управления или молинизмом, но готовы были ссориться из-за музыки (одни держали сторону Глюка, другие – Пуччини), страстно интересоваться "Энциклопедией" и горячо увлекаться "Мемуарами" Бомарше.

Появление новой оперы занимало умы гораздо более, чем заключение мирного договора с Англией и признание республики Соединенных Штатов. Одним словом, Франция переживала один из тех периодов, когда умы, пришедшие при помощи философов к познанию истины, то есть к разочарованию, пресыщаются определенными и ясными рамками возможного, открывающего основу и сущность всего, и, делая шаг вперед, силятся переступить через границу мира реального, чтобы проникнуть в мир грез и вымыслов.

Действительно, если с одной стороны доказано, что только самые простые и понятные истины быстро становятся популярными, то не менее признано и то, что все таинственное полно неотразимой привлекательности для всех народов.

Таким же образом и французский народ неудержимо манила и влекла к себе таинственность месмерических флюидов, которые, по словам людей убежденных, возвращали здоровье больным, рассудок – сумасшедшим и делали безумными мудрецов.

Все интересовались Месмером. Что он делает? На ком проявил свои удивительные чудеса? Какому знатному вельможе возвратил зрение и силы? Какой даме, утомленной бессонными ночами и игрой, укрепил нервы? Какую молодую девушку заставил в магнетическом сне прочесть свою будущую судьбу?

Будущее! Это слово было великим во все времена, оно всегда возбуждало жгучий интерес во всех умах, ибо сулило разрешение всех проблем. Действительно, что представляло собой настоящее?

Королевская власть лишилась своего ореола, дворянство – былого значения, торговля была в упадке, народ бесправен, все общество не имело уверенности.

Начиная с королевской семьи, погруженной в тревогу и одинокой на престоле, и кончая голодной семьей простолюдина в грязной каморке – повсюду царили бедность, стыд и страх.

Забыть о других и думать только о себе, черпать из нового, странного, неведомого источника уверенность в продлении жизни и в неизменном здоровье, отвоевать себе хоть что-нибудь у скупого Провидения – разве все это не было достаточным основанием для вполне понятного влечения к неизвестному, завесу которого Месмер слегка приподнимал перед любопытными?

Вольтер умер, и во Франции не раздавалось больше ничьего смеха, кроме смеха Бомарше, еще более горького, пожалуй, чем у великого учителя. Руссо также умер, и с ним вместе во Франции умерла религиозная философия. Руссо хотел поддержать религию, но, с тех пор как его не стало, никто не осмеливался на это, опасаясь не выдержать тяжести задачи.

В прежние времена война была важным занятием для французов. Короли поддерживали в своих интересах национальное геройство; теперь же единственная война, в которой участвовали французы, велась за американцев, да и к тому же король в ней лично нисколько не был заинтересован. Действительно, в ней сражались за неведомую цель, называемую американцами независимостью (слово, которое французы переводят посредством отвлеченного понятия "свобода").

Но эта война была далеко, она велась не только чужим народом, но в другой части света и лишь недавно кончилась. Взвесив все это, не лучше ли было интересоваться Месмером, этим немецким врачом, во второй раз за шестилетний срок приводившим в волнение всю Францию, чем лордом Корнуоллисом или Вашингтоном, которые были так далеко, что ни того ни другого все равно никогда нельзя было увидеть?

Месмер же был тут: его можно было видеть, потрогать, и, главное – а это составляло предмет высшего честолюбия трех четвертей парижан, – ощутить его прикосновение.

Итак, этот человек, который, приехав в Париж, не встретил ни в ком поддержки, даже в королеве, так охотно вообще оказывавшей поддержку выходцам из своей страны, этот человек, оставшийся бы неизвестным, если бы не доктор Делон, успевший уже предать его, поистине царил теперь над всеми умами, оставив далеко за собой короля, о котором никогда и не говорили, г-на де Лафайета, о котором еще не говорили, и г-на де Неккера, о котором уже перестали говорить.

И вместе с тем (как будто этот век задался целью дать каждому уму то, что сообразно с его склонностями, каждому сердцу – то, что сообразно с его влечениями, каждому телу – то, что сообразно с его потребностями), лицом к лицу с Месмером, представителем материализма, встает спиритуалист Сен-Мартен, учение которого доставляло утешение тем, кого оскорблял позитивизм немецкого врача.

Пусть читатель вообразит себе атеиста с вероучением более отрадным и кротким, чем сама религия; республиканца, полного изысканного почтения и уважения по отношению к королю; дворянина, принадлежащего к привилегированному сословию, но горящего нежной, сердечной любовью, даже влюбленностью к народу; пусть читатель представит себе тройную силу такого человека, одаренного красноречием самым логичным, самым пленительным и направленным против всех земных культов, которые он называл бессмысленными лишь потому, что они признавали существование божества.

Пусть себе вообразят Эпикура с напудренными волосами, в вышитом платье, в камзоле с золотыми блестками, в атласных панталонах до колен, в шелковых чулках и в башмаках с красными каблуками; Эпикура, не довольствующегося более ниспровержением богов, в которых он не верит, но колеблющего устои правительств, на которые он смотрит так же, как и на религиозные культы, на том основании, что они никогда не бывают согласны между собой и почти всегда приводят человечество только к несчастиям.

