355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию » Текст книги (страница 18)
Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:22

Текст книги "Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 52 страниц)

 
ЭХО
 
 
Ревет ли зверь в лесу глухом,
Трубит ли рог, гремит ли гром,
Поет ли дева за холмом —
На всякой звук
Свой отклик в воздухе пустом
Родишь ты вдруг.
 
 
Ты внемлешь грохоту громов
И гласу бури и валов,
И крику сельских пастухов —
И шлешь ответ;
Тебе ж нет отзыва… Таков
И ты, поэт!
 

Вот из фантазии:


 
ДВА ВОРОНА[75]75
  Баллада Пушкина «Ворон к ворону летит» первоначально была напечатана под заглавием «Два ворона» в «Северных цветах» на 1829 г. Это заглавие сохранилось в переводе Дюма; возможно, оно было в предложенном ему подстрочнике.
  И. С. Чистова


[Закрыть]

 
 
Ворон к ворону летит,
Ворон ворону кричит:
Ворон! где б нам отобедать?
Как бы нам о том проведать?
 
 
Ворон ворону в ответ:
Знаю, будет нам обед;
В чистом поле под ракитой
Богатырь лежит убитый.
 
 
Кем убит и от чего,
Знает сокол лишь его,
Да кобылка вороная,
Да хозяйка молодая.
 
 
Сокол в рощу улетел,
На кобылку недруг сел,
А хозяйка ждет милого
Не убитого, живого.
 

То, что мы сейчас процитировали, вместе с фрагментами из произведений о царе Петре и белых ночах, надеемся, даст достаточно точное представление о гении Пушкина. Впрочем, всякий раз, когда снова встретимся с ним на своем пути, мы больше не допустим ошибки ― его переводить. Помимо всего, Пушкин оставил два тома прозы; в одном из них содержится история происков Пугачева, в другом ― ряд повестей, одна из которых ― «Капитанская дочка» ― известна во Франции. Мы намерены вскоре опубликовать еще три ― «Выстрел», «Метель», «Гробовщик», сопоставляя прозу Пушкина с его стихами.

Пушкин пребывал в расцвете таланта и в зените славы, когда грянуло событие, отнявшее его у России на 38-м году жизни. Русская аристократия очень завидовала Пушкину, который сделался более знатным, именитым иначе, чем самые достославные вельможи-современники. Во время войны лира поэта заглушает лязг и грохот оружия. В мирные дни ему повинуются все социальные ветры и отклики души.

Спекулировали на этом страстном сердце, биться которое заставляла африканская кровь, чтобы, по меньшей мере, вынудить это сердце обливаться кровью, если не удастся его разбить. Редкий день проходил без того, чтобы Пушкин не распечатал анонимное письмо. Эти анонимки преследовали цель внушить ему самые оскорбительные подозрения относительно верности его жены. Подозрения должны были выводить на молодого человека по имени Дантес, бывающего в доме Пушкина.

Поэт дал понять Дантесу, что его визиты ему неприятны. Дантес их прекратил. Какое-то время все шло хорошо; но однажды вечером, возвращаясь домой, Пушкин встретил Дантеса на своей лестнице.

На этот раз гнев ослепил его. Без всякого объяснения он прыгает, хватает за горло молодого человека и начинает его душить. Тот, отбиваясь, выпаливает несколько слов, и Пушкин улавливает: Дантес говорит, что пришел не к его жене, а к сестре его жены.

– Есть одно средство мне доказать, что вы не лжете, ― говорит Пушкин.

– Какое?

– Вы любите сестру моей жены?

– Да.

– Хорошо, женитесь на ней.

– Прошу у вас руки вашей свояченицы, месье, ― отвечает Дантес; ― будьте добры передать мою просьбу ее родителям.

Через месяц Дантес женился на мадемуазель Гончаровой, свояченице Пушкина. Конечно, после такого доказательства, данного Дантесом относительно невиновности и его, и мадам Пушкиной, посчитали, что все улажено.

Так все и было бы, если бы злобный неизвестный не поклялся извести поэта. Снова пошли анонимки.

В них говорилось, что женитьба была только низким притворством ради сближения двух влюбленных. В течение нескольких месяцев Пушкин сдерживал в себе бешенство, злобу и горечь, что клокотали в его сердце; затем, наконец, будучи не в силах больше выносить вида свояка, объявил ему, что тот должен или уехать из России, или сразиться с ним на дуэли.

Дантес употребил все доступные средства, чтобы образумить Пушкина. Но Пушкин становился помешанным. Угрожал устроить Дантесу одно из таких публичных оскорблений, какие не оставляют мужчине другого выбора, кроме дуэли или бесчестья.

Дантес умолял Пушкина согласиться на двухнедельный интервал между днем, когда поэт вызвал его на дуэль и днем поединка. Он надеялся, что за эти две недели Пушкин успокоится и откажется от своего ужасного решения. Пушкин согласился на две недели отсрочки, но утром 15-гo дня подполковник, а сегодня ― генерал Данзас, его секундант, был у Дантеса.

Дантес пытался еще, обратившись к посредничеству этого секунданта, привести, как найдет нужным, Пушкина в лучшее расположение духа. Был он не робкого десятка, но испытывал смертельное отвращение к этой бессмысленной дуэли. В конце концов, он должен был уступить; условия Пушкина не менялись. Согласились драться на пистолетах. В России не сражаются иначе; в дуэли на пистолетах сражен Лермонтов, пуля убила и этого поэта ― наследника гения Пушкина.

В тот же день поехали к месту поединка; оно было выбрано по ту сторону Невы, в полуверсте от реки, недалеко от последних домов. Зарядили пистолеты.

Пушкин лично наблюдал за вложением зарядов для уверенности, что пули окажутся в стволах.

Отмерили 30 шагов. Противники должны были стреляться, сходясь. Каждый из них имел право сделать 10 шагов, что на 10 метров сокращало дистанцию огня. Дантес оставался на месте. В то время, когда Пушкин еще шел на него, он выстрелил. Пушкин сделал восемь шагов; значит, Дантес стрелял с 22-x шагов. С выстрелом Пушкин упал, но, поднявшись, тотчас прицелился в противника и тоже выстрелил.

Дантес ожидал выстрела, прикрыв свое лицо разряженным пистолетом. Пуля Пушкина пробила ему мышцы предплечья и сорвала пуговицу с его одежды.

– Начинаем сначала! ― сказал Пушкин.

Но едва он произнес эти слова, как силы оставили его, и он снова упал. Дантес кинулся, было, к нему, но ненависть возобладала над раной: Пушкин рукой показал, чтобы тот не подходил. Дантес повиновался.

Тогда два секунданта обследовали ранение Пушкина. Пуля вошла в правую часть живота между ложными ребрами и печенью и застряла во внутренностях. Пушкина перенесли в его экипаж и повезли к нему домой.

Было шесть часов после полудня. Его камердинер получил хозяина с рук подполковника Данзаса, тоже взял на руки и понес по лестницам.

– Куда нужно нести месье? ― спросил камердинер.

– В мой кабинет, ― ответил Пушкин, ― и постарайся, чтобы жена меня не увидела.

Мадам Пушкина всего не знала.

Пушкина внесли в его кабинет. Он встал на ноги и стоял, опираясь на стул, пока с него снимали верхнюю одежду и его окровавленную рубашку и пока меняли белье; после этого он лег на диван.

В то время, как камердинер накрывал его простыней, Пушкин услышал и узнал шаги своей жены.

– Не входи! ― крикнул он, ― У меня важный гость!

Но она, настороженная чем-то, вопреки запрету, вошла.

– Боже милосердный! Что с тобой? ― спросила она, увидев его бледным и в постели.

– Мне неможется, и я прилег на диван, ― ответил Пушкин.

– Хочешь, пошлю за врачом?

– Да, за Арендтом; напиши ему записку.

Это был способ заставить выйти мадам Пушкину; она и, правда, вышла.

В ее отсутствие Пушкин сделал необходимые распоряжения камердинеру.

Слуга должен был, если не найдет Арендта, идти к Шольцу и Жадлеру, двум другим знакомым Пушкину врачам, и сообщить о случившемся двум его друзьям ― поэту Жуковскому и доктору Далю, врачу, но более литератору, чем медику.

Ни Жуковского, ни Даля, ни Арендта дома не оказалось; камердинер разыскал только Шольца и Жадлера. Оба примчались. Заставили выйти Данзаса и мадам Пушкину, а вернее, Данзас увел мадам Пушкину, и два доктора обследовали рану.

– Я чувствую себя очень плохо, ― сказал Пушкин, в тревоге обнажая рану перед глазами врачей.

Шольц подал знак Жадлеру, и тот вышел, чтобы послать за набором хирургических инструментов. Оставшись один на один с Шольцем, раненый спросил:

– Что вы думаете о моем положении? Оцениваем его, говорите открыто.

– Не могу утаить от вас, что оно серьезное, и что ваша жизнь в опасности, ― ответил Шольц.

– Говорите яснее. Я ― мертвец, не так ли?

– В нужный момент, почту долгом ничего от вас не скрыть. Но подождем Арендта; это очень знающий человек, и мы оба, очевидно, придем к единому мнению. Хороший или дурной, наш общий вывод придаст вам большую уверенность.

– Je vous remercie ― Благодарю вас, ― сказал Пушкин по-французски; ― вы поступаете как честный человек. Мне нужно утрясти домашние дела.

– Не хотите ли вы, чтобы об этом известили кого-нибудь из ваших родных или ваших друзей? ― спросил Шольц.

Пушкин ничего не ответил, но, повернув голову к своей библиотеке:

– Прощайте, мои добрые друзья, ― сказал он по-русски, но нельзя было понять, к мертвым или живым друзьям он обращается.

Немного погодя спросил:

– Как вы думаете, проживу еще час?

– О! Всенепременно; а теперь и я спросил бы вас о том, не будет ли для вас приятно, как я думаю, увидеть кого-нибудь из ваших, месье Плетнева, например: он здесь.

– Да, ― отозвался Пушкин, ― но, особенно, я хотел бы видеть Жуковского.

Потом, вдруг:

– Подайте мне воды, ― сказал он, ― сердце отказывает.

Шольц пощупал у него пульс; он обнаружил руку холодной, а пульс слабым и учащенным. Он вышел приготовить питье. Пока готовил, вернулся Жадлер с хирургическими инструментами, привел с собой врача Саломона.

Тем временем, подъехал доктор Арендт. При первом же осмотре раны он увидел, что нет никакой надежды на спасение. Он распорядился о компрессах на ледяной воде, накладываемых на рану, и охлажденном питье. Этот способ лечения произвел ожидаемый эффект: рана успокаивалась.

Еще прибыл Спасский, постоянный домашний врач, Арендт поручил раненого его заботам. Три других врача, уверенные в атмосфере покоя и дружеском участии их собрата в отношении Пушкина, ушли вместе с Арендтом.

– Мне очень плохо, мой дорогой Спасский, ― сказал Пушкин, когда тот приблизился к нему.

Спасский попытался его успокоить, но Пушкин остановил его протестующим жестом руки. С этого момента поэт, казалось, больше не интересовался собой и занимался только своей женой.

– Главное, ― говорил он Спасскому, ― не давай ей слишком надеяться, не скрывай от нее мое состояние. Вы знаете, что у нее не хватает сил и для самой себя. Что касается меня, то делайте со мной все, что хотите; я на все согласен, я готов ко всему.

И, действительно, не зная размеров грозящей опасности, мадам Пушкина терзалась отчаянием, которое легко понять. Даже уверенная в своей незапятнанности, она прекрасно знала, что из-за нее состоялась дуэль, и она не могла себе простить, что является невольной причиной несчастья, что была далека от того, чтобы предположить его таким тяжким, каким оно на них свалилось. Время от времени, легкая и немая, она входила в комнату мужа. Тот, отвернув лицо к стене, не мог ее видеть; но каждый раз, когда она входила, раненый, как рассказывали, угадывал ее присутствие. Тогда совсем шепотом он говорил Спасскому:

– Здесь моя жена, уведите ее, прошу вас.

Казалось, его меньше заботили собственные страдания и больше ― опасения показать их жене.

– Бедная женщина! ― сказал он как-то Спасскому, слегка поведя плечами. ― Свет перемоет ей косточки, тогда как она не виновна.

И все эти вещи он говорил таким спокойным тоном, как если бы находился в своем обычном здоровом состоянии, ибо, за исключением двух-трех часов в первую ночь, в течение которых его страдания превосходили предел человеческих сил, он был удивительно стойким.

– Я присутствовал при трех десятках битв, ― часто повторял теперь доктор Арендт, ― видел много умирающих, но никто и никогда не имел мужества этого умирающего.

Совершалось и нечто более диковинное. Пушкин обладал легковозбудимым и бешеным характером. Так вот, после того, как первые часы страданий были обузданы, он сделался другим человеком.

Буря, что всю его жизнь неистовствовала в его сердце, казалось, улеглась, не оставив следа. Ни слова не произносилось им из тех, какие напомнили бы его былое нетерпение. Уже, как бы в безмятежности смерти, он воспарил выше человечества и, похоже, забыл и о злобе.

Греч и Булгарин постоянно нападали на него в своей газете, и почти всегда на их нападки он отвечал с угрюмой горечью. А он среди своих страданий вспомнил, что накануне получил письмо с сообщением о смерти сына Греча.

– Кстати, ― сказал он Спасскому, ― если увидите Греча, то передайте ему от меня привет и скажите ему, что от всего сердца я сочувствую ему в несчастье, что его постигло.

Его спросили, не желает ли он исповедаться и причаститься. Он на все согласился, спросил врача, считает ли тот, что он доживет до следующего полудня, и, получив утвердительный ответ, велел послать за священником в семь часов утра.

Исполнив религиозный долг, Пушкин, казалось, сильнее впал в состояние прострации, если такое возможно. Тогда он позвал Спасского, попросил дать ему некоторые бумаги, указав место, где они лежали. Это были листы, исписанные от руки; Пушкин их сжег. После позвал подполковника Данзаса, который вернулся за новостями на заре, велел записать несколько долгов этому дому. Однако и такая работа утомила умирающего; наступило состояние, в каком он даже не пытался делать другие устные распоряжения. Чувствуя крайнюю слабость, он подумал в какой-то миг, что сейчас умрет и горячим прерывистым голосом сказал Спасскому:

– Моя жена! Позовите мою жену!

Мадам Пушкина, а она, несомненно, слушала это в дверях, тут же вошла. Произошла скорбная сцена, которая не поддалась бы описанию. Пушкин спросил своих детей; они еще спали: их разбудили и полусонных проводили к отцу. Он подолгу смотрел на каждого из них, клал руку на голову каждого ребенка, благословлял детей; потом, чувствуя, что его охватывает слишком сильное волнение, и желая, конечно, сохранить силы для высшего момента, он их отослал заняться утренним туалетом. Когда дети вышли:

– Кто здесь? ― спросил он Спасского и Данзаса.

Назвали поэта Жуковского и князя Вяземского.

– Позовите их, ― сказал он слабым голосом.

Он протянул руку Жуковскому; тот, ощутив ее лед, поднес ее к губам и поцеловал. Жуковский хотел что-то сказать, но слова застряли в горле. Он удалился, чтобы скрыть от Пушкина свои рыдания, когда Пушкин его снова позвал.

– Скажите императору, ― прошептал он, ― что я сожалею о том, что приходится умирать: я весь был бы к его услугам. Скажите ему, что я желаю ему долгого царствования, очень долгого, и счастья в детях и России.

Он произносил эти слова медленно и тихо, однако же ясно и вразумительно. Потом попрощался с князем Вяземским.

К этому времени подъехал Виельгорский, знаменитый скрипач и церемониймейстер двора. Виельгорский приехал в последний раз сжать его руку. Пушкин протянул ее другу, молча и улыбаясь, с рассеянным взором, который, казалось, уже тонул в вечности. Действительно, минутой позже, дав пощупать пульс, он сказал Спасскому:

– Вот и пришла смерть.

Прибыл также Тургенев, дядя известного современного романиста, но уже не услышал, как Виельгорский, ни слова от Пушкина; поэт ограничился знаком, поданным рукой, добавляя с усилием, но не обращаясь ни к кому персонально:

– Мадам Карамзина.[76]76
  Вдова историка (прим. А. Дюма).


[Закрыть]

Ее там вообще не было; послали за ней. Она поспешила приехать. Разговор длился только минуту, но, когда она отошла, он снова ее позвал, говоря:

– Екатерина Алексеевна [Андреевна], перекрестите вашего друга.

Мадам Карамзина перекрестила раненого, который поцеловал ей руку. Доза опиума, принятая тем временем, дала ему немного покоя, а несколько мягчительных компрессов, положенных на рану, пригасили ее пламенный жар. Уже некоторое время назад он сделался слабым как ребенок, таким образом ― без стонов и нетерпения ― помогающий тем, кто за ним ухаживал, что могло показаться, будто ему становится лучше. Так было, когда его увидел доктор Даль, литератор и медик, кого мы уже упоминали. Для этого друга, которого ждал со вчерашнего дня, он сделал усилие.

– Друг, ― сказал он, улыбаясь, ― ты пришел вовремя, мне очень плохо!

Даль ответил ему:

– Почему ты отчаиваешься, когда все мы надеемся?

Пушкин качнул головой.

– Нет, ― сказал он, ― земное больше не для меня; я должен умереть. Кажется, нужно, чтобы так случилось.

Пульс был полным и устойчивым; приставили к ране несколько пиявок, пульс участился и ослаб.

Пушкин заметил, что Даль удручен менее других; он коснулся его рукой и спросил:

– Здесь никого нет, Даль?

– Никого, ― ответил тот.

– Тогда скажи мне, скоро ли я умру.

– Умирать!.. О чем ты говоришь? Мы надеемся, напротив… Улыбка несказанной грусти шевельнула губы Пушкина.

– Вы надеетесь, ― оказал он, ― спасибо.

Всю ночь, 20-го, Даль провел у его постели, тогда как Жуковский, Вяземский и Виельгорский бодрствовали в соседней комнате.

Раненый почти постоянно держался за Даля рукой, но уже совсем не говорил; он брал стакан, смачивал губы холодной водой или потирал льдом вспотевшие виски, накладывал на свою рану теплые салфетки, которые сам же менял, и, хотя страдал ужасно, не позволял вырваться ни одному своему стону. Только раз он сказал, в унынии опуская руки за голову:

– Ох! Какая страшная тоска! Мое сердце, кажется, лопнет, не может же оно разлететься совсем!

В таком состоянии он просил Даля поддержать его, менял позу, велел сдвинуть подушку выше или ниже и, не давая закончить с этим, останавливал помощь, приговаривая:

– Хорошо! То, что надо! Хорошо! Так, очень хорошо!

Или:

– Погоди, погоди, этого не нужно; только немного поддержи меня рукой!

И один раз он спросил:

– Даль, кто у моей жены?

– Много отважных сердец, которые разделяют твои страдания; прихожая и салон полны.

– Спасибо, ― отозвался Пушкин. ― Пойди сказать моей жене, что все хорошо; без этого еще надумает что-нибудь хуже того, что ей выпало.

И, в самом деле, людей, лично прибывших за новостями о Пушкине, и присланных за таковыми, было столько, что дверь прихожей, расположенной рядом с кабинетом поэта, постоянно открывалась и закрывалась. Раненого шум беспокоил. Эту дверь заперли и открыли ведущую в людскую; таким образом, только близкие люди попадали в столовую.

В другой раз Пушкин спросил:

– Который час?

– Десять часов вечера, ― ответил Даль.

– Боже мой, мне… еще долго так страдать? ― закричал Пушкин. ― Смилуйся… скорей… скорей!.. когда конец?.. скорей… скорей…

Он приподнялся, но, будто его толкнули, снова упал как подкошенный, со взмокшими висками.

Когда боль торжествовала над ним, или когда тоска высшей пробы, о которой он говорил, становилась невыносимой, он делал призывные знаки рукой и почти неслышно стонал.

– Увы, мой бедный друг! ― говорил ему Даль. ― Нужно страдать. Только не красней за свою боль, жалуйся, это тебе пойдет на пользу.

– Нет, нет, ― отвечал раненый; меня услышала бы жена, и были бы насмешки, что такой вздор, как боль, лишил меня силы воли.

К пяти часам утра боли усилились, и беспокойство перешло в ужас. Только тогда Арендт объяснился определенно; он сказал, что все кончено, и что раненый не протянет суток. Пульс падал, руки коченели, глаза были закрыты; он двигал руками только для того, чтобы медленно и безмолвно взять лед и потереть им лоб. В два часа после полудня он открыл глаза и спросил du maroska ― морошки. Морошка ― плоды [ягода], нечто среднее между нашей ежевикой и нашей садовой малиной. То, что он просил, принесли. Довольно глухим голосом:

– Попросите войти мою жену, ― сказал он, ― я хочу, чтобы она дала мне ягод.

Она вошла, встала на колени перед раненым, предложила ему две-три десертные ложечки приготовленных ягод и прижалась щекой к его щеке. Тогда Пушкин погладил ее волосы и сказал:

– Все хорошо! Хорошо! Все идет к лучшему; ничего такого не будет, идет…

Светлое выражение его лица, твердый голос ввели молодую женщину в заблуждение. Она вышла почти успокоенной.

– Сейчас вы его увидите, ― сказала она прибывшему доктору Спасскому. ― Милостью свыше, ему лучше; он не умрет.

А в минуту, когда она это говорила, смерть приводила в исполнение вынесенный окончательно приговор. С воспринятой уверенностью, что Пушкину лучше, к нему вошли самые близкие друзья: Жуковский и Виельгорский. Даль шепнул на ухо Жуковскому:

– Начинается агония.

Однако мысли еще казались ясными. Лишь время от времени их затемняло забытье. Один раз он взял руку Даля и, сжав ее, сказал:

– Подними же меня, и давай ― выше, выше!

Было ли это началом бреда? Было ли это стремлением к богу? Пришел в себя и, глядя на свою библиотеку, продолжал:

– Мне кажется, что я взбираюсь с тобой по этим полкам и книгам очень высоко, очень высоко! И у меня кружится голова.

Немного погодя, не открывая глаз, он нащупал руку Даля и сказал:

– Ну, идем же, ради бога! Идем вместе.

Даль, рискуя причинить излишнее страдание, взял его тогда обеими руками и приподнял. Вдруг, словно пробужденный этим движением, он открыл глаза, его лицо прояснилось, и он сказал:

– Ах! Все кончено, значит; я ухожу… ухожу… Затем, снова откинувшись на подушку:

– Едва дышу, ― добавил он; ― задыхаюсь.

Это были его последние слова. Дыхание его груди, до тех пор спокойное, сделалось порывистым и вскоре совершенно прекратилось; стон вышел из его груди, но такой легкий, такой спокойный и такой слабый, что никто из присутствовавших его не услышал. Это было, однако, самое последнее.

– Все? ― спросил Жуковский после минуты молчания.

– Все кончено, ― ответил Даль.

Это случилось 29 января 1837 года, было без четверти три часа после полудня. Пушкину не было еще 38 лет.

* * *

Теперь, когда Пушкин умер, вот что происходило дальше. Жуковский решил заказать посмертную маску своего друга. Послали за формовщиком, и слепок был сделан. Смерть еще не успела изменить черты его выразительного лица. Слепок передавал облик человека спокойного и грандиозного.

Потом распределили между собой хлопоты, связанные с этой смертью, и те, что следовали за ними. Княгиня Вяземская и мадам Загряжская не отходили от вдовы. Другие занялись подготовкой к похоронам.

На следующий день друзья поэта ― Даль, Жуковский, Виельгорский и Тургенев положили его в гроб. В течение всего времени, пока гроб был выставлен в доме, надевшем траур, этот дом постоянно был полон. Свыше 10 тысяч человек нанесли поэту последний визит. Только не слышно было рыданий: одни потеряли родного человека, многие ― друга, все потеряли великого поэта.

Траурную мессу служили 1 февраля. Вся аристократия Санкт-Петербурга, все русские министры и иностранцы присутствовали на ней. Затем, по окончании мессы, гроб перенесли в склеп, где он должен был дожидаться вывоза за город. В 10 часов вечера З-го февраля собрались снова и отслужили последнюю мессу. Далее, в полночь, при свете луны, так часто им воспеваемой, которая, казалось, печально освещала последний путь поэта, поставили гроб на сани, и сани поехали; гроб сопровождал один Тургенев.

Пушкин много раз говорил жене, что хотел бы быть погребен в монастыре Успения богородицы, где покоится его мать. Этот монастырь находится в Псковской губернии, в Опочковском уезде, в четырех верстах от деревни Михайловское. Пушкин провел там несколько лет своей молодости, наполненных поэзией.

В девять часов вечера 4-го тело привезли в Псков, откуда в семь часов вечера 5-го февраля доставили по назначению, проехав, чтобы оказаться на месте его последнего пристанища, у трех отдельно стоящих елей, которые он любил и воспел.

Тело поместили и в тот же вечер отпели в кафедральном соборе. Ночь прошла в рытье могилы для Пушкина возле могилы его матери. На заре следующего дня, после погребальной мессы, его опустили в могилу в присутствии Тургенева и крестьян из села Михайловского, которые пришли отдать последний долг своему барину. Слуха присутствующих коснулось печальное евангельское слово, когда с первой лопатой земли, ссыпавшейся на крышку гроба, священник сказал:

– Ты еси прах, и ты возвратишься во прах.

Но, к счастью, когда речь о поэте, уничижительное и самое грешное относится только к телу. У поэта две души: одна поднимается в небо и возвращается к богу, другая остается на земле в его песнях…

* * *

Может быть, дольше, чем нужно, я задержался на агонии Пушкина, подробности которой почерпнул из письма Жуковского его отцу. Такие детали, скажут, могли бы интересовать лишь отца, только что потерявшего сына. Но так же, как две души, есть у поэта две матери: первая ― с которой он воссоединится в могиле, где она его ждет, как это сделал Пушкин, а вторая ревнивая мать ― та, которая его переживает и бодрствует на его могиле, которая тоже желает знать, как погиб ее сын, и которая зовется чередой следующих поколений.

* * *

А теперь, прежде чем отправиться дальше, дорогие читатели, позвольте мне дать вам точное представление о том, что есть Россия при новом правлении.

Пишу вам это письмо, что содержит, правда, вышедший не из-под моего, а из-под пера Пушкина один из самых неистовых ямбов, какие были брошены в императора с тех пор, как императоры судимы поэтами.

Этот император, пращур нынешнего на троне всея Руси, ― всемогущий автократ (извините меня за плеоназм). Автократ Пушкина только пальцем шевельнул бы, и я оказался бы в Сибири; его отец и дед поступили бы так же.

Вам говорят, что все письма от иностранцев вскрываются на почте. Ну и пусть, в то самое время, когда на мой приезд обращены все взгляды и, особенно, ― взоры полиции, я пишу это письмо, попросту сдаю его на почту, выпуская на волю, и прошу дать квитанцию. Естественно, своим объемом оно должно привлечь внимание. Оно или будет вскрыто, или внушит к себе уважение. В любом случае я продолжу мое путешествие так же спокойно и так же безмятежно, как если бы я находился в Англии; в этом я убежден. Вот что такое новый император, новая полиция, новая Россия.

Мне предлагали даже представить меня императору, по возвращении его из Архангельска. Я отказался. Я не увижу его, чтобы сохранить за собой право повторить все то хорошее, что слышу о нем. Это что-то да значит ― стать почитаемым и вызывать овации 60-миллионного населения за такое короткое время.

* * *

Мы объявили, что, после попытки дать представление о стихотворном таланте Пушкина, сделаем то же и в отношении его прозы. Во исполнение обещанного переведены следующие три его новеллы…[77]77
  «Метель», «Выстрел», «Гробовщик» ― эти произведения из «Повестей покойного Ивана Петровича Белкина, изданных А. П.» Александр Дюма перевел на французский язык и включил в книгу.


[Закрыть]

* * *

Будьте уверены, Дандре не отбыл в Сибирь, и наши 57 мест не были конфискованы; все получено после трех дней ожидания. Я набросился на сундук, где находились мои книги, по большей части запрещенные в России, в опасении, что рука таможни до них дотянулась. Но ни одну из них там не раскрывали! Не знаю, каким образом русские власти были извещены о моем предстоящем приезде, но был отдан приказ даже не открывать мои чемоданы.

Дандре задержался из-за 80 платьев и 36 шляп графини. Все обошлось без происшествий, за исключением панамы графа… Панама графа, как все панамы, двухслойная, каковая ее особенность и обеспокоила таможенников, заподозривших, не спрятано ли за подкладкой множество метров английских или алансонских кружев. Таможенники зондировали панаму с таким усердием, будто имели дело с бочкой вина или коробкой кофе; в результате ― шесть дыр, поэтому бедную панаму нельзя носить. Граф воспринял это философски и велел купить ему панаму русского производства. Его настойчивое желание носить что-нибудь соломенное взамен фетрового объяснимо: стоит жара, до 30 градусов в тени.

Я завладел тремя упаковками моего личного багажа и велел их нести в мою спальню. У меня есть теперь рубашки и другая одежда, и я смогу отпраздновать день рождения соотечественницы.

Здесь все не так, как у других; этим утром, около семи часов, я услышал поступь подразделения, марширующего как патруль. Вот оно вступило в спальню Муане, что расположена перед моей, и раздался шум, напоминающий грохот франко-русской войны. Муане, который, думается, проснулся, защищал, похоже, подступ к моей спальне. Но вот наступил момент, когда мне показалось, что Муане побежден и отброшен от обороняемой территории. Действительно, тот же печатный шаг приблизился к двери, моя дверь распахнулась, и я увидел группу войск из дюжины человек в красных и розовых рубахах: вооружение каждого состояло из щетки и машины для натирания воском паркета. Это были полотеры графа. Они овладели моей спальней и, все 12 разом, принялись за дело. Я сбежал на стул, подобно тому, как, спасаясь от яростных волн, забираются на скалу. Волны разыгрались так сильно, что меня бросало вместе со стулом с места на место, когда одни стоя, а другие на четвереньках натирали пол, и через пять минут паркет сверкал как зеркало. Во Франции я не выбрался бы из подобной ситуации и через час.

В многочисленности полотеров есть и преимущества, и недостатки. От мужика исходит специфический запах, известный во Франции под названием русской кожи. Мужиком ли пахнет кожа, кожа ли мужиком? Это большая и загадочная проблема, которая до сих пор не решена. Но, когда пол был натерт, в моей спальне установился в такой степени густой запах русской кожи или мужика, что я вынужден был открыть окна и жечь бюллийский уксус. Такая же и с той же быстротой была проведена операция в спальне Муане.

За два-три часа был натерт весь первый этаж виллы Безбородко, то есть площадь в два-три арпана. Одному человеку понадобилась бы неделя, чтобы выполнить такую гигантскую работу, и, таким образом, он заканчивал бы ее в последней комнате, когда нужно было бы снова натирать пол в первой.

Словом, трудно вообразить себе, какая армия разных слуг суетится вокруг русского дома. Сам барин не знает, сколько их. В доме графа, как я сказал, насчитывалось до 80 слуг. Но я сказал лишь о слугах, что работают днем; есть и те, что работают ночью. В городе они зовутся les dvorniky ― дворники, то есть портье. За городом: les karaoulny ― караульные, то есть сторожа. В городе портье дежурят каждую вторую ночь. Портье договаривается с соседом, и один опекает два дома. Ночью, время от времени, он выходит наружу. И у него можно найти приют в осенние ночи, когда дождь льет потоками, в зимние ночи, когда мороз доходит до 25-30 градусов.

В одной руке у него доска, в другой ― колотушка. Он однообразно ударяет по доске колотушкой, и этот стук показывает, что он бодрствует и, следовательно, несет свою службу. Иногда он обходится без доски, и набивает свою арию по деревянным столбам перед домами. Ария получается более гулкой. От этого ежечасно просыпаются, но зато знают, что можно спать спокойно: дворник бодрствует.

Дворник ― полиция на содержании и оплате собственников, а не правительства. Дворник удобен тем, что, когда ночью ищешь нужный дом, то обязательно кончается тем, что находишь, идя от дворника к дворнику. Более того, когда у вас дело в доме, а у дворника есть ключи от входных дверей двух домов, что он охраняет, он вас расспрашивает и, если ваше поведение и ваши манеры внушают ему достаточно доверия, то отпирает нужную вам дверь, а если вы там впервые или бывали редко и не ориентируетесь, то берет под локоть и в темноте провожает вас до нужного этажа. В этом и преимущество и неудобство. Нет того самого ― «Отворите, пожалуйста!» ― обращения, в ответ на которое наш заспанный парижский портье отпирает дверь с такой величественной индифферентностью и дает вам свободу действий при сохранении полного инкогнито. Но неудобство от общения с дворником устраняет такое средство, как рубль и даже меньше; а так как в России только портье и нет консьержек, то в результате любовные тайны не выплывают на улицу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю