Текст книги "Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 52 страниц)
На третий день за мной прислали экипаж; Хоуму и Сансийону было поручено схватить меня за шиворот и доставить, хочешь ― не хочешь, в отель «Трех Императоров». Я не сомневался в провале этой затеи и решил организовать оборону по типу Трои или Севастополя. Но человек слаб: я вздохнул и последовал за двумя моими жандармами.
Мимоходом отметим факт, способный показать, что Хоум не лишился своего могущества настолько, насколько нравится ему об этом говорить. Мы ехали вниз по Амстердамской улице в пароконной коляске; Сансийон и я сидели на заднем, а Хоум ― на переднем сиденье. Вдруг услышали шум, как если бы за нами двинулась громовая колесница. Я привстал и посмотрел назад. Некий обыватель, чья лошадь ― все возможно ― бешено понесла, вихрем летел по Амстердамской, угрожая таранить нас. Я крикнул нашему кучеру:
– Вправо, вправо!
Беря вправо, он избегал столкновения. Но он не мог понять, в чем дело, и крик мой становился все громче.
– Ничего не бойтесь, ― спокойно ободрил Хоум, ― вы со мной.
Он еще не окончил этой заверительной фразы, как обыватель зацепил наше заднее колесо и развернул нас ― экипаж, лошадей и кучера ― в сторону, диаметрально противоположную направлению нашего движения. Наступил тревожный момент взглянуть с полуоборота направо; затем, убедившись, что Хоум, Сансийон, экипаж, кони, кучер и я целы и невредимы, я повернулся посмотреть, что сталось с обывателем.
Он низвергся на левый тротуар, его лошадь лежала четырьмя подковами вверх, кучер без сознания простерся на мостовой. Мы же легко отделались: ни единой царапины.
Мы прибыли-таки в отель «Трех Императоров». Вечер проходил очень живо, как никогда прежде. С моим появлением граф и графиня встали, подошли ко мне, усадили меня в кресло, сами уселись справа и слева от меня.
– Месье Дюма, ― обратился ко мне граф, ― мы заметили, что для вас утомительно возвращаться к себе в шесть часов утра.
– Должен признать, граф, ― ответил я, ― что это выбивает меня из колеи.
– Ну что ж, ― сказала графиня, ― сегодня мы позволим вам уехать в полночь.
– Очень рад это слышать, графиня: что вы хотите! Поденщина!
– Но с одним условием, ― сказал граф.
– Каким?
Ответить на это взяла на себя труд графиня:
– Таким, что вы едете с нами в Санкт-Петербург.
Я так и подпрыгнул, настолько мне это показалось диким.
– Скачите, скачите, ― сказала графиня, ― другого мы и не ожидали.
– Но это невозможно, графиня.
– Почему невозможно? ― спросил граф.
– Что за вопрос! Вы едете в следующий вторник, то есть через пять дней; и вы хотите, чтобы за пять дней я приготовился к подобному путешествию, каким образом? Тем более, ― добавил я, обращаясь столько же к собеседникам, сколько к самому себе, ― если бы я поехал в Россию, то не ради одного Санкт-Петербурга.
– И вы были бы правы, ― сказал граф. ― Санкт-Петербург ― град Петров, но еще не Россия.
– Нет, ― продолжал я, ― еще я хотел бы отправиться в Москву, Нижний Новгород, Казань, Астрахань, Севастополь и вернуться по Дунаю.
– Все складывается как нельзя лучше, ― подвела итог графиня, ― у меня есть имение под Москвой, в Кораллове; у графа есть земли под Нижним, степи под Казанью, рыбные промыслы на Каспийском море, вилла в Изаче. Все это станет для вас временным пристанищем площадью 200 на 200 лье.
Заявление графини вызвало головокружение у путешественника, который в Париже всегда висел на волоске, притом самом слабом из всех ― женском.
– Графиня, ― ответил я, ― прошу три дня на размышление.
– Даю вам три минуты, ― сказала она. ― Или вы будете дружкой Хоума на свадьбе, или мы отказываем ему в руке моей сестры.
Я поднялся, вышел на балкон, задумался. Взвешивал свое намерение отправиться в Грецию, Малую Азию, Сирию и Египет. Учитывал, что Мазлин испросил пять месяцев на постройку нашего судна. Сознавал, что не может быть ничего более интересного, чем вояж в Россию в сложившихся обстоятельствах. Понимал, наконец, что это было безумием, на которое, чего очень боялся, я решился.
По истечении двух с половиной минут я вернулся к графине.
– Все в порядке? ― спросила она.
– Все в порядке, графиня, ― ответил я. ― Еду с вами.
Граф пожал мне руку. Хоум бросился мне на шею.
* * *
Таким образом, дорогие читатели, я еду в Санкт-Петербург, Москву, Нижний Новгород, Казань и Астрахань, на Кавказ и в Крым, в Одессу и Галац.
Я уже нахожусь в Санкт-Петербурге. Удастся ли завершить путешествие? Человек предполагает, бог располагает!
Теперь начнем рассказ о самом путешествии; все, что ему предшествовало, только пролог. Вначале поведаю вам, как я отправился из Парижа в Санкт-Петербург. Это будет не трудно. Стоит лишь представить вашим глазам, дорогие читатели, мои письма сыну, на что я заручился его согласием. Возможно, среди них вы найдете и некоторые из его ответов, конечно, если они не будут слишком горячими.
В Россию
«Берлин
Отель «Римский»
18 июня, пятница
Месье Александру Дюма-сыну
Одиннадцать с половиной вечера, и я беседую с тобой, находясь в ванной. Ты думаешь, что я в воде: нет, на матрасе; ты думаешь, что я принимаю ванну: нет, просто лежу и неплохо отдыхаю, ей-богу! Лучше, чем заведено в Германии.
Ты видишь, что почти в 250 лье от Парижа привычки уже иные; что же будет со мной в 1000 лье от него? Но, спросишь даже ты, такой невеликий охотник до расспросов, каким являешься, почему это я, отец, в столице Пруссии улегся в ванной, а не лег в кровать. И не проси рассказать про исход дела, пока не узнаешь его сути. Дочитай это письмо до конца и увидишь, что самые простые и естественные причины могут быть чреваты весьма сложными последствиями.
Ты знаешь, что мы уезжали во вторник вечером, после того, как ты прибыл нас проводить в путешествие по железной дороге, и после того, как мы обнялись, прежде чем я поднялся в вагон, одним из тех крепких объятий, какие бывали у нас время от времени, даже когда никто из нас никуда не уезжал, затем, несмотря на предостережения начальника вокзала и новые стенания Делаажа, ты проехал примерно 30 шагов на подножке нашего купе и, спрыгивая на ходу, рисковал свернуть себе шею; только потом, наконец, когда ты увидел, что едешь, рискуя остаться с нами не до Санкт-Петербурга, но, по меньшей мере, до станции Понтуаз, ты решился спрыгнуть. В последний раз я крикнул тебе: «Береги себя и думай обо мне!» Ты услышал меня? Сомневаюсь.
Но бог услышал меня, в этом я уверен. Когда расстаются на день перед дорогой в десять лье, уже полагаются в чем-то на бога, как водится среди любящих его людей, и ― тем более при разлуке на три месяца, перед дорогой в три тысячи лье.
Итак, ты остался там, провожая взглядом бег нашего чудища, называемого скорым поездом, и через несколько секунд потерял нас из виду, поглощенных, как были, зевом каменного свода. Пусть бог забудет меня и думает о тебе, друг мой; ты еще молод, у тебя есть будущее, а я уже стар и являю собой лишь прошлое. Но так же, как я любил тебя в прошлом, той безмерной любовью, которая ведома только сердцу отца, буду любить тебя и в будущем, каким бы оно ни было. Ступай же с богом, мой мальчик! Как говорили наши старые друзья или, вернее, наши старые враги ― испанцы.
С этим вздохом, что соединил в себе сожаление и молитву и вырвался прямо из сердца, вернемся к нашему путешествию, о котором хочу рассказать тебе во всех деталях. И если иногда я заговорю о том, что тебе известно, если повторюсь, ты должен понять, что это предназначено не только тебе, но и тем, кто прочтет мои беседы с тобой…
* * *
Ты оставил нас в вагоне, где были граф, графиня, Дандре и я. Кроме нас, четырех разумных животин, в этом же вагоне ехали животные, подвластные инстинкту, два младших брата, два кандидата в люди, как называет их наш дорогой добряк Мишле, две собачки, откроемся, наконец: Душка ― Petite Ame и Мышка ― Petite Sourie. Шарик ― на коленях Луиз. Синьорина ― в своей корзинке. Черепаха ― в коробке из-под варенья. Ни Шарика, ни Синьорины, ни Черепахи власти не заметили. Все трое проскочили контрабандно. Только Душка и Мышка имели право открыто показаться с билетами на ушах, как студенты в дни премьер в театре «Одеон».
По пожеланию графа и графини, вокзальный служащий от собачьего департамента, после предъявления билетов на Душку и Мышку, не стал чинить никаких препятствий, чтобы впустить их к нам в вагон вместо положенной изоляции в боксе.
Нужно принять к сведению, что мы целиком оплатили вагон, где находимся, а также оба соседних. Сопровождающий меня Муане, который прибыл прямо из Марселя, чтобы отправиться в Санкт-Петербург, едет с доктором, педагогом, магом и маэстро в переднем вагоне относительно нашего. Мадемуазель Элен, мадемуазель Аннетт, Саша, Аннушка и Луиз ― в вагоне за нашим. У них находятся Шарик, Синьорина и Черепаха. Миссам поехал вперед, чтобы организовать нам хороший завтрак в Кельне. Симон и два писателя едут, не знаю, где.
Наступила удушающая: жара. Но Дандре, человек необычайно предусмотрительный, распорядился приготовить три корзины: одну с шампанским и водой со льдом; другую с жареными цыплятами, крутыми яйцами, колбасами и бордоским вином; третью, наконец, с фруктовой коллекцией винограда, персиков, абрикосов и миндаля.
Не спеши жалеть нас, друг мой, прибереги свое сострадание до того времени, когда я буду путешествовать по Волге, когда стану лагерем в донских степях.
На станции Понтуаз ужинали, на станции Грий выпили содовой, в Компьене заснули. Ты знаешь, как сплю я во время езды по железной дороге, и, значит, не удивишься, если не поведаю тебе никаких подробностей, как спят другие. Я был разбужен служащими бельгийской таможни, их словами, произнесенными по-французски, знакомыми тебе:
– Всем пассажирам пройти в таможню; ничего не оставлять в вагоне; как вам известно, все подлежит досмотру.
Это предложение подтвердил мне текст большого плаката в самом здании: «Здесь подвергаются досмотру все вещи без исключения, кроме одежды на пассажирах».
Мое имя, оттиснутое на дорожном сундуке и саке с постелью, произвело свое обычное впечатление: удовольствовались только спросить, не имею ли чего заявить, и, после моего отрицательного ответа, таможенник шлепнул печать на мой багаж, не менее таинственную, чем иероглифы, разгаданные Шамполионом, изволив сказать:
– Пропустите к выходу месье не только с вещами, которые он носит, но также с вещами, которые он несет.
Для этого достаточно просто печати, и я вынужден предположить, что язык таможни так же прекрасен и емок, как турецкий Мольера, позволяющий при малом количестве слов в нем говорить о многом.
Часом позже мы снова были в вагоне и покатили к станции Экс-ла-Шапелль. Все шло хорошо до станции Вервье, то есть до прусской границы.
Там начались наши мытарства или, скорее, мытарства Дандре. Там в дверях возникло явление, чтобы спросить наши билеты. Дандре предъявил четыре наших билета.
– С вами собаки? ― спросил прусский служащий.
– Вот билеты на них, ― сказал Дандре.
Служащий окинул взглядом вагон: обе собачки ничем не выдавали себя. Он посчитал, что они в боксе, и удалился.
Раздался гудок. Поехали. На станции Экс-ла-Шапелль появился другой служащий.
– Ваши билеты, ― попросил он.
Билеты были предъявлены.
– Очень хорошо; с вами собаки?
– Вот билеты на них, ― сказал Дандре.
Ознакомившись с ними, служащий, вне сомнений, хотел уже уйти, как его предыдущий коллега, когда Душка, понимающая, конечно, что вопрос касался ее, высунулась из шалей и кружев, где она была погребена, и зевнула перед пруссаком нос к носу.
– С вами собаки! ― повторил он почти в угрожающем тоне.
– Вы это прекрасно знаете, поскольку вот они, билеты на них.
– Да, но собаки не могут находиться в вагонах вместе с пассажирами.
– Почему?
Несомненно, что мы тотчас услыхали бы объяснение слов достойного служащего, но раздался гудок, и поезд тронулся. Еще немного пруссак оставался висеть на подножке, остервенело повторяя предписание: «Собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры».
Но, наконец, наступил момент, когда, рискуя прибыть в Кельн, как ты ― в Понтуаз, он вынужден был спрыгнуть.
На протяжении всего перегона наш разговор вращался вокруг одного и того же: «Почему в Пруссии собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры, а во Франции могут?» Никто из нас не был достаточно силен, чтобы решить этот вопрос. На первой же станции, едва мы остановились, на подножку вскочил железнодорожный служащий. У него был вид бешеного.
– Собаки! ― заорал он.
Тратить время на наши персоны перестали совершенно.
– В каком смысле, собаки?
– Да, с вами собаки.
– Вот билеты на них.
– Собаки не могут ехать в тех же вагонах, что и пассажиры.
Сейчас мы все же услышим разгадку.
– А почему? ― спросил Дандре.
– Потому что они могут стеснить пассажиров.
– Это не тот случай, ― на великолепном немецком сказал граф, который впервые взял слово, ― потому что собаки наши.
– Это ничего не значит, они могут мешать пассажирам.
– Но, ― настаивал граф, ― если нет других пассажиров, кроме нас?
– Они могут стеснять вас.
– Они нам не мешают.
– Такова инструкция.
– Пусть так, если есть другие пассажиры; но она ни при чем, когда вагон целиком оплачен собственниками собак.
– Такова инструкция.
– Это невозможно, чтобы инструкцию доводили до такого абсурда. Идите за начальником вокзала.
Служащий побежал за начальником вокзала. Тот появился. Усатый, с крестом и тремя медалями.
– С вами две собаки? ― спросил он.
– Да.
– Нужно отдать собак, их поместят в специальный бокс.
– Но мы вас пригласили как раз потому, что хотим оставить собак при себе.
– Невозможно.
– Почему?
– Потому что собаки не должны ехать в тех же вагонах, что и пассажиры.
– Поясните.
– Они могут стеснить пассажиров.
– Но если пассажиры ― мы, если собаки ― наши, если вагоны нами оплачены?
– Такова инструкция. Давайте сюда собак.
Собрались уже отдать собак, как раздался гудок.
– Ладно, ладно, ― раздраженно произнес начальник вокзала. ― На следующей станции!
Мы уже порядочно отъехали, а все слышали его грозный крик: «На следующей станции!» В тревоге ожидали мы следующую станцию.
Едва поезд остановился, к нашему купе устремились двое служащих с криком:
– Собаки!
Очевидно, им отрекомендовала нас предыдущая станция. На этот раз не было возможности защищаться: один из пруссаков схватил Душку. Только Мышка исчезла, как сквозь люк провалилась.
– Вторая собака, ― кричал второй пруссак, ― вторая собака! Где вторая собака?
Раб инструкции, служащий грозился найти Мышку даже там, где прятаться ей и не снилось, когда Дандре внезапно озарило.
– Вторая собака? ― повторил он. ― Она в следующем вагоне, идите туда.
Он и, правда, бросился к соседнему вагону, несмотря на крики Луиз, схватил, где нашел Шарика, с крайней нежностью опекаемого его покровительницей, и пошел присоединить его к Душке. Пруссак выглядел радостным; он сунул Шарика и Душку в специальный бокс и вернулся закрыть дверь за Дандре, желая нам счастливого пути. На лице бравого малого было разлито блаженное удовлетворение, вызванное успокоенной совестью и довольством самим собой. Он выполнил инструкцию.