Он выступает и против законов общества на одном только основании: законы эти одинаково карают различные преступления; они наказывают за проступки, не принимая в соображение их причины.

Вообразите себе теперь, что этот искуситель, именующий себя Неведомым философом, стремясь объединить людей, придерживающихся совершенно различных убеждений, включает в свое учение все, чем только воображение способно украсить обещанный духовный рай; вместо слов "Все люди равны", что само по себе нелепость, он изобретает следующую формулу, которая кажется нечаянно сорвавшейся с тех самых уст, что отрицают ее: "Все мыслящие люди – короли!"

Затем представьте себе действие, какое должно было произвести подобное учение, неожиданно появившееся в обществе, прозябавшем без надежд, без руководителей; в обществе, которое представляло собой архипелаг, усеянный мыслями, то есть подводными камнями. Припомните, что в такую эпоху женщины бывают нежны и безрассудны; что мужчины жаждут власти, почестей и удовольствий; что, наконец, короли позволяют колебаться своим коронам, на которые впервые устремляется из мрака любопытный и угрожающий взгляд, – припомните все это, и можете ли вы тогда найти что-нибудь удивительное в том, что это учение снискало себе приверженцев, говоря: "Выберите среди вас наиболее выдающуюся душу, что превосходит других любовью, сострадательностью, могучим желанием горячо любить и делать всех счастливыми; затем, когда эта душа будет найдена и обнаружит себя в человеке, склонитесь перед ним, повергнитесь в прах, превратитесь в ничто, признайте себя существами низшими по сравнению с ним и дайте простор диктатуре этой души, миссия которой – возвратить вам ваши права, водворить среди вас основной, главный принцип бытия – равенство страданий при вынужденном неравенстве способностей и обязанностей".

Прибавьте к этому, что Неведомый философ окружал себя таинственностью; что он оставался в глубокой тени, чтобы мирно обсуждать, вдали от всяческих шпионов и прихлебателей, великую социальную теорию, которая могла стать всемирной политикой.

"Слушайте меня, верные души, верующие сердца, – говорил он, – слушайте и старайтесь понять; или лучше слушайте меня только в том случае, если вы хотите понять меня, если вы заинтересованы в этом, так как понимание дастся вам нелегко и я не раскрою моей тайны тому, кто не сумеет сам сорвать с нее покрывала.

Я говорю о таких вещах, о которых, кажется, не хочу говорить, и поэтому часто будет казаться, что я говорю не о том, о чем говорю в действительности".

И Сен-Мартен был прав: он имел молчаливых, угрюмых и ревностных защитников его идей, таинственный кружок, мрачный и фанатичный мистицизм которого оставался от всех сокрытым.

Таким-то образом трудились над возвеличением души и материи, оба мечтая о ниспровержении религии, эти два человека, разделившие на два лагеря, каждый со своими требованиями, все лучшие умы, все избранные души Франции.

Таким-то образом к чану Месмера, доставлявшему физическое удовольствие, стекалось все, что было в этой выродившейся нации изящно-материалистического и чувственного, а вокруг книги заблуждений и истины собирались все набожные, сострадательные и любящие души, которые жаждали просветления, после того как насладились химерами.

Если предположить, что внизу, за пределами этих привилегированных сфер, все эти различные идеи расходились во все стороны и становились еще более неясными, что доносившийся сверху шум обращался здесь в громовые раскаты, как проблески света превращались в вспышки молнии, – то нетрудно будет понять то смутное состояние умов, в котором находились низшие слои общества, то есть буржуазия и народ, впоследствии названные третьим сословием. Это сословие лишь догадывалось, что кто-то занимается его судьбой, и в своем нетерпении и покорности судьбе горело желанием украсть священный огонь, подобно Прометею, и оживить им мир, который был бы его собственным, мир, где оно могло бы само вершить свои дела.

Заговоры, находившиеся еще в периоде бесед, ассоциации, бывшие еще кружками; общественные партии, имевшие еще вид кадрилей, то есть гражданская война и анархия, – вот что сквозило под всем этим и что угадывал мыслящий человек, которому не дано было видеть скрытую жизнь этого общества.

Увы, теперь, когда завеса сброшена, когда народы-прометеи десять раз стали жертвами того огня, который они сами похитили, скажите, что другое мог усмотреть мыслящий человек в конце этого странного XVIII столетия, как не разрушение целого мира и нечто подобное тому, что происходило после смерти Цезаря и до восшествия на престол Августа? Август был человеком, что провел рубеж между языческим и христианским миром, как Наполеон был человеком, который провел грань между феодальным и демократическим миром.

Быть может, мы заставили читателя вслед за нами уклонится в сторону и это отступление показалось ему несколько длинным; но, право, было бы трудно говорить об этой эпохе, не коснувшись даже легким штрихом пера важных вопросов, составлявших ее суть и жизнь.

Теперь попытка окончена, попытка ребенка, который старался бы соскоблить пальцем ржавчину с древней статуи, чтобы прочесть под ней надпись, на три четверти стертую.

Вернемся к тому, что составляет видимость. Продолжая описывать реальность, мы скажем слишком много для романиста и слишком мало для историка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю