Текст книги "Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 52 страниц)
Заговор был раскрыт. Царицу, сеченную розгами, заключили в Шлиссельбургскую крепость. Глебов был посажен на кол посреди эшафота, четыре угла которого предназначались для архиепископа, помогавшего в сердечных делах Евдокии, Абрахама Лопухина ― его брата и других бояр, колесованных и обезглавленных!
– Когда огонь встречает солому, ― сказал царь, ― он ее пожирает; но когда он встречает железо, угасает.
Затем, вечером, узнав, что Глебов после двенадцати часов этой жуткой казни еще не умер, он садится на дрожки и велит везти прямо к эшафоту. Подъехав, слезает с дрожек, делает несколько шагов к казненному, у которого мука не смогла вырвать ни слова признания, и увещевает в момент, когда ему представать перед богом, сказать правду.
– Подойди, ― говорит ему Глебов, ― и я все скажу, но тебе одному.
Петр подходит поближе, и Глебов плюет ему в лицо.
– Безумец! ― говорит он. ― Ты думаешь, что, не сказав ничего, когда ты обещал мне жизнь в обмен на мои признания, я буду настолько глуп, чтобы разговориться теперь, когда, несмотря на твое всемогущество, ты больше не можешь спасти мою жизнь?
И царь отступает, побежденный и взбешенный до предела.
Остается его сын Алексей, вечный заговорщик и сообщник своей матери; его сын, кого уже давно он не рассматривает как своего наследника, раз с берегов Прута, решив, не даться врагам, он написал в сенат: «После меня, отдайте трон самому достойному».
Он отдает сына под трибунал, который 6 июля 1718 года осуждает его на смерть. А 7-гo возмущается население, раздаются крики в защиту царевича, к царю является депутация, смиренно умоляя Петра помиловать его же сына.
– Хорошо, пусть будет так, ― говорит Петр, ― я его милую; пусть сейчас же сообщат арестованному добрую весть.
Это спешат исполнить, но он тем временем велит позвать своего врача.
– Доктор, ― говорит он, ― вы знаете, какой царевич нервный; эта милость, которой он не ждет, может вызвать у него фатальный всплеск эмоций. Пойдите в тюрьму и пустите ему обильно кровь.
Затем, когда врач был готов закрыть за собой дверь:
– Из четырех конечностей, ― добавляет Петр голосом, в котором сквозит такая его ненависть к несчастному царевичу, что родительские указания оборачиваются кощунственной и святотатственной борьбой.
Через два часа царевич был мертв! И, следовательно, сын или чужой, но должен был пасть всякий, кто посмел противостоять тому человеку ― супермену по росту и страстям. Природа лепит громадных и тяжеловесных колоссов, пренебрегая мелочами; мелочевка ― для низших существ, на которых она меньше всего расходует сил и которым разрешает рождаться в спокойное время, в безмятежные дни. Но нужно ли требовать вселенской справедливости от человека, кого террор и отрава обратили в эпилептика, кто четырежды был внезапно разбужен бунтом, и кто, нагишом вскакивая с постели, трижды схватывался с ночным убийцей и трижды его одолевал? Разве святого терпения нужно требовать от вдохновенного плотника, кто после того, как вытесал топором колоссальную империю, после того, как отдал своим царствам пот и кровь, счастье и жизнь, видит своего сына мрачно приближающимся к его творению с факелом в руке? Или сын должен жить, а творение пасть; или сын должен пасть, а творение жить.
Выжило творение. Русская империя, сошедшая еще неоформленной с рук Петра Великого, сегодня занимает треть земного шара и славит своего основателя на 30 различных языках, а Алексей спит в немой могиле шести футов в длину, затерянной в углу церкви святых Петра и Павла! Но, будьте покойны, бог беспощаден к гениальным людям. Это сердце, что остается твердым как сердце Брута при смерти сына, разобьется о неверность жены.
Однажды ему донесли, что та, которую он вытащил из рабства, чтобы сделать ее своей госпожой, своей женой и царицей, что Екатерина, ливонская крестьянка, коронованная и святая для него, восседающая на троне, облитом кровью стольких страшных казней, которая должна была бы трепетать, по меньшей мере, если не любит, имеет любовником его фаворита, брата той, прежней его госпожи, такой холодной в любви, ― камергера [Moéns] Моенса де Ла Круа.
Сначала он не хочет в это верить, хотя донесение поступает от человека, пользующегося полным доверием, от Ягавчинского, кого называют око Петра. Ему нужно было самому все увидеть, что бы в этом убедиться. Он как бы уезжает из Санкт-Петербурга и объявляет, что будет отсутствовать одну-две недели. В нескольких лье от города он останавливается, возвращается во дворец и посылает пажа с поклонами от него, будто бы уже находящегося в Кронштадте.
Пажу было приказано все обозреть, вернуться и рассказать о том, что увидел или заподозрил. Паж вернулся, и его рапорт не оставил больше сомнений у царя. В два часа после полуночи он направился прямо в спальню Екатерины. В комнате перед спальней бодрствовала сестра Моенса де Ла Круа. Гнев царя, когда он ее увидел, вспыхнул с удвоенной силой; ведь, все, что он любил, его оскорбило. Он оттолкнул ее и пошел дальше. Паж, который, несомненно, его не узнал, попытался стать на защиту двери императрицы, но он свалил пажа ударом кулака. Вошел; Екатерина в растерянности вскочила с постели; конечно, чтобы защитить своего любовника. Оставалось убить ее ударом тяжелой трости. Вот что его взгляд обнаружил в недрах алькова: Моенс де Ла Круа находился в постели, спокойный и покорный судьбе, в ожидании смерти.
Петр выходит, не говоря ему ни слова. Потом он открывает дверь спальни князя Репнина.
– Вставай, ― говорит он, ― и слушай меня.
Князь поднялся и протянул руку к одежде.
– Тебе не нужно одеваться, ― останавливает его царь. И он рассказывает ему о том, что только что произошло.
Ошеломленный откровением, князь Репнин спрашивает, что он решил.
– Я решил, ― отвечает Петр, ― распорядиться, чтобы на рассвете императрице отсекли голову.
Но тут Репнин упал на колени.
– А две ваши дочки, ― сказал он, ― царевны Анна и Елизавета?
– Что, две мои дочки?
– Подумайте: вы опозорите их, sir; подумайте: вы поставите под сомнение законность их рождения.
Петр вздохнул.
– Но, мне кажется, ― сказал он, ― что я здесь распоряжаюсь!
– О! ― отступил Репнин. ― Делайте, что хотите.
Ничего больше не сказав, царь вернулся к себе.
На следующий день Моенс де Ла Круа был арестован по обвинению в антигосударственном заговоре; его сестра была арестована как сообщница. Началась подготовка процесса. Во время расследования царь испытывал приступы гнева, граничащего с безумием. Как-то вечером, по возвращении из крепости, где велась подготовка к процессу, он неожиданно, без свиты, вошел в комнату, где обе юные царевны занимались женской работой. Он выглядел грозно, был вне себя и бледным как смерть; его лицо и все тело конвульсивно дергались, глаза сверкали, и взгляд блуждал. Несколько минут он молча ходил по комнате, и лишь его жуткие, грозные, мстительные глаза не отрывались от юных царевен. Обе они, трясясь от ужаса, исчезли из комнаты. Молодая француженка, их учительница, скользнула под стол и сидела там, не шевелясь, молча, затаив дыхание. И она видела царя раз десять выдергивающим и снова загоняющим в ножны клинок своего охотничьего ножа, швырнувшим на пол свою шляпу, вдребезги сокрушающим, что ни попадя, ногой и кулаком, наконец, выходящим из комнаты и хлопнувшим дверью с такой силой, что та разлетелась на куски.
Моенс де Ла Круа был приговорен к смерти, его сестра ― к битью кнутом, наказанию, исполнение которого, говорят, царь взял на себя. После этого он сослал ее в Сибирь. Моенс де Ла Круа, сознавшись во всем, в чем хотел Петр, и, признав себя виновным во взяточничестве, предательстве, заговорщицкой деятельности, 27 ноября 1724 года лишился головы на плахе. Он пошел на казнь как мученик. Он постоянно носил на запястье маленький бриллиантовый браслет, подаренный императрицей. Когда арестовали, он спрятал его под своей подколенной чулочной подвязкой и таким образом сумел его утаить. На эшафоте сунул его сопровождающему лютеранскому пастору, прося вернуть браслет императрице.
В одно из окон сената царь наблюдал казнь. Когда Моенса лишили жизни, царь поднялся на эшафот, схватил голову за волосы и дал ей пощечину. Вернувшись потом во дворец и обращаясь к Екатерине:
– Садитесь со мной в экипаж, мадам, ― сказал он; ― хочу, чтобы вы со мной совершили прогулку.
Екатерина не посмела отказаться, хотя не сомневалась в каком-нибудь черном замысле; она повиновалась. И тогда в открытом экипаже он повез ее на площадь, где еще высился угловатый эшафот, и где отделенная от тела голова только что была насажена на кол, выбирая прогулочную трассу таким образом, чтобы складки платья императрицы задевали эшафот, и чтобы несколько капель кровавого дождя от этой вновь потревоженной головы упали на платье изменившей супруги. Екатерина даже не дрогнула, мраморное лицо ни на йоту не выдало ее волнения.
С этого момента всякие отношения между этими супругами прекратились, и Петр видел свою жену только на публике. Он бросил в огонь завещание, составленное в ее пользу и, стал подумывать, что, отправив в монастырь свою первую жену, очень даже мог бы отправить туда и вторую. Потому что в отличие от других суверенов, живущих двойственно ― жизнью на публику и частной жизнью, колосс, с которого мы переносим на эскиз главные черты, всегда жил только открытой жизнью.
Будь то беспечность, будь то пренебрежение чем-то, промахи или достоинства, пороки и добродетели, он все выставлял напоказ. Его внутренний мир заняла его огромная империя. Сестра-узурпаторша, бесчестные любовницы, незаконнорожденная дочь, неверная супруга, сын-святотатец: он не только все выставляет на обозрение, но и делает броским.
Его гений имел на это право, которое и было использовано. Живя ради народного блага, он и жил гласно.
Послушайте, он больше не будет скрывать болезнь, от каковой умирает, как не таил ничего другого, хотя бы она и была из тех, в которых обычно не признаются. Он вслух говорит не только о своей болезни, но и об источнике, где он ее приобрел.
– Берегитесь генеральши мадам Чернышевой! ― восклицает он иногда, скрипя зубами от нестерпимой боли. ― Это лучший совет, какой я мог бы дать моим друзьям.
Дама, со своей стороны, ничего не отрицая, вернула его свидетельство расположения к ней, так?
– Но почему вы его не излечите? ― спрашивали английского доктора Эткинса.
– Каким образом, ― отвечал тот, ― вы хотите, чтобы я излечил человека, в теле которого сидит легион демонов сладострастия?
Потом среди всего этого моральные муки достигли предела. Веселое сердце поддерживало бы тело, разбитое сердце его убило. Он, кто познал, не дрогнув, заговоры своей сестры, восстания и кровавое буйство стрельцов, измены первой жены, интриги сына; он, кто расправился со всем этим жестоко и живо, и кто теперь, не помышляя, казалось, о чем-то другом, сумел оторвать глаза от жертвы и казни, он не мог перенести неблагодарности этой ливонской служанки, которую шаг за шагом сделал своей наложницей, тайной любовницей, открыто любовницей, тайной супругой, законной женой, и для которой в память того великого и страшного дня на реке Прут основал орден св. Екатерины. Странная слабость со стороны человека, простившего Вилльбуа его насилие и, возможно даже, разрешившего Екатерине все отдать великому визирю! В случае с великим визирем и Вилльбуа в игре было только тело, Моенсу де Ла Круа она отдала не только тело, но и сердце. И когда! Через четыре месяца после того, как он объявил ее царицей и наследницей трона, дал ей корону и велел ее короновать ― после неслыханного события в России, где женщина никогда еще не была коронована. Екатерина, как видно, не теряла времени, чтобы стать неблагодарной. Та, о которой он говорил: «Она не только супруга, но еще и друг; не только женщина в постели, но еще и советчик». Признательность Екатерины была из тех чувств, которые живы надеждой; с тех пор, как ей больше нечего было ожидать, она посчитала, что больше ничего и отдавать. Если бы не следующее! Смерть царя помогла ей подняться еще на ступень; как ни высоко стоял его трон, его могила оказалась еще выше. Произошло это, потому что к ее действительному злодеянию история или, скорее, легенда привязывает преступление предполагаемое. Петр мертв, и в его смерти обвиняют Екатерину и Меншикова: тех, для кого он сделал больше всех в этом мире, поставив их после России, но перед своими детьми. Забывают неделикатные признания Петра в хорошо известном хроническом заболевании, из-за которого он ездил на олонецкие воды; забывают про груз, который этот атлант-держатель небесного свода нес в течение 30 лет, что и должно было свести его в могилу; забывают кучу деяний, ночные эксцессы, эпилептические вспышки гнева, бесконечные оргии, упрямые бессонные ночи; забывают, что Александр устал, укротив Буцефала[53]53
Буцефал ― любимый конь Александра Македонского.
[Закрыть], и что Петр тоже мог очень устать, обуздывая нацию.
Но это ― божественная справедливость, когда ненаказанный за действительное преступление уносит с собою в могилу обвинение в надуманном преступлении.
Дальше толпа поступает так: поскольку ей трудно подняться над собой, поскольку в течение 20 лет она смотрела на человека снизу вверх и сотворила из него полубога, она не желает больше мириться с тем, чтобы этот человек мог умереть как прочие люди. Слух овладевает миром, когда на острове св. Елены от рака умирает Наполеон.
– От политического рака! ― отзывается мир.
И Англия, которая уже сожгла Жанну д'Арк и обезглавила Марию Стюарт, оказывается ложно обвиненной в отравлении Наполеона. Ну и пусть! Расскажем, как умер Петр Великий; его смерть настолько органично согласуется с его жизнью, что воспринимается нами как ее естественный венец.
Ему было только 52 года, но он боролся на протяжении 40 лет; клинок, так часто обнажаемый для битвы, вложен в ножны.
С 1722 года он атакован болезнью ― расстройством мочеиспускания; страдает и молчит; свое право поплакаться он ставит после завоевания трех провинций Персии. Он, кто сознается во всем, даже в постыдных болестях, совсем не признает болезнь с момента, когда она становится, возможно, смертельной. Вне сомнений, предстояло ему однажды умереть, но не нужно, чтобы знали, что он может умереть. Значит, болен один из его слуг, и консультация берется для больного слуги. Между прочим, катастрофа с Моенсом де Ла Круа происходит после возвращения Петра из поездки на воды в Олонецкую губернию, и после коронации Екатерины. Санкт-Петербург видит месть, но, вдруг, Россия узнает, что жизнь царя в опасности, что спасти его может лишь мучительная операция. Затем узнают, что он перенес эту операцию, но с такими болями, что хирурги вышли все истерзанные его руками: он не позволил себя связать на время операции. Подавленный, разбитый, агонизирующий, три месяца он остается простертым на своем скорбном ложе. Но, наконец, воля поднимает его, и, как пленник, разрывающий свою цепь, как заключенный, вырывающийся из тюрьмы, бледный и согнутый, он бросается прочь от болезни, но не от боли.
Куда он, да в эту осеннюю пору, что в самом начале и в Санкт-Петербурге фатальна даже для людей более здоровых и с более мощным телосложением? В болота, где затерялся канал, что должен соединить воды Азии и Европы. При виде этого ослабевшего страждущего, согбенного привидения, Мюних[54]54
Мюних ― Миних Бурхардт Кристоф или Христофор Антонович, на русский лад (1683―1767); немецкий военный специалист, приглашенный на русскую службу в 1721 году; при Петре I руководил строительством Ладожского и других каналов; при Анне Ивановне был президентом Военной коллегии; генерал-фельдмаршал, во время русско-турецкой войны 1735―1739 годов командовал русскими войсками в Крыму и Бесарабии; Елизаветой Петровной был сослан в Пелым и Петром III возвращен из ссылки; выдвигал план борьбы с Екатериной II, позже ей присягнул и был назначен командиром балтийских портов, Кронштадтского и Ладожского каналов.
[Закрыть] [Миних] ― великий человек, о котором поговорим позже ― ужасается и намеревается вытащить его из этой грязной и зловонной местности, из жестокого царства лихорадки. Но ему:
– Этот канал, ― говорит Петр, ― накормит Санкт-Петербург и Кронштадт, даст материалы их стройкам, подаст сюда все, что производит империя, и обеспечит расцвет торговли России с остальным миром. Мое место здесь.
Трасса канала четко определена. Он начинается от озера Ильмень. Именно эта вода нужна человеку, который соединяет два моря, море льда и море огня ― Балтику и Каспий, что омывают разные берега его империи.
Далее, от соляного производства Старой Руссы он возвращается в сторону Петербурга, без остановки в столице едет в Финляндию и 5 ноября ― среди зимы останавливается на берегу озера Лахта, захваченный неистовыми бурями. Но он спасен: одна хижина предлагает ему свой кров, а печка ― свое тепло. Прежде чем войти, он бросает взгляд на это море, что кажется покорным как степи, казаки, турки, шведы, Дания, и улыбается своему триумфу. Но что он видит? Севший на мель баркас полный солдат и матросов: они мечутся в ужасе, они сейчас погибнут! И сначала Петр бежит на берег и кричит, какие маневры им нужно выполнить. Но его голос теряется в шуме волн и воплях терпящих бедствие. Петр приказывает помочь им; те, к кому он обращается, колеблются; тогда, забыв, что подвергается двойной опасности, он прыгает в лодку, и никак не может справиться с ней, бросается в воду, вплавь добирается до гибнущего баркаса, оказывается в гуще потерявших голову людей, берет на себя маневры баркасом, и всех, целых и невредимых, доставляет на берег.
На сколько локтей на Лахте обходит Петр короля Луи XV с заплывом на Рейне! Конечно, в тот же вечер у него начинается жар, дизурия глубже вонзает свои когти в его чрево, и в Санкт-Петербург докладывают, что он умирает. На сей раз Петр, и вправду, свалился на ложе агонии и больше с него не встанет. Но и с этого ложа он в состоянии еще отдавать распоряжения, команды, приказы. Это ― Беринг, который отправляется в путь как Ла Перуз, но который, будучи удачливее Ла Перуза, до Америки раздвигает границы русской империи и дает свое имя острову [и проливу], что станет для него могилой. Это ― Мюних, под командование которого он отдает 20 тысяч рабочих и сенат, чтобы окончить строительство своего канала. Это ― Екатерина, которой он вверяет свою Академию наук и указывает на Остерманна со словами:
– Россия не может обойтись без него; он единственный, кто знает ее истинные нужды.
Однако же 17 января 1725 года, в день освящения воды, он поднимется еще раз; будет бравировать способностью вынести жестокость непогоды и пытки болью! Он, кто убил суеверие, будет набожным до конца. Но 18-го он рухнет туда, где никогда не бывал. Теперь это не ложе агонии, а ложе смерти.
Созваны 19-гo все медики Санкт-Петербурга, и они ― вокруг умирающего; отправлены курьеры в Лейден и Берлин за консультациями. Вот так в течение десяти дней самыми сильнодействующими лекарствами, более страшными, чем болезнь, и заставляющими так кричать пациента, как она не вынуждала его кричать, наука, будучи еще в колыбели, зверская и неловкая как ребенок, сражается с призраком, которого она не в силах изгнать из комнаты, тогда как больной, негодующий на свою слабость, стыдящийся самого себя, впервые побежденный болью, время от времени выкрикивает:
– О! Человек во мне ― жалкое животное, и только!
Наконец, 26 января, он признает себя побежденным, смиряется, прекращает бороться и обращается к небу; платит долги, освобождает заключенных и получает церковное причастие, говоря:
– Боже, надеюсь, бросишь на меня милосердный взгляд за все доброе, что я сделал для моей страны!
27-го он хочет письменно изложить свою последнюю волю; ему спокойнее, но это спокойствие ― угол савана, который смерть уже натягивает на него; царя с трудом приподнимают и вкладывают в его пальцы перо; он напрягается, и его хватает, чтобы вывести следующие три слова: «Rendez tout…» ― «Отдайте все…».
Но тут перо выпадает из его руки, и он откидывается на постель, шепча:
– Анна! Пусть позовут ко мне дочку Анну!
Та, кого зовет последний возглас умирающего отца, прибегает. Но слишком поздно: рука будто парализована, голос угас. Разум еще живет, взгляд продолжает говорить, но у души, что упрямится, чтобы оставаться в теле, больше нет посредника с миром. Еще 15 часов то, что остается от жизни в таком живучем сердце, борется со смертью. Наконец, 28 января 1725 года около 4 часов утра, в то время, когда его глаза обычно открывались, они закрываются навсегда.
Но великая жизнь не кончается вместе с человеком, в котором она существовала, она переходит к последующим поколениям, просачивается сквозь века; прошло почти полтора столетия со времени смерти Петра, а Россия еще живет жизнью своего могущественного императора. И в самом деле, память о нем жива повсеместно; отправляйтесь с Балтийского на Каспийское море, из Архангельска в Ригу, с Волги на Дунай, из Азова в Ботнический залив и, я вас уверяю, куда вы ни ступили бы, везде ступал он. Вопреки общему поведению наций, его народ признателен ему за все, что он для него сделал. В Санкт-Петербурге и Москве, в городах и деревнях, на стройках и полях сражений заботливо и с благоговением собраны все воспоминания, предания и легенды, что связаны с его личностью. Мы и сами воспринимаем такие рассказы с уважением к гениальному человеку, кто бы он ни был ― Цезарь или Шарлемань, св. Луи или Петр Великий, Густав-Адольф или Наполеон.
А теперь, когда мы совершили экскурс к колоссу, ступим смело в его империю.
* * *
Санкт-Петербург
17/29 июня
Я так долго распространяюсь о царе Петре, что, по всей вероятности, вы забыли, увлекшись этим великим строителем кораблей, столиц и царств, о том, кто вам рассказывает его историю, о его компаньонах по путешествию, «Владимире», на котором он совершил переход из Штеттина в Кронштадт, и катере «Кокериль»[55]55
Кокериль Уильям (1779―1832) ― английский изобретатель и предприниматель периода промышленного переворота, перебрался в Бельгию и сконструировал первые шерсточесальные и шерстопрядильные машины, основал близ Льежа крупный машиностроительный завод; при его сыне фирма разрослась, получила железнодорожные и прочие концессии в ряде европейских и азиатских стран, поделилась, надо полагать, своим фамильным названием и с паровым катером.
[Закрыть] [или же «Коккерий»], что очень скоро пришел за нами от Английской набережной.
Напомню, что с нами на борту среди других знатных пассажиров были князь Трубецкой и княгиня Долгорукая. Во всех случаях, называя громкое скандинавское, русское, московитское, монгольское, славянское или татарское имя, мы не скажем, к чему оно идет. С указом его величества императора Александра об освобождении крестьян, для меня вся русская аристократия ― такая же, какой была наша в 89-м и какой стала в 93-м году, то есть ― ну ее ко всем чертям. Но я скажу, откуда оно взялось. Поверьте мне, дорогие читатели, что делать это не всегда легко в стране, которая последние 130 лет не знает целостной народной истории, изобилуя историями отдельных лиц. И я постараюсь все хорошенько разузнать, чтобы помочь вам отличить потомственных князей от ложных. Думаю, кроме того, что уже сделал это относительно Трубецких и Долгоруких, кто, и вправду, ― настоящие князья, одни ― потомки Ягеллонов, другие ― потомки Рюрика.
Граф Кушелев пригласил князя Трубецкого и княгиню Долгорукую на борт «Кокериля», чтобы добраться до Санкт-Петербурга. Оба приняли приглашение. Хотя они и крупные вельможи, чтобы пойти на это. Дандре ― наш друг Дандре, вы его, конечно, помните, не правда ли? ― наш генеральный инспектор, во всем очаровательный и добрый человек должен был остаться, чтобы защитить в таможне наши интересы и интересы наших 57 мест багажа.
Заметьте, что к моменту, когда я пишу это письмо, миновало три дня. Мы в Санкт-Петербурге 72 часа и еще не видели ни Дандре, ни наших 57 мест багажа.
Пересадка была довольно трудной; «Кокериль» в сопоставлении с «Владимиром» смотрелся ореховой скорлупкой, был таким, что, когда перебросили трап с борта на борт, то этот трап оказался крутым скатом, подобным скату кровли парижской ратуши. Мы начали в России русской горкой. Не было другого способа перебраться с борта на борт, как только съехать вниз на собственном заду. Такой способ передвижения, естественно, возмутил дам. Собрались на совет, все взвесили и приняли новое решение: перекинуть трап с борта «Владимира» на кожух гребного колеса «Кокериля», чтобы потом можно было попасть на капитанский мостик, а с него спуститься ниже по лестнице. Это было выполнимо, но неудобно. Со стороны Выборга дул один из тех романтичных ветров Финляндии, какие бросались в лицо Гамлету на крепостных стенах Эльсинора. Море, чувствительное к ласкам ветра, все больше вело себя неспокойно, и каждая волна, вздымаемая его силой, раздвигала или сближала суда. По двое с каждой стороны, четыре моряка удерживали на месте ерзающий трап, упираясь ногами, одни ― в «Кокериль» другие ― во «Владимир». Все дело заключалось в том, чтобы воспользоваться моментом сближения судов, чтобы сократить себе ненадежный путь переправы.
Как водится у терпящих кораблекрушение, спасали сначала детей, затем женщин, после ― горничных. Что касается мужчин, то им оставалось спасаться, кто как может. Вся операция проходила с громким криком вперемешку со взрывами смеха и закончилась без происшествий. Один Дандре остался на «Владимире».
Нам не позволили взять с собой даже несессеры, только Муане пронес ― не знаю, как ― свой картон для рисунков. Граф принужден был оставить свою панаму ― роскошный головной убор, что обошелся ему в 500 франков в Париже, но который имеет несчастье быть двойным. Русская таможня, еще не знакомая с панамами, ясное дело, ею заинтересовалась: не спрятаны ли под подкладкой кружева «малин» или алансонские кружева.
Внизу, у капитанской лестницы, нас ожидали два слуги в длинных ливреях. В кают-компании был сервирован завтрак на 20 персон. Из-за любопытства, что вытащило всех на палубу, завтрак задержали. То есть поступили очень опрометчиво!
Когда, наконец, была переправлена последняя горничная, сделана перекличка и состояние трех собак, кошки и черепахи найдено хорошим, последовала команда отделить «Кокериль» от «Владимира». «Кокериль» закашлял, задымил, захаркал, забил по морю плицами своих колес и отошел от своего великанообразного собрата, как отлетает ласточка от дома с ее гнездом. Дандре, оставленный наедине с 57 местами багажа, бросил на нас тоскливый взгляд, мы ответили ему прощальным жестом ободрения и двинулись к Санкт-Петербургу.
Что же там деется с несчастным Дандре? Ушел ли в себя «Владимир» под его шагами, или в наших 57 местах багажа обнаружили настолько компрометирующие вещи, что и вещи и стража их сослали в Сибирь? Храни их, боже! С тех пор, как на трон возведен новый император, есть уверенность, что их из ссылки вернут.
Мы пребываем в томительном ожидании, вот уже три дня, как нет у нас ни жилетов, ни галстуков, ни рубашек, за исключением тех, что таможня позволила нашим телам нести на себе, как гласит бельгийское правило.
В результате, дорогие читатели, только что должен был отправить такое письмо одной нашей очаровательной соотечественнице, которая мне написала, пригласила меня отобедать по случаю ее дня рождения:
«Самому прекрасному из ангелов ―
самый грешный из смертных.
Мы ожидаем наши дорожные сундуки с минуты на минуту; если они прибыли, то не сомневайтесь в радости, которую доставит мне возможность откликнуться на ваше приглашение. Но если их у нас еще нет, то каким хотели бы вы видеть решение нами задачи с букетом цветов для вас?
Поручите передать мне по электрическому телеграфу, какой святой, или какая святая ведает таможней, и я зажигаю им восковую свечу, толстую, как я, и высокую, как обелиск.
Не ждите нас, но держите наготове для нас прибор.
Целую ваши руки; Муане целует ваши ноги в ожидании, что получит право подняться до уровня моего поцелуя.
С самым сердечным поклоном,
Alex. Dumas».
Возвращаемся на «Кокериль».
Легкое вначале, волнение на море стало сильным; во всю дул боковой ветер, отчего «Кокериль» впал в бортовую качку, результат которой не замедлил сказаться. Дамы пожаловались на подкатывающую дурноту и сели. Хоум, теряя власть над духами земными, тем более утратил ее над духами морскими и переходил из розового в желтый, а из желтого в зеленый цвет; мужчины вцепились в снасти, я же направился к столу с завтраком, испытывая то, что обычно вызывает у меня бурное море, то есть сильный аппетит. К несчастью, в ту самую минуту, когда, после чудес балансирования на лестнице, я спустился вниз и занес ногу в салон ― вероятно, это была левая нога ― завтрак, тарелки, бутылки, стаканы ― все, что забыли закрепить на столе ― потеряли равновесие и полетели на паркет со страшным стуком и звоном. Разбилось все, что было из стекла и фарфора. Я подобрал с пола ломоть хлеба и кусок ветчины и поднялся на палубу как раз тогда, когда Хоум двигался в направлении, обратном моему.
Впереди собралась группа пассажиров, ноги и, конечно, сердца которых были привычны к морю более чем у других. Муане открыл в тумане золотой купол и непременно хотел показать его Хоуму, но тот решительно отказывался повернуть голову, так как любое движение ему казалось опасным. Я подошел к пассажирам и уверенно заявил, что это ― купол Сент-Исаака, построенного нашим соотечественником Монферраном. Князь Трубецкой, в свою очередь, присоединившись к нам, подтвердил, что я прав.
Князь подошел не только ради этой поддержки, но еще для того, чтобы пригласить меня на охоту на волков в гатчинских лесах, где волков, говорят, так же много, как зайцев в Сен-Жерменском лесу. Как и охота на медведей, охота на волков ― любимое развлечение русских; но, поскольку потомки Рюрика уважают опасность ради нее самой, они придумали охоту с двойным риском, то есть риском быть сожранными волками, как Бодуэн I ― константинопольский император, и быть разнесенными вдребезги с экипажем, как Ипполит ― сын Тезея. Вот как обставляется эта изобретательная выдумка, условимся ― зимой, когда нехватка пищи делает волков свирепыми.
В тройку сажают трех-четырех охотников с двустволками[56]56
Тройка с охотниками, палящими из ружей ― прообраз боевой тачанки.
[Закрыть]. Тройка ― любой экипаж (дрожки, кибитка, коляска или тарантас), запряженный тремя лошадьми; название идет от упряжки, а не от его формы. Из этих трех лошадей коренная всегда должна идти рысью, те же, что справа и слева от нее, ― галопом; коренная идет рысью, нагнув голову, и зовется снегоедом. Боковые, на каждую из которых приходится по одной вожже, привязаны к оглобле в месте, что приходится на середину корпуса, идут галопом, отвернув головы, одна ― направо, другая ― налево; и называют их бешеными. Таким образом, тройка несется, закусив удила, и смотрится раскрытым веером. Правит ею кучер, в котором уверены, хотя вряд ли в мире сыщется такой кучер, на которого можно положиться. Позади веревкой или цепью, чтобы было прочнее, привязывают подсвинка. Веревка или цепь должны быть в длину не менее десятка метров. Поросенок нежится в экипаже до леса, при въезде в который решено начать охоту. Там его ссаживают, и кучер пускает коней вскачь, и они несутся, коренная ― рысью, боковые [пристяжные] ― галопом. Подсвинок, мало приспособленный к подобному аллюру, испускает жалобные вопли, переходящие скоро в непрерывные стенания. На эти стенания навостряет свой нос первый волк и бросается в погоню за свиньей, за ним ― два, затем три волка, десять и 50 волков. Они грызутся из-за поросенка, бьются за право приблизиться к нему, стараясь достать его, один ― когтями, другой ― зубами. Стенания бедного животного переходят в отчаянный крик. Он будоражит волков в отдаленных лесных глубинах. Сбегаются волки с округи радиусом в три лье, и тройка оказывается преследуемой волчьим полчищем. Вот тогда-то и важно иметь хорошего кучера.