Текст книги "Из Парижа в Астрахань. Свежие впечатления от путешествия в Россию"
Автор книги: Александр Дюма
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 52 страниц)
– Как же вы поступили?
– Очень просто: отнес тело ребенка выше по течению реки и приобрел право обшарить все дома. Я верно выбрал место, где он якобы был найден, и объявил, что в поисках виновной обязан обойти все избы ― от первой до последней и осмотреть груди всех женщин. Та, которая окажется с молоком и не сможет показать своего ребенка или доказать его естественную смерть, будет признана виновной. Известно вам или нет, какое отвращение питают наши женщины к подобному осмотру, только каждая из них мне заплатила, чтобы избежать унижения, и из этой аферы я извлек 1000 рублей серебром (4000 франков). Затем я похоронил ребенка, и вопрос был исчерпан… Как видите, это лучше, чем предать бедную женщину суду и обречь на смерть под кнутом или на ссылку в рудники. Наказание матери не вернуло бы жизни ребенку, не так ли?
– Нет, не вернуло бы.
– Ну вот, я поступил по-божески.
– Но не сомневаюсь, ― сказал я, ― что вы не дождались выражения признательности от Всевышнего и, конечно, при вашем воображении придумали еще кое-что.
– Да, прошлой зимой, например, меня осенила интересная мысль.
– Посмотрим, что за идея.
– В 30-градусный мороз я собрал крестьян и сказал: «Мои младшие братья, вы знаете, что император пьет только шампанское, которое привозят из Франции. А шампанское, говорят, хорошо только со льдом; итак, он требует себе льда со всей империи. Мы выломаем лед на Волге, а затем все, у кого есть телеги и лошади, повезут этот лед в Санкт-Петербург. А чтобы все было по справедливости, одни будут выламывать лед, другие его повезут. Но, мои младшие братья, нужно нам поспешить: как бы не нагрянула оттепель». Вы прекрасно понимаете, что никому не надо было ломать и возить лед. Однако я, настаивал, давил, угрожал. Как-то собрал их снова и говорю: «Друзья мои хорошие, я понял, как нужно поступить, чтобы все рукоплескали в вашу честь». Сделалось тихо, и это означало внимание, с каким каждый из них приготовился меня слушать. «Император просит льда, ― продолжаю, ― но лед это ― не вино, которое в одной провинции доброе, в другой плохое. Лед это лед, и будет ли он с Волги или еще откуда-нибудь, его качество от этого не страдает». Единодушное согласие встречает мои слова. Говорю дальше: «Эх-ма! Я распорядился ломать его не на нашей реке, а на Ладожском озере; это ближе к Санкт-Петербургу, следовательно, и перевозка обойдется дешевле, и прибудет лед раньше». «Ура! ― закричали крестьяне. ― Да здравствует наш stanovoi ― становой!» «Это скоро сказано, дети мои, для ломки льда мне нужно нанять rabotschiks ― рабочих, а это мне станет в 2000 рублей, не менее». Крестьяне, которые начали что-то понимать, закричали от ужаса. «Если хорошенько поторговаться, то самое малое ― 1500 рублей. Даю вам три дня, решайте. Не забудьте про оттепель!» Через три дня староста принес мне 1500 рублей.
– Очень изобретательно, ― оказал я ему.
– Время от времени, ― продолжал становой, ― я показывал им также свою службу. Как-то один крестьянин из Савкино устроил пожар. Вы знаете, почтеннейший, что здесь, если дом горит, то все горит.
– А зачем он устроил пожар в своей деревне?
– Ох, кто его знает!.. Иной раз думает таким способом выразить возмущение своему владельцу, который, бывает, позарился на его сестру, велел высечь кнутом его жену, или решил отдать в рекруты его сына; тогда, чтобы отомстить, он устраивает поджог и становится бродягой… Один крестьянин, значит, устроил пожар в деревне Савкино, и она сгорела дотла ― это хорошо. Староста пишет au pomeschik ― помещику, просит его разрешить крестьянам рубить его леса. Помещик разрешает, но отводит для порубки дальний лес ― за восемь верст, хотя лес стоит и у ворот деревни. Что же делают мои пройдохи? Вместо того, чтобы валить ели в дальнем лесу, они рубят их поближе. И вот, в один прекрасный день, когда дома уже были выстроены, а там их числом до двухсот, становится известно, что помещик что-то пронюхал и посылает управляющего с инвентаризацией. Вы понимаете, конечно, ― бревно на бревно, 60-70 елей на дом, а домов две сотни ― какой просвет образовался в лесу. Каждому грозило получить по 200 розг, а некоторым, возможно, ― отправиться в Сибирь. К кому они обращаются? Ко мне, зная, что я человек с возможностями. «Каким временем располагаете, голубчики мои», ― спросил я их. «Месяц в запасе», ― отвечают. «Месяц? Тогда вы спасены». И шельмы мои скачут от радости. «Да, ― добавил я, ― но вы знаете поговорку, что за добрый совет никаких денег не жаль». Мои молодцы слушают дальше, хотя больше не пляшут. «Каждому из вас станет в 10 рублей серебром; ни во что, можно сказать». Они громко вскрикивают. «А как же, ― говорю, ― одно из двух. Подумайте, у вас только месяц. Через три дня будет поздно». На следующий день снова приходят, предлагают по 5 рублей. «Десять рублей и ни копейки меньше». Возвращаются, предлагают по 8 рублей. «Десять рублей, голубчики мои! Десять!» На третий день приходят согласные на десятку с каждого. «Ну, ― говорят, ― отвечаете, что с нами ничего не случится?» «Отвечаю: не заметят, что пропало хоть одно дерево». «И, прежде чем коснуться денег, откроете нам, каким образом все утрясется?» Должен заметить, что русские крестьяне дьявольски недоверчивы. Что и неудивительно, их так часто обкрадывают. «Охотно, ― отвечаю, ― но, если я вытаскиваю вас из этого дела, устраивает вас заплатить по 10 рублей с избы?» «Устраивает». «Ну, ладно; на дворе ноябрь. Лежит четыре фута снега. Установился санный путь. Так пусть каждая семья срубит в дальнем лесу столько елей, сколько срубила здесь для строительства, пусть привезет сюда и расставит их в снегу. В оттепель они упадут это верно, но оттепель наступит в мае, а вернувшись весной, управляющий увидит только след лесного пожара». «Ей-богу, способ хорош, ― одобряет самый старый крестьянин; ― да, хорош». «Тогда давайте сюда по десятке с избы». С этим никто не спешил. «Скажите, ― снова начал тот же крестьянин, ― а не будет ли довольно по 5 рублей?» «Вы согласились платить по 10 рублей; 10 рублей или ничего». «А теперь давайте посоветуемся: если бы мы ничего вам не дали?..» Вы понимаете, это такая манера разговаривать. «Если бы вы ничего мне не дали, чудаки мои, то я сделал бы вот что: по приезде управляющего, подошел бы с ним к первой же установленной ели и сказал бы…» «Я пошутил, ― схитрил крестьянин. ― Вот 10 рублей, месье становой, и на этом спасибо». И каждый отдал мне свои деньги. А через три недели густо стояли в деревенском лесу ели и, казалось, всегда там росли. Когда приехал управляющий, ему показали «нетронутый» лес и место вырубки в дальнем лесу. Он отбыл в убеждении, что помещику подан ложный рапорт, и вопрос был снят. А меня через год назначили исправником, и я из Саратовской перебрался в Тверскую губернию, где теперь служу.
– У вас, у исправника, не убавилось воображения с тех пор, как вы были становым приставом?
– Ох, ― слишком много хотите вы узнать, и все в один день! ― сказал мне под конец собеседник с усмешкой, свойственной русскому служащему. Будучи исправником, я рассказал вам о проделках становых, а чтобы узнать, чем занимаются исправники, обратитесь к становому.
– Впрочем, все одно, ― добавил он. ― И признайтесь, что крестьяне ― отъявленные бандиты; не сумей я тогда доказать им, что я самый хитрых из них, они украли бы мои 2000 рублей.
* * *
После станового пристава, я обещал вам управляющего, но позвольте заняться с ним позже; такой случай еще представится. Не волнуйтесь, ожидание не нанесет вам потерь.
Сегодня я собираюсь сопровождать вас при посещении одной из тюрем Санкт-Петербурга; поспешим: завтра колонна узников отправляется в Сибирь.
Так же, как становому, который поведал о своих подвигах, я дам слово и осужденным и позволю рассказать о совершенных ими преступлениях.
Возможно, вы увидите родственную связь между плутнями одного и преступлениями других.
Я велел спросить у начальника полиции разрешение, чтобы посетить тюрьму и побеседовать с некоторыми приговоренными к каторжной работе на рудниках. Он не только это разрешил, но и выделил человека для сопровождения. Сопровождающий получил на руки приказ для начальника тюрьмы.
Моя встреча с ним состоялась в 10 часов утра в кафе пассажа, выводящего на Невский проспект. Он меня уже поджидал. Я был с дрожками. Он поднялся на них, сел подле меня, и мы поехали.
Тюрьма расположена между Гороховой и Успенской улицами, и, значит, оказались мы там в момент. Мой провожатый представился, предъявил приказ. Нам выделили тюремного надзирателя, обремененного связкой ключей; он пошел впереди нас по коридору, открыл дверь на винтовую лестницу, спустился вниз примерно на 20 ступенек, открыл вторую дверь, в другой коридор, по сырым стенам которого можно было судить, что мы попали в цокольный этаж. Там надзиратель спросил моего провожатого о моих дальнейших намерениях. Тот, превосходно владея французским и выполняя роль переводчика, перевел мне его вопрос. Я ответил, что, не зная осужденных, хотел бы войти к любому из тех, кто приговорен к каторжным работам на рудниках. Надзиратель отпер первую же камеру.
Кроме фонаря, что нес надзиратель, у каждого из нас ― провожатого и меня ― была свеча в руке. Поэтому небольшая камера оказалась прекрасно освещенной. Там я увидел на деревянной скамье, годной для сидения днем и достаточно широкой, чтобы ночью служить кроватью, сухого человека с горящим взором, длинной бородой, обритой сзади головой и коротко подстриженными висками. Заделанная в стену цепь оканчивалась кольцом, охватывающим его ногу, поверх лодыжки. Он поднял голову, когда мы вошли и, обращаясь к моему провожатому:
– Разве сегодня? ― спросил. ― Я думал, что только завтра.
– Действительно, завтра, ― ответил мой спутник, ― но вот месье знакомится с тюрьмой, и он даст тебе две копейки на стакан водки, если ты захочешь ему рассказать, за что приговорен к рудникам.
– Никакой платы не надо. Я во всем признался, и все расскажу месье, как рассказал суду.
– Ну, хорошо, рассказывай.
– Рассказ очень простой и не долгий.
Моя семья ― жена и четверо детей; только я отдал им свой кусок хлеба, как пришел становой сказать, что император, отец наш, ведет большую войну и нужно заплатить налог за первые полгода. Мое обложение поднялось до 1 рубля и 75 копеек[132]132
Примерно семь франков на наши деньги. (Прим. А. Дюма.)
[Закрыть]. Я сказал становому о положении, в каком находился, показал ему избу без обстановки, полураздетую жену и детей и попросил отсрочки. «Император не может ждать», ― ответил он. «Боже мой, что же делать?» ― сцепил я руки. «Что делать? ― повторил он. ― Я знаю, что. Прикажу сейчас капать ледяную воду на твою голову, по капле и до тех пор, пока не заплатишь». «Не знаю, можете приказать меня убить; но что это вам даст? Вы ничего не получите, а жена и мои дети умрут». «Дети, станьте на колени, ― сказала жена, ― и попросите станового дать нам немного времени; может быть, ваш отец найдет работу и сумеет заплатить подать императору». И мои дети с женой стали на колени.
– Я думал, ― сказал я провожатому, прерывая рассказ заключенного, чтобы ни у кого не заронилось сомнения в правдивости его слов, ― я полагал, что всякий владелец должен выделять каждому главе семьи шесть арпанов пахотной земли и один-два арпана луговины для работы исполу, как у нас говорят, то есть с условием делить урожай пополам.
– Да, должен, если владеет землей; но есть бедные баре; и, не имея земли, они не могут дать наделов другим, тогда они держат своих крестьян как работников (трудящихся), которые могут наняться на стороне; здесь как раз этот случай.
Затем, обращаясь к заключенному:
– Продолжай, ― сказал он.
– Становой, ― снова заговорил осужденный, ― и слышать ничего не хотел, он схватил меня за ворот, чтобы потащить в тюрьму. «Постой, не надо, ― сказал я. ― Лучше продамся в бурлаки, и в моем кармане заведутся 5-6 рублей; подать вам заплачу, а остаток будет поделен между барином и моими женой и детьми». «Даю восемь дней, чтобы ты заплатил свои рубль семьдесят пять; и если через неделю не получу этих денег для императора, то посажу не тебя, а жену и твоих детей». Мой топор лежал у печи; я глянул на него уголками глаз, и меня охватило страшное желание наброситься и тюкнуть топором станового. Конечно, я так и сделал бы… К счастью для него, он ушел. Я обнял жену и детей и, пройдя по деревни, просил о милосердии к ним других крестьян, потому что мне требовались два дня, чтобы добраться до уездного центра, два дня на возвращение да четыре дня для работы, и за это время они могли умереть от голода. Я объявил, что ухожу продаваться в бурлаки, а так как, возможно, мне не суждено будет вернуться, простился со всеми друзьями. Все сожалели о выпавшей мне доле и вместе со мной проклинали станового, но никто не предложил внести за меня 1 рубль 75 копеек, из-за которых я уходил продаваться. Ушел я в горестных слезах. Двигался пешком 2-3 часа и встретился на дороге с жителем деревни Онисимом. Он ехал в своей тележке. Между нами не было особой дружбы, поэтому я молча проходил мимо, когда он окликнул меня. «Куда путь держишь?» ― спросил он. «В уезд», ― ответил я. «А чего тебе там делать?» «Продамся в бурлаки». «Зачем?» ― спросил он. «Затем, что я должен императору 1 рубль 75 копеек серебром, которые не могу ему заплатить». Мне показалось, что его губы тронула злобная ухмылка, но, возможно, я ошибался. «И я, ― сказал он, ― я тоже правлю в уезд». «Зачем тебе туда?» ― спросил я. «Как раз на 1 рубль 75 копеек куплю там водки: целый бочонок». И он показал на бочонок в тележке. Я вздохнул. «О чем задумался?» ― спросил он. «Если бы ты согласился не пить водку четыре воскресенья, думаю, и дать мне взаймы твои 1 рубль 75 копеек, которые хочешь потратить, то я расплатился бы со становым, и не нужно было бы мне продаваться, и жена с детьми мои были бы спасены». «Хорошо! А кто поручится, что ты мне вернешь деньги? Ты же беден, как Иов». «Я обещаю тебе пить только воду и есть только хлеб, пока с тобой не расплачусь». «По мне водку лучше пить, это надежней». Надо сказать вам, месье, что у нас нет понятия о милосердии; каждый сам по себе, так заведено; конечно, это можно понять: рабы… «Могу только, ― прибавил Онисим, ― предложить тебе место в тележке, чтобы ты приехал в большей свежести и продался подороже». «Спасибо». «Давай садись, дурак!» «Нет». «Залезай!»
Дьявол меня попутал, месье; молнией он проскочил в моей голове. Минут пять я видел все вокруг в прекрасном свете и, таким образом, вынужден был опуститься на землю, чтобы не упасть.
– Ты же прекрасно видишь, ― сказал он мне, ― что не можешь дальше идти; забирайся! А когда я куплю водки, дам тебе выпить, и это тебя взбодрит; поднимайся же!
Я поднялся в тележку. Только, когда я сидел на земле, моя рука опиралась на камень, и я его прихватил с собой… Мы въехали в лес, и начинало темнеть. Я бросил взгляд на дорогу ― далеко вперед и назад: ни души… Я очень виноват, и знаю это; но что вы хотите, месье! Я видел себя запряженным и на канате тянущим судно, слышал своих детей и жену, которые кричали: «Хлеба! Хлеба!» Он же, словно показывая мне свое презрение, напевал песенку с такими словами: «Будь спокойна, невеста моя, я еду в город и привезу тебе красивое платье и прекрасные бусы…» Я поднял камень, в который, уверен, впились тогда мои пальцы. И со всей силы нанес ему удар сзади по голове. Удар был такой, что он свалился под ноги своих лошадей. Я спрыгнул на землю и оттащил его в лес. При нем был кошелек, где лежало не меньше 25 рублей. Но взял из кошелька только один рубль 75 копеек и, не оглядываясь, бегом вернулся в деревню. Попал туда на заре! Разбудил станового, чтобы внести ему один рубль и 75 копеек, взял квитанцию и, с этой стороны, мог быть теперь спокоен, по меньшей мере, шесть месяцев. Потом вошел в свой дом.
– Это ты, Гаврило? ― окликнула меня жена.
– Это ты, batuska ― батюшка? ― окликнули меня дети.
– Да, это я, ― ответил я. ― Нашел одного друга, и он одолжил мне рубль и 75 копеек, за которыми я уходил. Отпала нужда мне продаваться. Остается лишь хорошо работать, чтобы расплатиться с этим славным другом.
Полно, чего уж. Я старался казаться веселым. Но сердце мое было отравлено смертью. Короче, это продолжалось недолго. В тот же день меня арестовали. Онисим ― я думал, что его убил ― был только оглушен. Он вернулся в деревню и все рассказал. Меня бросили в тюрьму и пять лет продержали без суда; затем я предстал перед les soudies ― les juges (фр.) ― судьями. Приняли во внимание мои признания и вместо того, чтобы осудить меня на 10 тысяч палочных ударов, чего я ожидал, помиловали и отсылают на рудники.
– Отправляемся завтра; так, месье? ― спросил заключенный моего провожатого.
– Да, ― ответил тот.
– Тем лучше. Я осужден на работы в медных рудниках, а там, говорят, долго не живут.
Я предложил ему два рубля.
– Ох! ― сказал он. ― Не теперь бы стоило мне их давать, а когда становой давил на меня; раньше, чем я задумал убить Онисима.
И он снова уселся на свою скамью.
Я положил два рубля возле него, и мы вышли.
Надзиратель открыл нам другую камеру. Условия в ней были те же. Заключенный сидел на такой же скамье, прикованный так же; только это был молодой и красивый малый 22-23 лет. Мы задали ему те же вопросы, что и предыдущему, и, как предыдущего, ответы на них его не затрудняли.
– Зовут меня Григорий, ― оказал он. ― Я сын богатого крестьянина из Тульского уезда. Не пьяница, не лентяй, не игрок. Отец и мать мои ― рабы, но как лучшие хлебопашцы графа Г*** они обрабатывали не три déciatines ― десятины, как все, а 10, 20, 30 ― до 100 десятин земли. Они нанимали работников мелкого соседнего помещика, который не знал, к чему приложить руки своих крестьян, и сколотили небольшое состояние. Я влюбился в дочь одного из наших соседей: в самую красивую девушку деревни. Пожалуй, я не прав, говоря, что влюбился; мне кажется, что я любил ее всегда. Мы выросли вместе, и, когда ей исполнилось 19, а мне 20 лет, наши родители договорились, что мы поженимся.
Каждый год говорили, что граф Г*** приедет в имение, и мы все время ждали его, чтобы получить у него брачное свидетельство, без которого поп отказывался нас венчать. Но, вместо него, приехал управляющий. Мы с отцом сразу же побывали у него. Граф наделил его всеми полномочиями. И, таким образом, достаточно было его разрешения, чтобы нас обвенчали. Принял он нас хорошо и пообещал все, о чем мы его просили. Через неделю. Когда он, в свою очередь, пришел к нам, мы напомнили об его обещании. На этот раз он ограничился ответом: «Посмотрим». Мы особо не беспокоились, потому что Варвара[133]133
Barbe ― одно из самых распространенных в России женских имен. (Прим. А. Дюма.)
[Закрыть] и я, мы подумали, что это ― способ заставить нас заплатить за разрешение, и сошлись во мнении, что отдадим сто рублей и будем квиты.
В третий раз напомнили ему о себе, но он грубо меня оборвал: «А рекрутский набор! Или вы об этом не думаете?» «Но, ― ответил я, ― мне скоро 22 года; le mir ― мир[134]134
Совет коммуны. (Прим. А. Дюма.)
[Закрыть] ― никогда не додумался бы до предписания отправить меня в солдаты через два года после того, как я достиг призывного возраста. Да и в деревне для этого достаточно лентяев и бродяг». «Без меня пусть мир решает, что хочет, но раз я здесь, значит, распоряжаюсь я, и я, по своему усмотрению, могу назначить в рекруты того, кого надо». Я пошел поделиться с Варварой своими страхами и нашел, что она опечалена и обеспокоена больше, чем я. Начал расспрашивать ее, что с ней, но она ничего не отвечала, только заливалась слезами. Я отчаялся, чувствуя, что над нами нависла беда. В ближайшее воскресенье управляющий собрал всю деревню. Он объявил, что, кроме обычного, по случаю войны, требуется дополнительный рекрутский набор и что поэтому, вместо восьми император потребовал выделить 23 человека от каждой тысячи населения, правда 15 из них освобождались от службы немедленно по окончании войны. В результате, он приказал старосте принести ему список рекрутов и ополченцев. Я побежал к Варваре и снова увидел ее в слезах. «Ох! ― сказала она. ― Уверена, что этот проклятый управляющий запишет тебя». «Что заставляет тебя так думать?» ― спросил я. «Ничего, ― отозвалась она. ― Заяц перебежал мне дорогу». Большего услышать мне от нее не удалось. В тот же день староста огласил список новобранцев. Варвара не ошиблась. Меня не было среди рекрутов, но я значился пятым в описке ополченцев. Я вернулся домой в отчаянии. Мой отец побывал у управляющего и предложил ему за мое освобождение от службы до 500 рублей. Тот отказал. Отъезд назначили на послезавтра. Отправлялись на рассвете. Накануне отъезда мы с Варварой пошли прогуляться на луг, где детьми очень часто собирали цветы. Чтобы попасть на луг, нужно было перейти деревенский мостик, переброшенный через узенькую, но глубокую речку. Варвара остановилась посредине моста и печально склонилась над быстрым или, вернее, клокочущим ее течением. В этом месте, говорили, глубокий омут. Я видел, что по щекам девушки катятся слезы и, одна за другой, капают в водоворот. «Послушай, Варвара, ― сказал я, ― ты от меня что-то скрываешь». Она ничего не ответила. «Откройся», ― повторил я. «Секрет в том, что мы больше не увидимся, Григорий». «Почему? Я не рекрут, я ополченец. Окончится война, ополченцы вернутся домой. Не всех убивают на войне, живые возвращаются. Конечно, я вернусь, Варвара, через год-два. Я люблю тебя, ты любишь меня; наберись мужества дождаться меня, и мы еще будем счастливы». «Мы больше не увидимся, Григорий!» ― сказала она второй раз. «Но, наконец, откуда такое жуткое предчувствие?» «Если ты меня любишь, то знаешь, что ты должен сделать, Григорий?» ― спросила она, бросившись ко мне в объятья. «Если я тебя люблю! Ты об этом спрашиваешь!» И я прижал ее к груди. Она взглянула на водоворот, вся прижавшись ко мне. «Ты должен туда меня бросить», ― сказала она. Я вскрикнул. «Да, бросить меня туда, ― повторила Варвара, ― и я не буду принадлежать другому». «Другому! Не понимаю тебя. Почему ты должна быть не со мной, а с другим?» Она молчала. «Ну, говори же! ― сказал я. ― Ты же видишь отлично, что я схожу с ума». «Значит, ты ни о чем не подозреваешь?» «Что, по-твоему, я должен подозревать?» «И тебя ничто не настораживает?.. Нет, лучше мне замолчать, и будь, что будет». «Лучше тебе говорить, потому что ты начала говорить». «Ох, боже мой!» И она разрыдалась. «Варвара, ― сказал я, ― клянусь тебе, если ты мне сейчас же все не расскажешь, то я брошусь в омут на твоих глазах. Уж если суждено тебя потерять, то лучше покончить со всем сразу». «Но твоя смерть не предупредит моего бесчестья и не отомстит за него». Я закричал от бешенства. «А, ты начинаешь догадываться, ― сказала она; ― он любит меня и хочет, чтобы я стала его любовницей. И ты уезжаешь, потому что он меня любит: я же ему отказала. Если бы я согласилась, то ты не уезжал бы. «О, подлый!» Я заметался взглядом вокруг себя. «Что, что ты ищешь?» «А!..» Я увидел то, что искал: крестьянин, который поправлял мост, оставил свой топор торчать в недоотесанном бревне. «Что ты собрался делать, Григорий?» «Пресвятой девой клянусь тебе, Варвара, что он умрет от моей руки». «Но тебя убьют, если ты убьешь его!» «Пусть, мне все равно!» «Григорий!» «Я поклялся, ― крикнул я, поднимая топор к небу, ― и клятву исполню, а если меня убьют ― пусть, я отправлюсь туда же, и буду ждать тебя там, где рано или поздно, но соединяются наверняка». С топором в руке я бросился к деревне. «Григорий! ― окликнула Варвара. ― Ты хорошо подумал?» «Ох, да!» И я побежал дальше. «Тогда, ― крикнула она, ― буду ждать тебя. Прощай, Григорий!»
Я возвращался весь всклоченный. В сумерках разглядел мост, уже размытый ночной мглой; услыхал всплеск от тела, падающего в воду и что-то еще, похожее на слова прощания. Мои глаза обшарили мост. Он был пуст… С того момента не знаю больше, что со мной происходило; пришел в себя в камере. Я был весь в крови… Уверен, что убил его… О, Варвара, Варвара! Тебе недолго меня ждать, иду!
И молодой человек, рыдая и крича от отчаяния, бросился ничком на скамью.
Надзиратель открыл третью дверь, и мы вошли в третью камеру. Ее занимал человек лет сорока, сложенный как Геркулес. У него были черные глаза и черная борода, но какое-то огромное горе выбелило его волосы преждевременной сединой. Сначала он не хотел отвечать, говоря, что находится не перед судьями, и что общение с ними, слава богу, закончилось; но ему объяснили, что я ― иностранец, француз, и тотчас, к моему великому удивлению, он отозвался на великолепном французском языке:
– Тогда другое дело, месье; тем более, что это будет недолго.
– Но, ― спросил я его, приступая к беседе, ― как вы научились говорить по-французски, да еще так чисто?
– Все очень просто, ― ответил он; ― я принадлежу владельцу завода; нас троих он отправил во Францию, и мы учились в Париже, в техническом училище. Когда уезжали, нам было по 10 лет. Один из нас там умер, и, после восьми лет учебы, мы вернулись вдвоем. Мой товарищ стал химиком, я ― механиком. Восемь лет в Париже мы жили, как все молодые люди, как равные нашим товарищам по училищу, и забыли, что мы ― несчастные рабы. Здесь нас быстро заставили об этом вспомнить.
Моего товарища оскорбил управляющий нашего владельца. Товарищ ответил ему пощечиной. И получил 100 розог. Часом позже он положил свою голову под заводской молот, удар которого заменяет тысячу ручных молотов. Голова была расплющена.
У меня был более податливый характер, благодаря чему я избегал взысканий. Потом, я очень любил свою бедную мать и ради нее терпел то, что не потерпел бы, будучи один. Пока она была жива, я не женился. Вот уже пять лет, как она умерла. Я женился на девушке, с которой долго дружил. Через 10 месяцев, после свадьбы, она родила дочку. Ребенка я обожал!
Наш хозяин тоже имел предмет обожания: собаку. Он велел выписать ее из Англии, и она обошлась ему намного дороже того, на что он рассчитывал. Она принесла двух щенят, самца и самку; хозяин берег обоих, чтобы натурализовать эту дорогую породу. Но с ним приключилось большое несчастье. Возвращаясь к себе на дрожках, после только что завершенного сбыта продукции в округе, он слишком поздно заметил, свою собаку, которая прыгнула к нему, приветствуя его возвращение, и переехал собаку колесом своих дрожек: задавил ее насмерть. К счастью, как я уже сказал, у него остались два щенка, самец и самка. Только, вы отлично понимаете, вся трудность заключалась в том, как вскормить щенят, которым было четыре дня от роду. И вот моего владельца, знавшего, что моя жена грудью кормит дочку, осенила идея: отобрать у нее ребенка, посадить его на la messakina ― месячину[135]135
Общую кухню. (Прим. А. Дюма.)
[Закрыть], а ее заставить выкармливать собак… Моя бедная жена сказала ему, что кормила бы собак и ребенка, но он ответил, что собаки будут страдать от недоедания.
Я вернулся с фабрики, как обычно: подошел к колыбели моей крошки Катерины. Колыбель была пуста!.. «Где ребенок?» ― спросил я. Жена мне все рассказала и показала на двух щенков, которые спали, насытившись. Я пошел за ребенком на кухню, отдал его матери и, взяв по щенку в каждую руку, разбил обоих о стену. На следующий день хозяин велел всыпать мне 200 розог. На послезавтра я поджег барский дом; к несчастью, огонь перекинулся на деревню, и сгорело две сотни домов. Меня арестовали, посадили в тюрьму и приговорили к пожизненной каторге на рудниках, как поджигателя. Такова моя история, я вам ее рассказал, она не длинная…
Теперь, если вам не претит коснуться каторжника, протяните мне руку в награду за рассказ. Мне это будет приятно; во Франции я так был счастлив!
Я пожал ему руку от всего сердца, хотя он и был поджигателем. И не подал бы руки его хозяину, каким бы князем он ни был.
Теперь вы все прочитали, дорогие читатели. Кто же истинные преступники: собственники, управляющие, становые или те, кого они отправляют на рудники?..
* * *
Вернувшись к графу Кушелеву после посещения тюрьмы, я встретил русского литератора, который делит с Тургеневым и Толстым благосклонное внимание молодого русского поколения. Это был Григорович, автор des Ribolovi ― des Pecheurs (фр.) ― «Рыболовов» [«Рыбаков»][136]136
«Рыбаки» ― роман Дмитрия Васильевича Григоровича, написан в 1853 году, посвящен жизни крестьян и отчасти фабричных рабочих.
[Закрыть]. Мы называем этот роман, как называют роман «Кузен Понс», когда говорят о Бальзаке, и роман «Воспоминание Дьявола», когда говорят о мадам Санд. Кроме «Рыболовов» [«Рыбаков»], Григорович написал 5-6 других романов, и все они удались.
Григорович говорит по-французски как парижанин. Он приехал ко мне с визитом братства и предоставил себя в мое распоряжение на все время моего пребывания в Санкт-Петербурге. Не стоит говорить, что эту любезность с его стороны я с благодарностью принял. С графом условились, что всякий раз, когда Григорович припозднится на вилле Безбородко, он ляжет спать в одной из моих комнат, потому что, как я уже говорил, вилла Безбородко отстоит от Санкт-Петербурга на восемь верст. К тому же, усвойте хорошенько, в России друг, который остается в доме, не причиняет столько беспокойства, сколько во Франции, где считают обязанным устроить ему ложе на пружинной кушетке с тюфяком, простынями, валиком в изголовье, подушкой и одеялом. Нет. В России хозяин дома, где 80 слуг, как у графа Кушелева, говорит гостю: «Поздно, оставайтесь». Гость кланяется, отвечает: «Хорошо»; и все сговорено. Больше хозяин не занимается гостем. Он накормил его лучшим, каким смог, обедом; напоил Икамским Замком, Бордо ― Лаффитом и Шампанским за трапезой; вечером утопил его в разливанных морях караванного чая. Дал ему возможность до часу-двух наслаждаться музыкой, зачастую восхитительной. На этом его заботы заканчиваются. Гостю самому нужно подумать, как провести ночь. Стоит заметить, что на этот счет гость тревожится не больше хозяина. Когда наступает время ложиться спать, он идет в отведенную ему комнату, осматривается, но ищет не кровать ― о ней даже не думает, зная, что не найдет ― а софу, диван, скамью; его мало волнует, окажется ли мебель мягкой или жесткой. Если в комнате нет ни софы, ни дивана, ни скамьи, то он облюбовывает какой-нибудь угол, просит у слуги шинель или шубу, пальто или другую, первую попавшуюся под руку вещь, опрокидывает стул, спинку которого приспосабливает вместо подушки, ложится на паркет, натягивает на себя импровизированное одеяло и так вот отдыхает до завтрашнего утра, когда встанет таким же свежим и бодрым, как если бы провел ночь на лучшем пружинном матрасе. Понятие об утреннем и вечернем омовении очень слабо вяжется со всей этой лакедемонской[137]137
Лакедемон ― главный город Лаконии в древней Греции.
[Закрыть] [спартанской] суровостью быта; но выручает парная баня, которую вы принимаете дважды в неделю в обнаженном виде.