355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию » Текст книги (страница 3)
Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:22

Текст книги "Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 52 страниц)

Если на дороге воры, как это обычно случается в Италии, да и в других краях, то он договаривается и с ворами. Если попадается захудалая корчма, то он превращает ее в приличную. Если нет никакой, то он ее создает. Садятся в экипаж, вагон или на пакетбот ― находят там роскошный обед и вино для всех.

Граф говорит ему:

– Я видел отличное жемчужное колье (или: прекрасную бриллиантовую реку) у Лемоннье [Lemonnier]; возьмите 80 тысяч франков, мой дорогой Дандре, и доставьте удовольствие пойти купить мне это.

Графиня говорит ему:

– Мой дорогой Дандре, мне рассказали об одной бедной матери троих детей, ожидающей четвертого; у нее нет хлеба для первых трех и нет белья для следующего; возьмите пять тысяч франков и сделайте одолжение ― отнесите ей деньги.

Дандре, как это заметно, человек необходимый. Вместе с тем, это малый с изящным тонким остроумием, прирожденный рассказчик, живой и пылкий, и неутомимый путешественник. Он побывал в Персии и Турции, воевал на Кавказе; девять раз ездил из Санкт-Петербурга в Тифлис как канцлер казначейства при графе Воронцове. Граф Кушелев нашел его в Канцелярии Совета Министров и, будучи влиятельным, отбил его и у канцелярии, и у министров.

Во время путешествия, да и вне оного, Дандре мог бы положить в свой карман 100 тысяч франков одними только комиссионными, которые ему предлагали купцы и поставщики. Но Дандре смеется им в лицо, без сомнения, для того, чтобы показать им зубы, что очень хороши. Фат!

После Дандре идет доктор Кудрявцев. Доктор Кудрявцев ― человек 28-30 лет, чистокровный русский, не говорящий и не слыхавший ни слова по-французски; без единой претензии к своим больным на то, чтобы их лечить, и еще, я не уверен до конца, есть ли они у него. Граф нашел его во время одного из своих наездов из Москвы в Звенигород ― в город, который звенит. Он родился в Кораллове[24]24
  Кораллово ― это название унаследовала станция на Большой Московской окружной железной дороге.


[Закрыть]
, во владениях графини, и был простодушно оставлен там, где родился. Это ― медик-практик, простой человек, золотое сердце.

Доктор Кудрявцев, хотя далеко не кокет, не расстается с двумя вещами, каковые стали приложением к его персоне, и это длится уже какое-то время. Первая ― плед, который ему отдала графиня, и который он живописно обернул вокруг своего торса. Вторая ― трость с набалдашником из флакона графа, которой он развязно рубит воздух. Как получилась трость с набалдашником из флакона, спросите вы, дорогие читатели. Я вам сейчас это объясню, и вы увидите, что то, что вначале представляется чрезмерно сложным, на деле оказывается довольно простым.

Граф, очень нервный, всегда держал при себе флакон эфира. Однажды он разбил свой флакон. Кудрявцев подобрал осколки, как если бы поднимал раненого. Раненый был мертв. Тогда Kyдpявцeв сообразил, что старый флакон может пригодиться для новой трости. Он отделил от стекла золоченое покрытие, которое держалось с одной стороны с помощью пружины, а с другой ― с помощью шарнира; купил трость толщины горлышка флакона; насадил на трость оплетку, и получился набалдашник трости, черной эмали и украшенный узорами из пересекающихся линий. Этот набалдашник ― верх кокетства: открывается как флакон. Доктор поместил туда смоченный духами ватный тампон, и у него получились и трость, которая ему служила для франтовства, и курительница благовоний, от которой он вдыхал с наслаждением.

Доктор Кудрявцев был в Риме во время карнавала. Сначала он сохранял вид серьезного человека, каким был, очень презирал Дандре, выбирающего себе самые фантастические костюмы, но вскоре, увлеченный его примером, он смешался с толпой со своим пледом, тростью и приделанным носом; затем, всегда обернутый в плед и вооруженный тростью, рискнул обрядиться под пьеро (воробья); позже, не оставляя названных выше атрибутов, напялил на себя карнавальный костюм pulcinello (итал.) ― цыпленочка. Наконец, переходящий из животного в растительное царство, он был, благодаря непременному пледу и трости, крайне забавным кочаном капусты, морковкой, луковицей. Чтобы заставить его покраснеть до ушей, нужно было только напомнить ему об этих часах безумия, когда он растерял свои достоинство и ученость. Доктор Кудрявцев больше всего нуждался в том, чтобы об этом не смели и думать. Это он, кто возится с шишками, что набивает себе Саша, с мигренями графини, порезами мадемуазель Элен, мадемуазель Аннетт и горничных.

В то время не находится больных, кроме меня. Меня беспокоит фурункул размером с голубиное яйцо, посмевший ловко устроиться на моей правой скуле. Доктор, проявляя заботу, требует, чтобы я не трогал его во избежание заполучить шрам как у герцога де Гиза. Бог его слышит! В какой-то момент я боюсь, не пришлось бы отрубить мне голову, спасая остальное тело.

После доктора Кудрявцева идет преподаватель Бельчанский (или Рельчанский). Старый гувернер графа, которого он воспитывал; после, закончив с воспитанием графа, он остался в его доме. Это тип коллекционера. Из всего, что презирают, от чего отказываются и что ломают, он собирает коллекции. В Санкт-Петербурге, в зимнем доме графа, у него квартира на первом этаже. Эта квартира ― настоящая лавка старьевщика, где он собрал, не скажу ― все, но всего понемногу: инкрустированные сундучки с испорченными запорами; столы на трех ножках, к которым добавил четвертую; битую глиняную посуду Фаянса и Бернара де Палисси; поцарапанные, погнутые и обновленные эмали; картины, с которых сошел лак, подправленные и заново покрытые  лаком; ткань ― испачканную, подвергнутую чистке и присоединенную к портьерам и покрывалам; на все это славный профессор расходует только терпение, сильный клей и неаполитанское мыло.

Однажды, когда профессор Бельчанский привезет всю коллекцию в Париж и передаст ее в торговый отель на аукцион, он заработает на этом 20 тысяч франков.

Смотр мужчин окончен, перейдем к женщинам.

Глава и теоретик ― мадемуазель Элен, давняя знакомая графини, подруга ее матери, почти мать девочке. Это ― любящее сердце, улыбчивое лицо, дух опеки и предупредительности. Это она распоряжается чаем. Она знает, кто любит его с лимоном или со сливками, кто предпочитает меньше, кто больше сахару. У нее найдется посуда для всякого гостя, по его комплекции и способностям; она поставила для меня ― большого любителя чая прибор, куда входило три чашки. Отрадно, что мадемуазель Элен не только счастлива, но и вид у нее счастливый.

После мадемуазель Элен, идет мадемуазель Аннетт.

Мадемуазель Аннетт взята на воспитание графиней. Моложе графини на 5-6 лет, она с 12 годков в ее доме. Это тип русской девушки: спокойная, кругленькая, свежая, безучастная и сама привязанность; маленькие глаза, маленький нос, маленький рот, толстые щеки и в целом приятная внешность. Она играет на пиано, хорошо говорит по-французски, танцует с удовольствием, но без увлечения. Скоро выйдет замуж за молодого художника Чумакова[25]25
  Чумаков Федор Петрович (1823―1899) ― русский художник, академик, в последние годы писал портреты в стиле Греза.


[Закрыть]
.  Граф дает за ней 200 тысяч ливров приданного. Это она, согласно весу и мере, готовит чай, которым щедро угощает мадемуазель Элен.

Наконец, настала очередь ― в самом деле, нам нужно говорить в прошедшем времени; поскольку речь ведем лишь о персонах, прибывших с графом из Петербурга, ― наконец, настала очередь двух комнатных слуг ― Симона и Миссама, двух горничных ― Аннушки и Луизы, и, помимо них, двух писателей, которых я прежде никогда не видел и спросить имена которых мне не пришло в голову; сверх всего ― любимицы графини, собаки Душки, то есть Petite Ame (фр.) ― Маленькой Души.

Душка, как мы установили, существо женского рода из аристократического племени кингс-чарли. Ее привезли из Петербурга беременной, не будучи достаточно осведомлены о законности ее толстоты; одни приписывали этот результат псу из борзых, другие ― спаниелю. Рожала она в Вене; только там было установлено отцовство щенков: она принадлежала спаниелю. Потомство было безобразным. Чтобы не разбивать материнское сердце Дyшки, ей оставили ее четырех собак; только тогда, когда они достигли возраста самообслуживания, трех из них отдали друзьям графини, которые сделали мину, что находят их очаровательными, и лишь графиня ― за порог Вены, по всей вероятности, свернули им шею или приказали отнести их к Дунаю, чтобы твердо знать, что они больше не вернутся.

Мадемуазель Луиз, вторая горничная, укрывала четвертого щенка. Скажем только, что это был самый красивый или, скорее, наименее уродливый из четырех. По словам мадемуазель Луиз, он, должно быть, однажды станет моделью; de Dreux[26]26
  Де Дрё Альфред (1810―1860) ― с 1840 года писал потреты породистых лошадей Орлеана, затем ― лошадей Наполеона III и его сыновей в изгнании, в Англии; убит на дуэли в результате спора вокруг полученного заказа на портрет Наполеона III.


[Закрыть]
и Joseph Stevens[27]27
  Стивенс Джозеф Эдуард (1819―1892) ― тоже художник-анималист; разъезжал между Парижем и Брюсселем, писал портреты бездомных и цирковых собак; кавалер французского ордена Почетного легиона и бельгийского ордена Леопольда.


[Закрыть]
придут просить на коленях позволить им сделать с него портрет: нечто вроде Аполлона или Антиноя среди собак. Те, кто знал его отца-спаниеля, утверждали, что это ― его фотография, то есть ― миниатюра собаки из «Обоза бедняка» де Виньерона. Кличка его Шарик, Petit Boule (фр.) ― Маленький Шар, Шарик.

Теперь с исторической достоверностью о том, как караван обогатился в дороге тремя новыми персонами из отряда двуногих, двумя ― из отряда четвероногих и черепахой. Трое двуногих принадлежали к роду человеческому; из четвероногих одно ― к собачьей, другое ― к кошачьей породе; черепаха ― к черепашьей.

Применяя контрудар, наши читатели, мы просим тех, кто впал в раздумье, не брать от термина двуногий того, чего не надобно; мы применяем классификацию, принятую естественной историей. Александр, Ганнибал, Цезарь ― полубоги в глазах Квинтия Курция, Тита Ливия и Светония. В глазах Бюффона, Кювье и Жоффруа Сент-Илера они ― двуногие. Тот, кто пишет эти строки ― двуногое; только оно действует больше руками, чем ногами, больше правой, чем левой, больше большим, указательным и средним, чем безымянным пальцем и мизинцем. Но оно не может сказать, как Платон, что оно есть животное на двух ногах и без перьев.

Теперь, когда гарантирована самая высокая восприимчивость, продолжаем, начиная двуногими: по месту и почет. Три новые персоны из рода человеческого: поэт Polovski [Полонский Яков Петрович, 1819―1898], маэстро Миллелотти, чародей Home (англ.) ― Хоум[28]28
  Хоум ― Home (англ.) в нашей печати фигурировал как Юм.


[Закрыть]
.

А, дорогие читатели, вижу, как при имени Хоум у вас таращатся глаза и открываются уши! Будьте покойны, мы вернемся к нему. Возможно, не скaжем всей правды, но перескажем вам все, что он сам рассказал нам, присев на пороге лейтенантской каюты парохода «Владимир»[29]29
  «Владимир» ― пароход-фрегат водоизмещением 895 тонн и мощностью 350 л. с., построен в Ливерпуле (Англия) в 1845 году; с 26 марта 1856 года судно водил капитан-лейтенант Эрдман Густав Федорович (1818―1883), завершивший службу вице-адмиралом; по данным коллекционера-мариниста Б. В. Лемачко, в 1862 году судно было переоборудовано в плавучую мастерскую для броненосцев, в 1867 оснащено краном на 20 тонн, в 1893-м исключено из списков флота.


[Закрыть]
.

– А когда это будет?

– Немного терпения, и вы все услышите.

* * *

Может быть, вам кажется, что нам довольно далеко до того, чтобы отправиться в путь, и вы запаздываете, чтобы услыхать гудок локомотива; но, как-никак, нам предстоит проделать три тысячи лье ― треть кругосветного путешествия, только-то ― прежде чем снова мы окажемся вместе во Франции; это же вполне естественно, что я вас, как следует, знакомлю с моими компаньонами по путешествию.

Впрочем, сначала я драматург, а потом уже романист, и поэтому должен представить мои персонажи. Мне предстоит проделать с ними 800 лье, дорогу длиною, в три Франции: вдумайтесь в это. Итак, возвращаюсь к нашей теме.

Месье Полонский жил в Риме. Поэта и мечтателя, граф встретил его и в Колизее, и в соборе св. Петра. Они узнали друг в друге соотечественников. За границей соотечественники ― братья. Завязался разговор. У графа есть замысел ― основать в Санкт-Петербурге литературный журнал. Он сказал о своем журнале месье Полонскому и попросил его составить план издания. Месье Полонский принес его. Графа план устраивал и принимался в том случае, если месье Полонский принял бы руководство изданием. С этого дня он стал членом семьи и путешествовал вместе с графом.

Этот человек очарователен тем, что поэт и мечтатель, как Байрон, и рассеянный, как Ла Фонтен. Рассеянность, в частности, проявляется в отношении шляп, перчаток и брюк, что неосторожно соседствуют с другими его вещами, и так как он их себе в ущерб не находит, что происходит почти всегда, то обычно являет собою сына Аполлона.

Перейдем к другому сыну Аполлона.

Поэзия и музыка ― сестры, перейдем к маэстро Миллелотти. Это целая Илиада; ошибаюсь, целая Одиссея ― история маэстро Миллелотти. Вообразим себя Гомером этой захватывающей поэмы.

В Риме граф жил в «Минерве» примерно в таких же условиях, как в отеле «Трех Императоров», то есть с открытой дверью круглые сутки, с освещенным салоном ночь напролет и тратя от двух до трех тысяч франков в день, когда среди докучливых людей и паразитов, какие наваливаются на путешественников его типа, он угадал одного соотечественника. Этот соотечественник был композитором и создал оперу, рядом с которой «Вильгельм Телль» Россини, «Роберт-Дьявол» Мейербера, «Норма» Беллини, «Немая» Обера, «Лючия» Доницетти, «Дон Жуан» Моцарта и «Травиата» Верди мало что значат.

Он не хотел позволить соотечественнику ранга графа Кушелева-Безбородко проехать без того, чтобы не дать ему возможности испытать чувство гордости ― услышать оперу, превосходящую все созданные и будущие итальянские, французские, немецкие оперы. Граф имел неосторожность ответить: «Да, очень хорошо», вдыхая от своего флакона и выдергивая нитки из своего носового платка; занятия машинальные, поскольку для него они вошли в привычку. Раз данное согласие привело к повторению средневековой ситуации с бесноватыми, в тела которых вселились Бегемот или Астарта, неважно кто.

Трое суток длилось общение с Лазаревым ― так звали маэстро-петербуржца ― с пяти часов вечера до пяти часов утра. Все то время, что он не занимал свою руку, чтобы подносить съестное ко рту, жуя, он пел, мурлыкал, насвистывал свою оперу, разные отрывки из которой исполнял пальцами на пиано.

В интервалах между пением и исполнением неизменно говорил о концерте, который хотел бы дать, в котором сыграл бы куски своей оперы.

Маэстро Лазарев страшно раздражал графа, давшего ему в один прекрасный день 300 римских экю на концерт с условием, что тот больше не вернется и оставит его в покое. Маэстро прикарманил 1800 франков и исчез. Граф, было, уверовал, что совсем избавился от него, но как-то вечером, когда этого меньше всего ждали, произошло вторжение певиц и музыкантов в салоны графа. Всем заправлял маэстро Лазарев, держащий дирижерскую палочку в руке, как Аттила бич, которым он был вооружен, чтобы карать людей. За ним поспешал аккомпаниатор. Аккомпаниатор, направляемый маэстро Лазаревым, сел за фортепьяно; согласно грянули басы и скрипки; флейты и гобои дали ля; пианист выдал руладу; мадам Сприкия (сопрано), месье Паталуччо (тенор), месье Сапрегонди (первый бас) высморкались, и начался безобразный кошачий концерт. Это была знаменитая опера, призванная заставить померкнуть солнце Россини, Мейербера, Беллини, Доницетти, Моцарта и Верди. Мы сказали уже о нервной чувствительности графа. Вместо того, чтобы поступить как Иисус, который взял кнут и выгнал торговцев из храма, он попросту отправился спать в комнату, самую удаленную от салона.

Граф вышел, графиня нашла в себе силы остаться и оказывать гостям честь. Она смирилась, велела принести всем прохладительные напитки, возглавила ужин, аплодировала маэстро, благодарила певцов и музыкантов. Среди них она отметила аккомпаниатора, молодого человека 25-26 лет, который, несмотря на явный талант ―  может быть, потому что он действительно обладал талантом ― был простым, скромным и выглядел бедным. Добрая, как добрые феи средних лет, не желающие видеть людские страдания, она подошла к нему, расспросила его, узнала, что он был одной-единственной поддержкой бедной матери и что он трудно зарабатывает на жизнь, аккомпанируя певцам в концертах. Она предложила ему приходить давать ей уроки пения: по два экю за урок. Артист согласился. Два экю, столько он получал за две недели. Он спросил, когда смог бы дать первый урок. Графиня, полагающая, что он спешил больше, чем она, показала нетерпение и назвала три часа после полудня следующего дня.

На следующий день Миллелотти ― так звали артиста ― прибыл в назначенный час; но вместо того, чтобы брать урок, графиня велела ему играть польку за полькой. Живой музыкальный репертуар; Миллелотти играл до пяти часов вечера.

В пять часов объявили, что стол для графа накрыт. За стол усадили и Миллелотти. После обеда отправились прогуляться в коляске на виллу «Памфилия». Вернулись в полночь, устроились у фортепьяно. Граф, превосходный музыкант, оригинальный композитор, наиграл три ― четыре своих романса для Миллелотти, который их сразу освоил. Граф спел романсы и нашел, что никогда у него не было такого хорошего аккомпаниатора.

Ужинали в два часа ночи. Миллелотти хотел уйти, но его оставили ужинать. Оглушенный, восторженный и покоренный, Миллелотти оставил «Минерву» в пять часов утра. У него вырвали обещание прийти вновь на следующий день ― к двум часам. Он был далек от того, чтобы этим манкировать.

И снова началась жизнь, какой она была накануне. То же продолжалось и завтра, и послезавтра. Миллелотти был неутомим: играл польки, мазурки, кадрили, schottisches (англ.) – шотландские танцы, тарантеллы, мелодии, этюды; это была вечная музыка; это был луч гармонии в сплетении с лучами солнца, которое уже проникало в дом.

Настал день отъезда. Это было большим страданием для знаменитейшего; так в доме назвали Миллелотти. Поспешим сказать, что это огорчение разделяли все. Он стал чем-то необходимым с его длинными волосами под листву плакучей ивы, носом как клюв сокола, кроткими и грустными глазами, небольшой испанского вида шапочкой и манто а-ля Крисп. Что делали бы, когда больше не слышали бы чарующей мелодии, ставшей постоянным аккомпанементом жизни? Не было бы больше тела, которое остыло бы, осталось бы сердце: слезы стояли в глазах.

– Но, к делу! ― сказала вдруг графиня. ― Почему знаменитейший должен покидать нас так скоро? Кто мешает ему ехать с нами в Неаполь?

– К делу! ― сказал граф. ― Кто не дает вам отправиться с нами в Неаполь?

– В Неаполь! ― повторил знаменитейший со вздохом. ― Увы! Поехать в Неаполь ― стремление всей моей жизни.

– Тогда отправляйтесь в Неаполь, ― повторила графиня.

– Поехали в Неаполь, ― хором воззвал весь дом.

Ma la madre?.. (итал.) ― А моя мать?.. ― заикнулся знаменитейший.

– Ба! La madre! Идите проститься с ней. Дандре проводит вас, и с этой стороны ничем больше вы не будете связаны.

Знаменитейший скакнул к фортепьяно и, как жизнерадостная птица, заставляющая внимать ее самому нежному пению, исполнил самую бешеную тарантеллу. Затем он взял свою испанскую шапочку, свое короткое манто а-ля Крисп и удалился из «Минервы». На Дандре была возложена вселенская обязанность следовать за ним. А ни у кого нет ног Дандре, когда речь заходит о том, чтобы совершить благое деяние. Он присоединился к знаменитейшему и обогнал бы его, если бы знал, где живет добрая женщина. Простились с ней, конечно, таким образом, чтобы она ничего не потеряла за время краткого отсутствия сына, и на следующий день уехали в Неаполь.

В Неаполе оставались месяц; месяц – в Сорренто. Это была весна, это был сезон цитрусов, это был рай земной. Знаменитейший помешался от радости: фортепьяно переводило на язык музыки его радость и заставляло умирать от зависти малиновок и соловьев.

Граф снял чудную маленькую виллу, в тот же момент населенную всем тем миром, всей той жизнью, какая ее окружала. Каждый вечер были праздники, иллюминация, фейерверки, и всегда в глуби этого, исходящей из угла салона, расправляющей крылья, реющей в высях как жаворонок и падающей до радостного Декамерона, рассыпающейся звонким жемчугом, была чарующая мелодия. Время от времени музыкант, который играл, вознаграждался общим или отдельным возгласом «Браво, знаменитейший!», впрочем, равно предназначенным как ему, так и другим.

Настал момент оставить Сорренто. Граф взял для себя одного ― когда я говорю «для себя одного», то имею в виду и его семью, ― пароход, что должен был доставить его прямо во Флоренцию и попутно завезти маэстро в Чивитавеккью.

Море было великолепным: на борту находилось довольно хорошее фортепьяно. Знаменитейший, как лебедь, который приготовился умереть, пустился в ревю своих самых печальных мелодий. Время от времени поднимались на палубу, чтобы приветствовать прекрасные звезды неаполитанского неба, которым предстояло сказать слова прощания, как и музыке знаменитейшего, ибо Флоренция уже не Неаполь. Между тем, на палубу музыка возносилась более нежной и подобно дымке рассеивалась вокруг судна. В волнах за кормой оставляли светящийся след, в воздухе ― след музыкальный. Словно разговор сирен о корабле, покидающем побережье Неаполя, чтобы отправиться на поиски Счастливых островов.

Прибыли в Чивитавеккью: это значило вернуться к реальности. Там снова на глаза навернулись слезы: жали друг другу руки, обнимались. Миллелотти доходил до трапа и возвращался к графу; заносил ногу в лодку и возвращался поцеловать руку графине.

– Но, наконец, ― сказал граф, ― почему бы вам ни ехать до Флоренции?

– Ах, Флоренция, ― сказал Миллелотти, ― никогда я не увижу Флоренцию!

– Едемте с нами, и вы ее увидите, ― оказал граф.

Ma la madre? ― заикнулся Миллелотти.

La madre? Вы дадите Дандре ее адрес, и Дандре ей напишет, или, скорей всего, вы сами напишите ей, прибыв, во Флоренцию.

– Ах, Флоренция! Флоренция!

– Пойдемте, едем во Флоренцию, ― повторил хор.

И один снял шапочку со знаменитейшего, другой стянул с него манто, все повели его к фортепьяно, усадили его на стул. Тогда одни пальцы протянулись к клавишам; и больше не было сумасшедшей тарантеллы, радостной польки, не было больше шумной мазурки, что искрится под руками знаменитейшего. Было последнее творение Вебера: грустное прощание… del figlio a la madre (итал.) ― сына с матерью.

Нужно ли говорить, что во Флоренции они больше не расставались, потому что не расстались в Риме, в Чивитавеккье, и не расставались больше в Париже, потому что не расстались во Флоренции?

Сегодня знаменитейший входит в состав семьи: Дандре поручено переписываться с la madre, и все будет хорошо до зимы. Только как вот в своей испанской шапчонке, куцем криспе[30]30
  Крисп ―  древнеримский историк (86―34 годы до нашей эры) и его внучатый племянник-приемный сын, который славился богатством и щедростью, был близок к Августу и Тиберию, дружил с Цицероном и отправился с ним в изгнание; манто а-ля Крисп – короткое пальто или короткий плащ.


[Закрыть]
на французский лад будет выбираться знаменитейший из зимы в Санкт-Петербурге, из 20-градусного холода, на это стоило бы взглянуть.

Ладно! Знаменитейшему мы отдали столько строк и столько бумаги ― вот, что ничего из этого не остается нам для Хоума. Но что вы хотите, дорогие читатели? Таково одно из редчайших явлений ― сердце, таково одно из самых прекрасных явлений ― искусство! Волшебство само по себе приходит только потом. Самый великий волшебник ― артист; самый великий некромант это ― добрый человек.

До свидания в сердце, до свидания в искусстве! Придите, дама магия.

* * *

После рассказа для вас о знаменитейшем маэстро, мы причалим вплотную сейчас к другой знаменитости: вызывателю духов, волшебнику, магу Хоуму.

Если вы не видели Хоума, то, по меньшей мере, слыхали о нем. Для тех, кто его не видел, я сейчас попытаюсь сложить его физический портрет; одному богу, который создает исключительных существ и который знает, зачем их создает, позволено творить его портрет духовный.

Хоум ― молодой человек или, скорее, ребенок 23 ― 24 лет, среднего роста, скудный телом, слабый и нервный как женщина. Мне приходилось видеть его падающим в обморок дважды за вечер, потому что я подвергался гипнотическому воздействию, сидя перед ним. Если бы я захотел загипнотизировать его, то усыпил бы одним взглядом.

У него белый, чуть розоватый, цвет лица и несколько веснушек. Волосы приятного теплого тона, уже не льняные, но еще не рыжие; глаза светло-голубые, брови выражены неявно, нос маленький и вздернут; усы того же цвета, что и волосы, прячут симпатичный рот с немного тонкими и немного бледными губами, которые не полностью приоткрывают красивые зубы. Его руки белые, женственные, очень беспокойные, нагружены перстнями. Держится элегантно, и хотя перенял наш костюм, почти всегда носит шотландскую шляпу с серебряной пряжкой в виде руки, вооруженной короткой шпагой и окруженной следующим девизом: Vincere aut mori (лат.) ― Победить или умереть!

Теперь о том, каким образом Хоум возвращался в Неаполь с графом? Почему переезжал из Неаполя во Флоренцию, из Флоренции в Париж с графом? Как оказался в отеле «Трех Императоров» на площади Лyвра с графом? Все это вы узнаете из чтения следующего рассказа.

Хоум ― Даниель Дуглас Хоум ― родился в деревне Каррер [Currer] близ Эдин6урга 20 марта 1833 года. Его мать, как водится в некоторых шотландских семьях, о которых нам рассказывает Вальтер Скотт, обладала даром второго зрения. Будучи в положении, она удостоилась видения и увидела сына, которым была беременна, сидящим за столом с императором, императрицей, королем и великой герцогиней. Видение стало реальностью 23 года спустя в Фонтенбло.

Семья была бедной и жила на обломки богатства, с остатков мануфактуры; но материнская любовь заменяет все. Ребенок был болезненным; никто не верил, что он может выжить; одна мать с улыбкой, в которой нельзя было усомниться, уверяла, что ему жить.

В бедном доме не было ни кормилицы, ни няни; но всегда спокойная в отношении достатка, как и за здоровье своего сына, мать уверяла еще, что его кроватка качается сама собой, и что она видела ночью двух ангелов, поправляющих его подушку. (Не нужно забывать, что я ничего не утверждаю: я рассказываю и вовсе не прошу, чтобы мне верили; мой девиз ― девиз месье Баранта в «Герцогах Бургундских» «Ad narrandum, non ad probandum» (лат.) ― «Не всегда истина то, что достойно рассказа»).

У сына в три года проявился тот же дар двойного видения, каким обладала мать; он увидел умирающую маленькую кузину на расстоянии 30 лье и назвал лиц, которые окружали ее постель.

– Ты не называешь ее отца? ― спросили его.

– Не называю, потому что не вижу его, ― ответил он.

– Посмотри хорошенько и, может быть, его заметишь.

Ребенок поискал его с минуту.

– Он в море, ― сказал он ― и вернется, когда Мери остынет.

Маленькая кузина, в самом деле, умирала, и отец появился, когда его дочь была мертва.

Годовалым его увезли из родной деревни, и он жил у своих тети и дяди в Портобелло ― маленьком морском порту возле Эдинбурга. В семь лет он уехал в Глазго. Когда мы говорим он уехал, легко догадаться, что это ― лишь речевой оборот. Собственная воля ребенка ничего не значила в этих передвижениях. Он жил в Глазго до 10-летнего возраста. Это был мечтательный и любящий одиночество ребенок. До 10 лет ни разу не выказал желания оказаться в обществе других детей, ни с кем не был в товарищах, не тянулся к играм своего возраста.

Из Шотландии поехал в Америку; из Глазго ― в низины Норвича [Norwich], штат Коннектикут. Там встретил подростка двумя годами моложе. Тому было 14 лет, и звали его Эдвин. Тесный контакт образовался между ними. Эта спайка носила странный характер. Мальчики выходили вместе и молча шли к лесу: в лесу расходились читать и встречались затем, чтобы поделиться друг с другом своими мыслями и высказать что-то вроде резюме по прочитанной книге.

