Текст книги "Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 52 страниц)
По прибытии, он побежал прямо в спальню императрицы, словно все, что ему смогли сказать, его нисколько не убедило, заглядывал под кровать, открывал шкафы и тыкал своей тростью в потолок и деревянные панели стен. В разгар этих занятий он увидел, как вбегают его любовница и молоденькие женщины, которые служили ему каким-то подобием двора.
– Ах! Я это вам всегда говорил, ― вскричал он в запальчивости, смешанной с ужасом, ― я это вам всегда говорил, что она способна на все!
Все сохраняли глубокое молчание, потому что сомневались, что еще непонятная, еще покрытая мраком ситуация была из самых серьезных. Так продолжалось там, когда каждый взирал на себя с тоской, и пока не объявили, что молодой лакей-француз, прибывший из Санкт-Петербурга, может сообщить новости об императрице.
– Пусть войдет! ― живо сказал Петр III.
Молодого человека впустили.
– О! ― весело сказал он, полагая, что принес превосходную новость. ― Императрица не пропала, она в Санкт-Петербурге, и праздник св. Петра там будет великолепен.
– Это почему же? ― спросил император.
– Потому что ее величество велела выдать оружие всем солдатам.
Новость была ужасная и вдвое усугубила подавленное состояние. Тем временем, крестясь, с земным поклоном, вошел крестьянин.
– Подойди, подойди! ― выкрикнул император. ― И скажи, что тебя привело!
Крестьянин повиновался; не говоря ни слова, извлек из-за пазухи записку и отдал ее императору. Этим крестьянином был переодетый слуга, которого мы видели уезжающим из Санкт-Петербурга с приказом передать записку только самому государю. Записка гласила:
«Подняты гвардейские полки, во главе них ― императрица. Ровно девять часов; она входит в Казанский собор; народ, похоже, вовлечен в это движение, а верные подданные вашего величества никак не проявляют себя».
– Отлично, господа! ― вскрикнул император. ― Вы видите, что я был прав!
Тогда канцлер Воронцов, дядя фаворитки и княгини Дашковой, у которого было по племяннице в каждом из двух лагерей, вызвался ехать в Санкт-Петербург как посредник. Его предложение было принято. Он отбыл в ту же минуту, но получилось, как мы знаем, для того, чтобы принести присягу императрице. Однако великий канцлер, принося присягу, поставил условие: он не будет участвовать в ее военной экспедиции, но, напротив, будет взят у нее под арест, под охрану офицера, который его не бросит. Таким образом, как человек осторожный, великий канцлер, куда бы ни повернули события, был защищен с обеих сторон. Со стороны Екатерины: он принял присягу; следовательно, это был друг. Со стороны Петра III: он взят под арест; значит это не враг.
Когда великий канцлер уехал в Санкт-Петербург, Петр III подумал о средствах, позволяющих повернуться лицом к буре. В Ораниенбауме у него было три тысячи войск из Гольштейна, на которые он мог положиться. Перед его глазами, на расстоянии в пять-шесть верст была неприступная крепость Кронштадт. Император начал с того, что послал приказ своим гольштейнским войскам прибыть к нему с пушками в спешном порядке. По всем дорогам, по каким можно было добраться до Санкт-Петербурга, срочно отправили гусар за новыми сведениями; курьеров ― во все деревни, чтобы собрать крестьян, и во все полки, что были на марше в окрестностях, а также ― нарочных, чтобы поторопить их с движением к Ораниенбауму. Затем, камергера, прибывшего сообщить ему о побеге императрицы, царь назначил верховным главнокомандующим всех этих войск, которых у него еще не было.
Такие меры оказались принятыми в первый и последний раз, словно в его голове больше не было ни одной разумной мысли, и он принимается отдавать один за другим самые безумные приказы: чтобы убили императрицу, поехали в Санкт-Петербург за его полком; отдавая такие приказы, быстро бегает, потом вдруг садится, диктует направленные против императрицы и наполненные самыми страшными оскорблениями два манифеста, велит отдать их на размножение копиистам и шлет во все концы гусар, чтобы они эти копии распространяли. Наконец, обратив внимание, что на нем прусские униформа и орден, снял их и надел русскую военную форму, которую перегрузил русскими наградами.
Потрясенный двор в это время бродил по садам.
Вдруг Петр III услышал крики, радостные, как ему показалось; он выбежал в дверь; к нему вели старого Мюниха, который, будучи вызволенным из Сибири его помилованием, в знак признательности или, может быть, движимый амбицией, только что примкнул к нему. Эта помощь была такой нежданной, что император бросился в объятья старого капитана [в смысле: полководца] с криком:
– Спасите меня, Мюних! Полагаюсь только на вас.
Но Мюних не был энтузиастом; он смотрел на вещи холодно, и на эту надежду императора позволил пасть снегу своих волос.
– Sire, ― сказал он, ― через несколько часов императрица будет здесь с 20-ю тысячами войск и громадной артиллерией. Ни Петергоф, ни Ораниенбаум не способны сдержать натиска; всякое сопротивление там, где еще жив солдатский энтузиазм, поможет только устроить бойню для вашего величества и тех, кто вас окружает. Спасение и победа ― в Кронштадте.
– Поясни, мой дорогой Мюних, ― сказал император.
– Кронштадт располагает многочисленным гарнизоном и внушительным флотом. Тот сброд вокруг императрицы разбежится так же, как и собрался, если он будет упорствовать, с вашими тремя тысячами гольштейнцев, гарнизоном и флотом вы получите равную силу.
Это предложение придало мужества и самым перепуганным; генерал был послан в Кронштадт и немедленно отправил своего адъютанта с донесением, что гарнизон жил сознанием долга и решил умереть за императора, если император придет под его защиту. И тогда бедный коронованный идиот от панического страха перешел к безграничной вере в спасение. Когда прибыли его гольштейнцы, провел их смотр и, восхищенный их прекрасным видом:
– Не надо бежать, ― воскликнул он, ― не видя врага.
Мюних, который возвращался немедля, велел двум яхтам подойти к берегу и тщетно старался зазвать на борт императора, теряющего время на фанфаронство, занятого изучением, с каких высоток, доминирующих над дорогой, можно было бы вести огонь.
К несчастью для всех этих прекрасных воинственных настроений, в тот самый момент, когда пробило восемь часов, на скаку во весь опор прибыл адъютант с донесением, что императрица во главе 20-тысячных сил маршем идет на Петергоф и находится от него не более, чем в нескольких верстах. При этом известии больше не было речи о том, чтобы увидеть врага; император в сопровождении своего двора устремился к берегу, все бросились в лодки с криком: «На яхты! На яхты!»
– Вы идете? ― спросил император одного из придворных, который не спешил спускаться вниз вместе с другими.
– Ей-богу, sire, простите меня, ― ответил тот, ― время позднее, ветер северный, а я без пальто.
И придворный остался на берегу; двумя часами позже он был в кругу Екатерины и рассказывал ей, каким образом император садился на судно.
А убегали к Кронштадту под парусами и на веслах.
Но еще утром в Кронштадт выехал вице-адмирал Талицын [Талызин], один в баркасе, запретивший под страхом смерти своим гребцам говорить, откуда идут. По прибытии в Кронштадт, он обязан был ждать разрешения коменданта крепости, чтобы ступить на землю. Зная его звание и учитывая, что он ― один, комендант вышел к нему навстречу, разрешил высадиться и спросил его о новостях.
– Ничем достоверным не располагаю, ― ответил вице-адмирал; ― я находился в загородном доме и, когда услышал разговоры о чем-то происходящем в Санкт-Петербурге, поспешил сюда, потому что мое место на флоте.
Комендант верит ему и возвращается.
Талицын дожидается, когда тот уйдет, и предлагает нескольким солдатам, которых собирает, арестовать коменданта: император лишен трона, коронована императрица, и тех, кто сплотиться вокруг нее, ожидает вознаграждение. Если они отдают Кронштадт в руки императрицы, то богатство им обеспечено. И все идут за ним; берут под арест коменданта, созывают гарнизон и части военно-морских сил. Талицын обращается к ним с краткой речью и склоняет их присягнуть на верность императрице.
В это время показываются две яхты. Присутствие императора может все поставить под вопрос. Талицын бьет в колокол боевой тревоги. Гарнизон занимает места вдоль стен укреплений; две сотни канониров с зажженными фитилями вытягиваются возле двух сотен орудий.
В 10 часов вечера подходит яхта императора и готовится высадить на берег своего знаменитого пассажира.
– Кто идет? ― громко раздается с крепостного вала.
– Император! ― отвечают с яхты.
– Императора больше нет! ― кричит Талицын. ― И если яхты хоть на шаг приблизятся к порту, то я прикажу открыть огонь.
На борту императорской яхты поднялось страшное смятение; капитан уже слышал, будто наяву, свист пушечных ядер. Он схватил рупор и крикнул:
– Яхты уходят. Дайте лишь время сняться с якоря.
И в самом деле; яхта, маневрируя, чтобы уйти, подставляла борт под крики ― «Да здравствует императрица Екатерина!», которые были салютом ее бегству. И тогда император расплакался.
– О! ― сказал он. ― Отлично вижу, что заговор всеобщий.
Это был почти мертвец, кто спускался в каюту яхты с Елизаветой Воронцовой и ее отцом ― они единственные осмелились его сопровождать.
За пределами досягаемости пушечного обстрела яхты остановились и, поскольку император не способен был отдать никакого приказа, а что делать ― неизвестно, они несли вахту между крепостью и сушей. Так прошла ночь. Мюних, спокойный и созерцающий звезды, стоял на мостике и бормотал:
– Какого черта нам делать на этой галере?
За это время войска императрицы выдвинулись к Петергофу, где предполагалось встретить гольштейнских солдат. Но, видя бегство императора, те вернулись в Ораниенбаум, а в Петергофе остались только несчастные крестьяне, вооруженные косами, которых собрали там гусары. Орлов, двигаясь в дозоре, не интересуясь количеством этих mougiks ― мужиков, обрушил на них сокрушительные удары саблей плашмя и они разбежались с криками ― «Да здравствует императрица!» Вскоре появилась армия, и императрица вошла сувереном в замок, который 24 часами раньше покинула беглянкой.
Около шести часов утра император велел позвать Мюниха.
– Фельдмаршал, ― сказал он, ― я мог бы последовать вашим советам и раскаиваюсь, что им не внял. Но вы, кто познал столько крайностей, скажите, что мне делать?
– Еще ничего не потеряно, sire, ― ответил Мюних, ― если только меня захотят выслушать.
– Говорите.
– Ладно; нам нужно не теряя ни минуты, под парусами и на веслах форсировать уход от крепости и направиться в Ревель, там взять военный корабль и уйти в Пруссию, где находится ваша армия, вернуться в ваши пределы с 80 тысячами войск; через шесть недель, гарантирую вашему величеству, эта армия станет могучей, как никогда.
За Мюнихом вошли придворные, чтобы услышать, что им осталось ― надеяться или бояться.
– Но, ― раздался голос, который, казалось, выражал общее мнение, ― силы гребцов будет недостаточно, чтобы добраться до Ревеля.
– Пусть так, ― сказал Мюних, ― когда они устанут, грести будем мы, в свою очередь.
Предложение не имело никакого успеха у этой раздраженной молодежи. Императору доказывали, что положение далеко не безнадежное, и чтобы он, такой могущественный монарх не соглашался покидать свои пределы как беглец, что невозможно, чтобы вся Россия восстала против него, и что все эти мятежи не могли иметь другой цели, кроме как примирить его с женой. Император остановился на этой идее, решился на примирение и сошел на берег в Ораниенбауме как побежденный муж, который намерен извиниться и ничего другого не предпринимать. На берегу, он увидел всех своих домашних слуг заплаканными; их горестное изумление пробудило все его страхи.
Армия императрицы маршем шла на Ораниенбаум.
Тогда он велел седлать коня, решив переодеться и в одиночку бежать в сторону Польши. Но Елизавета Воронцова поспешила дать бой и этому решению и заставить его изменить; она уговорила царя послать кого-нибудь навстречу императрице и повелеть просить ее разрешения для них обоих уехать в Гольштейн. Слуги императора имели доброту пасть перед ним на колени и, сложив ладони, ему прокричать ― «Отец наш, она велит тебя умертвить!»; он к ним не прислушался, и Елизавета выпроводила их со словами: «Несчастные, ну какой вам интерес запугивать вашего господина!»
Петр III пошел еще дальше того, что предлагала его фаворитка: из страха ожесточить солдат, велел снести небольшую крепость, что служила его военным забавам, приказал демонтировать пушки, составить и сложить на земле оружие солдат. Мюних, взбешенный, рвал на себе белые волосы.
– Если вы не способны умереть как император во главе ваших войск, sire, ― сказал он, ― то возьмите в руки распятие, и мятежники не осмелятся вас тронуть. А я, я на себя беру сражение.
Но на этот раз император настоял на своем решении, потому, несомненно, что оно было плохим; только, еще надеясь, что это не принесет пользы, если он добровольно отправится в изгнание, он написал Екатерине первое письмо, в котором предлагал ей примирение и разделение власти; но императрица даже не ответила на это письмо. Тогда он написал ей второе, в котором просил у нее прощения, обеспечения пансионом и разрешения ― уехать в Гольштейн. После этого, по свидетельству генерала Измайлова, императрица прислала ему этот вот акт отречения от престола:
«В течение недолгого времени моего абсолютного правления в России я убедился, что сил моих было никак не достаточно для такого бремени, и что выше меня ― управлять этой империей не только самодержавно, но и по-другому, как это и было. Здесь я усмотрел также возможное потрясение, которое привело бы к полному ее развалу и меня покрыло бы вечным позором. Поэтому, по здравом размышлении, безо всякого принуждения, я торжественно заявляю Российской империи и всему миру, что отказываюсь от жизни с браздами правления названной империей в руках, не желая ею управлять ни самодержавно и ни в иной какой-либо форме, не намереваясь даже никогда в ней возвыситься с посторонней помощью, как могло бы быть; в удостоверение, что приношу клятву перед богом и всем миром, настоящее самоотречение писано и подписано моей собственной рукой».
Курьеру с текстом этого отречения от престола поручено передать на словах Петру III, что императрица окружена настолько ожесточенными против него людьми, что не отвечает за его жизнь, если он откажется поставить свою подпись.
Измайлов прошел к императору в сопровождении лишь одного преданного слуги дома; и так как император колебался:
– Sire, ― сказал он, ― я арестовываю вас именем императрицы.
– Но я сейчас подпишу, ― торопливо сказал император.
– Речь не только о том, чтобы подписать, но и переписать акт, весь целиком, вашей рукой.
Император вздохнул, взял перо, снял копию с акта и подписал ее. Только добавил на отдельном листе:
«Желаю, чтобы мне прислали мою собаку Мопра, моего негра Нарцисса, мою скрипку, романы и мою немецкую Библию».
На этом дело не кончилось, экс-император был еще недостаточно унижен. Измайлов снял с него орденскую ленту, надетую через плечо. Затем велел ему вместе с любовницей и фаворитом подняться в экипаж и повез его в Петергоф. Пришлось ехать сквозь ряды солдат, которые приветствовали его дружным: «Да здравствует Екатерина!»
Остановились перед большой лестницей. Император сошел первым, за ним ― Елизавета Воронцова. Но едва она ступила на землю, как была уведена солдатами, которые сорвали с нее ленту св. Екатерины и разодрали на ней одежды. После сходил с экипажа Гудович; солдаты его освистали, но он повернулся, называя их подлецами, предателями, ничтожествами. И его смыла волна солдат, как унесла она Елизавету Воронцову.
Император поднимался по лестнице один, плача от бешенства. За ним следовали 10-12 человек.
– Раздевайся! ― сказал один из них.
Тогда он бросил оставленную ему шпагу и снял верхнюю одежду.
– Еще! Еще! ― кричали мятежники.
И ему пришлось снять с себя почти все. В течение 10 минут, босой и в одной рубашке, он служил мишенью для солдатских насмешек. Наконец, ему бросили старый халат, в который он облачился; после этого, он разрешил себе упасть в кресло, стиснув голову руками, зажмурив глаза и заткнув уши, как если бы хотел отрешиться ото всего, что творится вокруг него.
Тем временем, императрица устроила прием в роскошной спальне и обзаводилась новым двором. Все те, кто тремя днями ранее окружали Петра III, теперь окружали ее.
Туда явилась вся семья Воронцовых и пала на колени. Княгиня Дашкова стала на колени вместе с родственниками и, обращаясь к императрице:
– Мадам, ― сказала она, ― вот вся моя семья, которую я принесла вам в жертву.
Императрица озаботилась тем, чтобы внесли орденскую ленту и драгоценности Елизаветы Воронцовой, и даровала их ее сестре, и та приняла все это без колебаний. В этот момент вошел Мюних.
– Черт возьми, мадам, ― сказал он, ― я долго задавался вопросом, чьим был солдатом, вашим или Петра III, и, кажется, ― определенно вашим, я возвращаюсь к вам.
– Вы хотели со мной сражаться, Мюних? ― спросила императрица.
– Да, мадам, ― ответил тот, ― чистосердечно это признаю; но теперь мой долг сражаться не против, а за вас.
– И вы лишаете меня советов, какие можете мне дать, Мюних; тех, что являются плодом познаний, купленных ценою долгих лет вашей практики в военном искусстве и ссылке.
– Моя жизнь принадлежит вам, мадам, ― ответил Мюних, ― и опыт этой жизни тоже ваш.
В тот же день Екатерина вернулась в Санкт-Петербург, и ее возвращение было не менее блистательным триумфом, чем ее выезд.
На следующий день императрица отправила императора в Ропшу под конвоем Алексея Орлова с четырьмя отобранными офицерами и отрядом, как сказала она, милосердных и благоразумных людей. Среди этих отобранных офицеров, милосердных и благоразумных людей были Теплов, младший из князей Барятинских и лейтенант Потемкин, известный по эпизоду с темляком.
Через 5-6 дней после доставки императора в Ропшу, 19 июля, Теплов и Алексей Орлов, оставив в передней Потемкина и Барятинского, вошли в спальню императора, которому только что накрыли стол, и заявили, что хотели бы позавтракать вместе с ним. По обычаю, заведенному в России, на стол сначала поставили водку и соленья.
Орлов предложил императору отравленный стакан. Петр III доверчиво выпил содержимое, через несколько минут у него началась нестерпимая боль. Тогда Алексей из той же бутылки налил ему второй стакан и хотел заставить его выпить. Но император отбивался и звал на помощь. Алексей Орлов, который, как мы уже сказали, обладал недюжинной силой, бросился на него, опрокинул на кровать и, удерживая коленом, сдавил его горло своими руками, а Теплов, утверждают, насаживал его, как на кол, на красный от огня ружейный багет. Крики, что были слышны, слабели и прекратились. Петр III, вверенный четырем отобранным офицерам и эскорту милосердных и благоразумных людей, умер. От геморроидального обострения, при котором желудок не пострадал, но воспалился кишечник, ― заявила нам Екатерина.
В тот же день, когда императрица приступила к обеду, ей доставили очередное письмо; курьер, усматривая большую заинтересованность в этом письме, извинился за вторжение во время трапезы. Действительно, как это сейчас увидим, письмо было очень важным. Оно было от Алексея Орлова. И гласило:
«Как рассказать тебе, матушка наша императрица, о том, что мы наделали? Это, по правде, какой-то рок! Мы пошли проведать твоего супруга, и выпили с ним вина. Не знаю как, опьянели, но, слово за слово, и мы были так тяжко оскорблены, что пришлось дать волю рукам. Вдруг, видим, он падает замертво; что делать? Возьми наши головы, если хочешь, или, матушка милосердная, пойми, что то, что произошло, не поправить, и прости нам наше злодеяние!
Алексей Орлов».
Матушка милосердная не только простила преступление, но еще сделала Алексея Орлова графом империи.
В ночь с воскресенья на понедельник, по приказу императрицы, тело Петра III было доставлено в Санкт-Петербург и выставлено на траурном ложе в Александро-Невской лавре. Лицо было черным, шея ― разодранной. Но заботило не то, что догадываются, каким способом был умерщвлен император; вопрос ставился так, чтобы не сомневались в его смерти. Боялись лже-Дмитриев; провидели Пугачева. Потом императора погребли без помпы в том же монастыре.
Мы увидели, как с восшествием на престол, Павел I извлек его из могилы, устроил ему пышную панихиду и заставил Алексея Орлова и Барятинского, единственных оставшихся, в живых из участников этой драмы, идти в траурной процессии. Каждый держал один из углов покрывала, что было наброшено на тело их жертвы.
* * *
Побывав в Ораниенбауме, мы посмотрели свинцовых солдат и деревянные пушки Петра III, комнату, где он подписал отречение от престола, небольшой форт, который он, в страхе, велел демонтировать; подав милостыню старому солдату, обосновавшему свои притязания на мою щедрость тем, что участвовал в кампании 1814 года и брал Париж ― в награду за это он носил в петлице серебряную медаль, поцеловав руку княжне Элен, прелестной маленькой девочке двух лет, которую ее мать, великая княгиня, осужденная этикетом не принять меня, послала ко мне, как бог посылает одного из своих херувимов, когда не желает показаться сам, одним словом, посетив Петергоф и Ораниенбаум ― сцены, где разыгрались два первых акта жуткой драмы, мы решили посмотреть и резиденцию в Ропше, где наступила ее развязка. Для этого потребовалось вернуться в Петергоф. Заодно мы надумали удивить наших добрых друзей, Арно и его жену, ― напроситься к ним на завтрак. Ну, а обретались мы в наших вагонах, и вышли из них только у владения графини Кушелевой ― тетки нашего хозяина; в соседстве с ее имением обосновалась французская колония, состоящая большей частью из парижских драматических актеров, привезенных в Санкт-Петербург.
Мы прошли около двух верст пешком в сопровождении старого режиссера театра Опера Комик, покинувшего здесь железную дорогу в то же время, что и мы; звали его Жосс. Он мне напомнил, что в театре Опера Комик ставил мою поэму Piquillo ― «Пикилло»[145]145
Пикилло и Перикола ― уличные певцы.
[Закрыть]. Забавно за 800 лье от Парижа оказаться среди знакомых, но в России такое ― настоящее чудо, и случается оно на каждом шагу. Не так забавно, как грустно другое: из троих, кто содействовал рождению драмы Piquillo, я остался один. Двое других покончили с собой, Монпу ― при помощи кофе, Жеро ― при помощи веревки. Еще не старый, но уже вехой другого времени, я остался стоять среди могил.
Бедный Монпу ― Альфред де Мюссе от музыки ― заключил договор, который должен был выполнить в определенный день; время его подвело, и около месяца он жил на одном кофе; к истечению договорного срока он заболел гастроэнтеритом и умер. Может быть, был единственный композитор, который никогда не заставлял поэта исправлять стихи; его музыка принимала любые формы и следовала всем размерам строки. Он положил на музыку «Слова верующего» месье Ламанне. Бедный Монпу! Он обращался с музыкой как певчая птица.
Я обещал и не написал для него поэму. Трижды в неделю он представал передо мной как призрак Банко и напоминал о моем обещании. За отказ от работы по договору я скопил, при обычной моей экономности, 48 дней тюрьмы и каждый раз при виде Монпу я его заверял:
– Будьте покойны, Монпу; я напишу для вас стихи, когда отправлюсь под арест.
И Монпу запасался терпением, всегда пребывая в надежде, что я попаду в тюрьму. Но однажды эту надежду, мелькнувшую совсем рядом, он увидел в последний раз; герцог Орлеанский решил жениться, и общая амнистия была обязательным приложением к этой женитьбе; она коснулась бы меня и, стало быть, нет тюрьмы ― нет стихов. Монпу перебирал способы, думая, как выпутаться из этого незавидного положения.
Генерал национальной гвардии месье Жакмино много раз, отдавая приказы, пытался меня арестовать, но это ему никогда не удавалось. Как Тиберий[146]146
Тиберий Клавдий Нерон (42―37 годы до н. э.) ― пасынок Августа, объявленный в завещании наследником, римский император в 14―37 годах.
[Закрыть] на острове Капри[147]147
Капри ― островок в южной части Неаполитанского залива.
[Закрыть], я имею 12 дворцов; как Дионисий[148]148
Дионисий Старший (431―367 годы до н. э.) ― тиран Сиракуз с 406 года.
[Закрыть] в Сиракузах, я никогда не сплю двух ночей подряд в одной и той же спальне.
Монпу пошел к месье Жакмино.
– Вы не знаете, ― спросил он, ― что мешает Дюма отсидеть в тюрьме 48 дней?
– Дело в том, ― ответил генерал, ― что его не могут взять.
– Да нет, дело не в этом; просто он не хочет идти в общую камеру; вы понимаете, генерал, что 48 дней это ― срок, обусловленный договором. Чтобы не мешали, он избрал для работы другое время суток; но если бы у него была отдельная камера, где можно спокойно работать, он пошел бы туда, как мышь в мышеловку.
– Дело действительно только в этом?
– Абсолютно, лишь в этом.
– Я предоставлю ему отдельную камеру, хотя все это глупо.
– Почему?
– Потому что нет смысла проситься в тюрьму, когда вот-вот будет объявлена амнистия.
– Что вы хотите! Он не желает ничем быть обязанным правительству.
– Передайте ему, что у него есть отдельная камера.
И другое ему сказали.
В тот же день Монпу мне писал:
«Мне нужно с вами поговорить завтра утром, на рассвете; не беспокойтесь, речь не о нашей поэме. Где я вас найду?»
Ничего не подозревая, я дал ему адрес моего дворца и номер моей комнаты.
На следующий день, в шесть часов утра, я услышал прерывистое звяканье колокольчика. У меня был надежный тайник, я мог к нему прибегнуть, но узнал голос Монпу и, преисполненный доверия, в рубашке ― как был, пошел ему открыть.
Позади Монпу стояли муниципальные стражи.
– Как видите, ― сказал мне Монпу, ― я пришел говорить с вами не о поэме для меня; но вы заявляли мне о желании иметь отдельную камеру в отеле «Бобы»; я добился для вас такой камеры; вас ожидают там с таким нетерпением, что вот эти мессье пришли за вами.
– С радостью; пойдемте Монпу, ― ответил я, ― вы получите свою поэму.
И у Монпу появилась поэма, хотя я оставался в тюрьме 17, вместо положенных 48 дней: была объявлена амнистия. Я не считал себя обязанным делать себе харакири, чтобы, подобно Катону[149]149
Катон Марк Порций Младший (95―46 годы до н. э.) ― противник Цезаря, покончил с собой, после поражения Помпея.
[Закрыть], уйти от прощения Цезаря. Ограничился сопротивлением и был выставлен вон теми же муниципальными стражами, которые меня туда привели. Это были те, кого Конституционный назвал сателлитами тирана.
Вот и все воспоминания, что проснулись во мне при виде Жосса. Все? Я ошибаюсь; цепь воспоминаний бесконечна; только они подобны разбегающимся кругам на воде от брошенного камня, когда последняя рябь уже неуловима и теряется в горизонтах вод.
Себе, Муане и Григоровичу мы предложили пройти эти две версты пешком и скорым шагом, потому что умирали от голода и потому что в надежде на добрый завтрак направлялись постучаться в дружескую дверь. В какую, я сказал ― в дверь прекрасной и милейшей мадам Напталь-Арно, которая, на мой взгляд, с таким талантом сыграла столько ролей. Я должен был обедать у этих добрых друзей в предыдущую субботу. Минула целая неделя. Ради меня были развернуты пышные приготовления. Включая фейерверк из двух солнц и трех римских свечей. Но человек предполагает, а бог располагает. Накануне того дня, когда мне предстояло испытать радость встречи с ними, случилось вот что: пароход увез меня от Летнего Сада на Ладогу, и годовщина моего рождения, отпраздновать которую намечалось в 13 верстах от Петербурга, отмечалась между островами Коневец и Валаам.
Наконец, мы оказались перед столь желанной дверью, толкнули ее без доклада, как и принято у настоящих друзей, и увидели мадам Арно с учебником грамматики в руке, устроившей диктант двум своим дочкам. Третья, двух месяцев от роду, прибывшая из Парижа в Петербург, спокойно спала в своей колыбельке, что висела на шее матери, и была совсем не видна в этом теплом укрытии, в котором перенесла бы зиму с 30-гpадусными морозами. Что касается Арно, то он был на охоте, как раз в день ее открытия.
Наше появление и мать, и дети встретили радостными восклицаниями. Затем из уст хозяйки дома последовал вопрос с некоторым террористическим оттенком:
– Вы, случаем, уже не позавтракали?
– Нет, только собираемся завтракать; но мы умираем от голода, ― ответил я бесцеремонно, чтобы не оставить выбора мадам Арно.
Позвали кухарку, и состоялся большой совет. Это нелегкая задача ― импровизировать завтрак на даче в 13 верстах от Петербурга, чтобы удовлетворить три завидных аппетита, когда все, даже хлеб, нужно просить привезти из столицы. Словом, обнаружилось, что в кладовой есть утка, браконьерски убитая Арно до открытия охотничьего сезона. И более дюжины яиц. Но, предложив нам омлет и сальми [рагу из жареной дичи], чего было недостаточно для трех таких грозных ртов, как наши, она послала за провизией по всем французам колонии, и каждый из них, от имени родины, принял участие в складчине; у нас получился роскошный завтрак.
За столом обсуждали вопрос транспорта, который доставил бы нас в Ропшу. Возможности Кушелевой не отличались разнообразием. Отыскали и заложили один или одну телегу; я не знаю, мужского или женского рода этот экипаж, знаю лишь, что он прочный. Телег или телега, экипаж ожидал нас у дверей. Нам предстояло проделать в нем 60 верст, туда и обратно. Мадам Арно приготовила для нас три одеяла, вместо зонтов, на тот случай, если большая черная туча, что двигалась над нами, вздумает лопнуть. Потом дала дружеский совет потуже затянуть животы с помощью пряжек наших штанов или поясов. До завтрака подобный совет ужаснул бы нас, но, после завтрака, Муане и я ― мы храбро спросили:
– Чего ради затягивать животы?
Мадам Арно объяснила. Совет был продиктован заботой о наших внутренностях, которые могли во время тележной тряски прийти в полный беспорядок; при этом способе передвижения бедные внутренности вне опасности только тогда, если их поддерживать. В России для пассажиров, которые ездят в телегах, делают пояса.
Телега ― в основном торговый экипаж. Представьте себе небольшую низкую тележку корытообразной формы на четырех колесах, насаженных на оси, без рессор, оснащенную двумя поперечными досками для сидения. Запрягите в эту штуковину, являющую собой, должно быть, старинный пыточный инструмент времен Ивана Грозного, трех крепких, приземистых курляндских лошадок, средняя из которых идет рысью, а боковые скачут, касаясь брюхом земли, без покрика тех, кого везут; вообразите, что экипажем правит мужик-финн, глухой к любому языку, даже к русскому, и думает, что кричат «Pachol ― Пошел!», когда ему кричат «Stoi ― Стой!», и вы постигнете идею смерча, вихря, бури, грома, что должна овладеть вами при упоминании о телеге, несущейся из владений Кушелевой в Ропшy по дороге, где не сочли нужным убрать камни и засыпать выбоины.
Не считаясь с нашим живописанием, Муане потребовал, чтобы я сидел позади, потому что замыслил дополнить слова рисунком.