Это событие сулило нам в дальнейшем относительный покой; мы погрызли фруктов, приняли по стакану вина со льдом и уснули. На следующей станции нас разбудил резкий возглас:
– С вами три собаки?
– Две, ― ответил Дандре в полусне; вот билеты на них.
– Три, ― сказал служащий.
И он показал пальцем на Мышку, которая вылезла из своего убежища и, не соображая, что весь вопрос в ней, имела неосторожность усесться на несессер графини. Пришлось признаться в контрабанде; мы смирились; служащий сделал внушение, которое мы покорно приняли; оплатили третье место для Мышки, отправленной в компанию Душки и Шарика, и поехали дальше.
Между 11 часами и полуднем прибыли в город трех королей, куда почти 14 лет назад вместе с тобой мы приезжали этой же дорогой. Поэтому пропусти то, что я буду рассказывать тебе о Кельне».
* * *
«Берлин
19 июня
Два воспоминания ― одно из детства, другое из моего зрелого возраста ― связаны с Кельном.
В 1814 году во время иностранного нашествия моя мать побоялась остаться в городке Вилле-Коттре и решила, почему ― не знаю, что в большей безопасности мы были бы в Крепи-ан-Валуа, отдаленном городишке, который в смысле безопасности не имеет других преимуществ, кроме того, что в отличие от Вилле-Коттре расположен в стороне от большой дороги; мы спрятали в погребе белье, столовое серебро, две-три наиболее ценные вещи из мебели и верхом на осле ― я сидел на крупе позади матери ― начали бегство в Египет.
Цели путешествия достигли через три с половиной часа езды.
Вначале остановились у старой дамы, дети которой были в одной со мной школе и которая предложила нам гостеприимство; звали ее мадам де Лонгпре, и была она вдовой бывшего камердинера Луи XV, подарившего ей среди прочего ― возможно, она была достаточно красива для того, чтобы его величество позволил себе обронить взгляд на свою подданную, ― роскошный древнекитайский сервиз.
До сих пор вижу эти огромные суповые миски, эти гигантские блюда, эти циклопические салатники с цветами, измышленными фантазией какого-нибудь неизвестного Диаса, с драконами, созданными воображением какого-нибудь Ариоста без имени: это выглядело так, что современный собиратель всякой всячины мог бы сразу лишиться чувств. Но в 1814 году такое собирательство было неизвестно; раз десять несчастная женщина, которая не была богата и страдала серьезным пороком ― напивалась, пыталась продать королевский сервиз целиком; однако в ту пору в моде была этрусская утварь, а не китайский фарфор. Она не могла получить за него цену, какую сегодня дают за крейский ― de Creil (фр.) фаянсовый сервиз. Поэтому, когда ее одолевало желание напиться, она брала что-нибудь, блюдо или миску, и ходила от двери к двери, стараясь это продать. Если ей удавалось получить 40 су за вещь стоимостью 200 франков, она шла на радостях к бакалейщику, выпивала два, четыре, шесть стаканов кряду и возвращалась к себе только пьяной вусмерть. Так все и разошлось по частям.
Мы пробыли у нее всего несколько дней; моя бедная мать, отдававшая предпочтение мне, а не горькой, и не пьющая ничего, кроме воды, не могла присутствовать на этом омерзительном пьяном спектакле. Она договорилась со вдовой врача, два сына которой повторяли карьеру отца, один на гражданской, второй ― на военной службе.
Старший сын, гражданский врач, жил у матери. Младший, полковой хирург, в это время давал повод семье к серьезному беспокойству за его судьбу: накануне сюда докатилось известие о Бриеннской битве; после битвы о нем не было ни слуху ни духу. Убит, ранен, взят в плен? Были еще две сестры, Амели и Адель. Всю эту приличную семью называли семьей Мийе [или Милье].
Достойная вдова уступила нам спаленку на две кровати. Спаленка располагалась на втором этаже, и, хотя окнами выходила во двор, из нее была видна улица: ни что иное, как большак, ведущий из Крепи в Вилле-Коттре. Что касается питания, мы ели все вместе, но каждая из сторон платила за себя.
В первую же ночь, на рассвете, мы услышали сильный стук в ворота; всполошились: моментально все были на ногах, потому что все время ожидали появления врага. Месье Мийе-старший отважился пойти отпереть калитку, он считался единственным мужчиной в доме; мне тогда было 11 лет.
Все с ужасом ждали, когда войдет ночной визитер, не перестающий барабанить в ворота. Но послышался радостный вскрик; месье Мийе позвал свою мать и сестер. В салон ворвался вдруг симпатичный молодой человек 25-28 лет и, сбросив шинель, предстал перед нами в форме полкового хирурга. Счастливое восклицание вырвалось разом из всех уст. Это был второй сын дома, о котором не было вестей целых два месяца. Мать, сестры, братья бросились обнимать друг друга, смеясь и плача, что-то говоря наперебой. Моя мать потянула меня к выходу и молча вывела меня; мы были чужими, а в подобных обстоятельствах всякий чужой ― помеха радости. Никто не обратил внимания на наш уход. Предоставили нас самим себе; не заметили нас, а если и видели, то о нас забыли. На следующий день нам рассказали все, что случилось накануне, как если бы мы при этом не присутствовали; но из рассказа мы узнали и то, что знаем теперь, то есть поведали, чего мы не знали.
Молодой офицер служил в армейском корпусе маршала Мортье; тем вечером корпус был застигнут врасплох в Вилле-Коттре. Произошла кровопролитная схватка, жуткое ночное ― спасайся кто как может, когда каждый палил без разбору. Фредерик Мийе, естественно, тоже стрелял. Находясь всего в трех лье от родного города, он думал о своей матери и сестрах, об этом милом домике, таком мирном, с садом, который делал его похожим на селянку, идущую на танцы с букетом цветов; он сориентировался, определился на местности, двинул прямо через поля, вброд форсировал речушку Восьеннку, выбрался на дорогу к Тийетскому лесу и пришел постучать в такую знакомую дверь. Теперь, когда он обнял мать, брата и сестер, он хотел бы вернуться в свой армейский корпус. Но где он, корпус? И разве исключено, что, пытаясь его отыскать, не напорется он на какую-нибудь прусскую часть и потеряет свободу или жизнь? Не лучше ли за отсутствием других вестей дождаться пушечной канонады, которая слуха не обойдет. Он присоединился бы к артиллерии, говоря на военном языке.
Ожидая, что враг может ворваться с минуты на минуту и опознает в нем служащего французской армии, Фредерик сбрил усы и оделся в гражданское. Военное обмундирование, аккуратно сложенное, и шпага были упрятаны в недра шкафа. Только были предприняты эти меры предосторожности, как узнали, что небольшой отряд французской пехоты и кавалерии только что вошел в Крепи. Фредерик побежал узнать, что за часть: это заблудилась небольшая колонна из армейского корпуса герцога Рагузского. Она успела выставить часовых и рассчитывала немного отдохнуть. Но враг преследовал ее по пятам. Едва Фредерик вернулся, как мы услыхали ружейный выстрел; потом часовой, поставленный в начале нашей улицы, прибежал в город с криком: «В ружье!» За ним полевым галопом приближался корпус прусской кавалерии. До сих пор вижу солдат того корпуса. На них были короткие голубые рединготы с белыми воротниками и серые штаны. С приближением грохота, что разрастался на дорожной мостовой, жители закрыли окна и заперли двери. Было ясно, что солдат, бегущий впереди врага с криком «В ружье!», будет настигнут и сражен раньше, чем достигнет центра города, где отдыхали его товарищи. Мийе-старший метнулся к калитке, отпер ее и поманил солдата, который бросился в сад. Дверь за солдатом захлопнулась с быстротой, на какую способна театральная машина. И вовремя. Кавалеристы, это мы наблюдали несколько минут, обогнули наш дом, стоящий на самом повороте улицы, и ворвались в город. Они пронеслись как ураган.
Мийе открыл дверь черного хода и показал солдату обходную дорогу, по которой он смог бы попасть к своим товарищам. Солдат задержался ровно на столько, чтобы выпить стакан вина и перезарядить ружье, и ушел. Дверь снова была закрыта и заперта на засов.
Понятно внимание, с каким каждый в доме воспринимал подробности этой драмы; мы смотрели во все глаза, прислушивались ко всему. И вскоре услышали грохот тех же подков на мостовой: снова вскачь неслись наши голубые пруссачки. Но из города они вылетали еще быстрее, чем врывались в него. Гнали их наши гусары. Несмотря на то, что моя мать делала все, чтобы меня удержать, я подбежал к окну и увидел нечто возвышенное и жуткое, называемое рукопашной схваткой. Дрались грудь против груди на саблях и пистолетах. Пруссаки тщились опомниться и продержаться хотя бы миг, но натиск был слишком силен: их вынудили отступать и в бегстве снова нестись с той быстротой, на какую только способны их кони. Вся эта масса ударилась в бег, вытянулась, продолжая сражаться, и скрылась в грохоте и дыму за поворотом дороги, оставив лишь несколько тел, простертых на мостовой. Три из них были недвижны, в лужах крови; четвертое ползло к воротам нашего дома, наверняка для того, чтобы положить голову на порог и спокойно умереть на каменной подушке, вспоминая свою родину.
Это был молодой человек в голубом рединготе: следовательно, пруссак. Кровь обильно струилась из раны на лбу. Мийе и Фредерик бросились к калитке, открыли ее, и он потерял сознание у них на руках. Затем дверь, которая с одинаковым милосердием открывалась перед врагами и друзьями, закрылась за ними. Раненого молодого человека внесли в салон. В бою лицом к врагу, он получил сабельный удар, раскроивший ему лоб, и в результате ранения потерял много крови.
С этого момента раненого окружили всеобщим вниманием. Если победителями останутся французы, то нам вообще не надо будет ничего бояться; если ― пруссаки, то он станет нашей охранной грамотой. Только об этом и думали, дав ему приют; но, в конце концов, чтобы обстановка стала приемлемой, нужно принять ее такой, какая она есть. Женщины стали готовить корпию, два хирурга разорвали полотенца на бинты. Раненый все время находился без сознания; череп бы раскрыт, и опасались, не задет ли мозг.
Во время этих приготовлений мы услыхали сигнал к атаке, принятый во французской кавалерии; мимо наших ворот проскакали две-три роты вольтижеров, принимающих участие в бою. Вскоре раздалась ужасающая ружейная пальба: вне всякого сомнения, на городской окраине они встретили врага.
Раненый был перевязан по всем правилам военной хирургии. Перевязанный, он пришел в себя. Он очень слабо владел французским, но Мийе-старший хорошо говорил по-немецки, и таким образом раненый и хирург легко поняли друг друга.
Минутой позже сильно постучали. Мийе-старший пошел открыть. Хозяевами города стали пруссаки, и группа солдат заявилась потребовать крова и пищи. Прежде всего, Мийе проводил их к раненому, который был узнан офицером, и тот поставил у ворот часового с предписанием никого в дом не пускать. Стоит ли говорить, что как только часовой встал на посту, его проводили на кухню, где он нашел приготовленный для него обед.
Месяц спустя молодой пруссак покинул нас излеченным полностью, благодаря заботам матери и сына, сестер и брата. Заказал в нашу честь благодарственные молебны, оставил нам свое имя и адрес. Звали его Антон-Мария Фарина, и был он родом из Кельна. Это был племянник знаменитого Иоганна-Марии Фарины, первого дистиллятора в мире.
В 1833 году я посетил берега Рейна. Побывал в Кельне. Навел справки о нем. Антон-Мария Фарина бросил наносить и получать сабельные удары, заделался дистиллятором и торговал одеколоном [кельнской водой]. Я попросил показать мне его магазин. Вошел под предлогом купить флакончик из парфюмерных товаров. В магазине был только мальчик. Я послал его за хозяином. Патрон обедал. Хотя и отвлеченный от этого важного занятия, он появился с улыбкой на лице и предупредительным видом. Я взглянул на его лоб: шрам на месте. Конечно, это был он. Хозяин магазина заметил, что я разглядываю его с пристальным вниманием, и спросил, чем обязан такой чести. Тогда я спросил, не помнит ли он, где получил рану, шрам от которой носит на лбу. Он ответил, что во французском городе Крепи. Дальше я спросил, не помнит ли он семью, которая его подобрала. Он сказал, что это была семья Мийе. И еще раз я спросил, не помнит ли он мальчика 10-12 лет, который держал в руках кюветку, полную воды, окрашенной его кровью, когда он снова открыл глаза.
Он посмотрел на меня с любопытством.
– Не прошу, чтобы вы его узнали, ― сказал я со смехом, прошу, чтобы вы его вспомнили.
– Так это были вы? ― спросил он.
Я протянул ему обе руки и назвал одну-две детали, которые не оставляли ему и тени сомнения. Он бросился ко мне на шею и позвал всю семью ― жену и двух очаровательных дочек. В двух словах, по-немецки, они были введены в курс дела. Начались общие объятия. Меня потащили в столовую, усадили, стали пичкать зайчатиной с черносливом, телятиной с вареньем, анисовым хлебом и распечатали, чтобы оросить все это, бутылку самого лучшего иоганнесбергского вина, какое смогли найти в подвале. За столом провели весь день, вечером пили чай с вареньем разных видов. Расстались в час ночи. На памяти предков не было случая, чтобы в Кельне ложились спать так поздно.
Второе воспоминание более свежее.
В 1840 году я жил во Флоренции в прелестном доме на via Arondinelli (итал.) ― улице Ласточек, что мне уступил мой друг Купер, в то время атташе английского посольства, а теперь владелец кое-чего в Париже, что дает ему 600-800 тысяч ливров ренты, но всегда остроумный и отличный товарищ, good fellow (англ.) ― добрый малый, как говорит Шекспир, он такой же в Париже, каким был во Флоренции.
Однажды мне доложили о визите немецкого пастора. Немецкий пастор! Что нужно от меня немецкому пастору?
– Ладно, ― сказал я, ― впустите.
Я ожидал увидеть почтенного белобородого старца и приготовился просить его благословения, но ко мне проводили человека лет 30-ти: белокурого, розовощекого, упитанного, с улыбкой на лице и рукой, протянутой для рукопожатия. Я тоже улыбнулся и протянул ему руку.
– Чем могу вам служить? ― спросил я.
– В ваших силах помочь мне увидеть Рим, а я умираю от желания его увидеть, ― ответил он, ― и пусть я его не увижу, если вы не такой, каким я себе вас представляю.
– Как вы, я начинаю говорить, что надеюсь оказаться таким, каким меня вы себе представляете. Так каким же образом я помогу вам увидеть Рим?
– Позвольте поведать вам мою историю. Это не будет долго.
– Сначала сядьте; вы не расскажете вашу историю прежде.
Молодой пастор сел.
– Зовут меня С…, ― сказал он. ― Я сын прославленной трагедийной немецкой актрисы С…, брат знаменитого комедийного актера Д…
– Но тогда, ― перебил я, ― я знаю всю вашу семью.
– Это хорошо, это меня ободряет.
– В таком случае продолжайте.
– У меня небольшой церковный приход в Кельне, позади собора. Если когда-нибудь вы попадете в город Агриппины[33]33
Агриппина ― мать Нерона, в 50 году н. э. по ее приказу в области убиев был основан город Колония (Кельн).
[Закрыть], то вы меня там найдете.
Я поклонился.
– Я получаю 1200 франков годового жалования; сэкономил и отложил 1000 франков и на эти деньги предпринял поездку в Италию, осуществляя мечту всей моей жизни. Я всегда хотел увидеть Рим.
– Понимаю.
– Вот и хорошо, месье, поймите мое отчаяние. Из моей тысячи осталось только 200 франков, остается вернуться в Кельн, и я так и не увижу Рима!
Я рассмеялся.
– И вы разыскали меня, чтобы я помог вам увидеть Рим? ― подытожил я.
– Воистину так! Я пришел взять у вас взаймы 500 франков, которые не верну вам никогда; предупреждаю заранее, чтобы вы знали, на что идете; по крайней мере, не требовали, чтобы я перебивался с хлеба на воду в течение пяти лет; пойду и на это, если потребуете, но это было бы крайне неприятно.