Однажды Эдвин вернулся к Даниелю бледным и возбужденным.

– Ах! ― сказал он ему. ― Я только что прочитал нечто странное.

Это была история двух друзей, связанных, как и они, глубокой нежностью, которые дали клятву, написанную своей кровью, что первый из них, кто умрет, придет проститься с другим. Один из них умер и выполнил обещанное.

– Хочешь ли ты, чтобы мы сделали то, что сделали они, и чтобы мы попытали того же счастья, что и они? ― спросил Эдвин.

– Очень хочу, ― ответил Даниель.

Подростки зашли в церковь и поклялись, что первый из них двоих, кому придется умереть, явится к другому. Затем, чтобы во всем следовать примеру своих предшественников, каждый из них уколол себе вену иголкой и взял несколько капель крови, которые они смешали, и этой смешанной кровью написали загробное обязательство.

Семейные обстоятельства разлучили двух друзей. Хоум и его тетя отправились жить в Трою, штат Ньюпорт, за 300 миль от Норвича. Эдвин остался в Норвиче.

Прошел год. Однажды Хоум вернулся к себе поздно вечером и, войдя, не нашел уже ни огня, ни света; в опаске быть отчитанным своей тетей, он бесшумно проскользнул к своей спальне и свернулся калачиком в простынях. Едва он попал в постель, как открыл уже слипнувшиеся глаза, потому что услышал в квартире неведомый нарастающий гул. Яркий, несомненно, лунный свет проникал в спальню косым лучом. В этом не было ничего необычного, и молодой человек этому не удивился; но ему показалось диковинным, что на полу у его кровати плавал пар, который все больше сгущался. Мало-помалу из этого облака, что касалось пола и поднялось на высоту четырех ― пяти футов, выделился человеческий облик в виде бюста на пьедестале. У него было сходство с Эдвином; только молодой человек был крайне бледен: казался живым мрамором. Вскоре его глаза ожили и остановились на Хоуме, глаза которого, в свою очередь, не могли оторваться от видения; губы шевельнулись, и, хотя они не проронили ни звука, Хоум услышал, как эхо внутри себя, следующие слова:

– Даниель, ты узнаешь меня?

– Да, ― кивнул Даниель.

– Я выполняю обещание, данное нами друг другу. До свидания наверху!

И из облака протянулась рука, чтобы указать на небо.

Затем понемногу видение потеряло свои черты, бюст обратился в облако, облако ― в пар, и все исчезло.

На следующий день Хоум сказал своей тете:

– Эдвин умер.

– Кто тебе это сказал? ― спросила она.

– Он сам; явился ночью проститься со мной. Тетка, вся дрожа, с головы до пят, сказала ему, что он спятил, и приказала ему умолкнуть. Но назавтра узнала о смерти Эдвина.

Он являлся своему другу три дня, час в час, со времени, когда испустил последний вздох.

Они вернулись в Норвич в 1848 году; позднее, в 1849-м, приехала мать Даниеля, жить вместе с ним. Через некоторое время мать вынуждена была его оставить, чтобы съездить в Хартфорт. Хартфорт находился в 50 милях от Норвича. И вот как-то ночью повторилось явление света и пара; но на этот раз Хоуму явилась его мать. Он сделал усилие, чтобы заговорить и спросить ее:

– Мама, ты умерла?

И тогда в себе он услышал тот же самый голос, который сказал:

– Нет, нет еще; но сегодня в полдень я умру.

Потом все исчезло, и молодой человек уснул. Только утром видение оставалось настолько явственным, что он показался перед теткой в слезах.

– Да что с тобой? ― спросила ― она. ― Почему ты плачешь?

– Потому что моя мама умрет сегодня в полдень.

– Кто тебе это оказал?

– Она сама.

– Когда? Этой ночью.

– Да замолчишь ли ты? Накаркаешь! ― бросила тетка.

Молодой человек замолчал, но через день он узнал о смерти матери; она умерла ровно в полдень.

Все это лишь прелюдия к отношениям, которые Хоум должен был завязать с духами.

Некоторое время спустя после смерти матери, около 10 часов вечера, уже лежа в постели, он услышал тройной стук внизу, у своей кровати, потом еще три удара и еще три. Он никак не отозвался, но голос ему сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю