Текст книги "Чёрный лёд, белые лилии (СИ)"
Автор книги: Missandea
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 46 страниц)
– Тихо, не паникуй!
В ответ снова раздался только истеричный, загнанный шёпот:
– Мне нечем дышать, я задохнусь, здесь нет места, боже, боже, боже…
Жутко до дрожи, до сковывающего паралича.
– Не смей отключаться, поняла?! Не смей терять сознание, Соловьёва!
– Пожалуйста, только не оставляйте меня… ― она цеплялась за телефон, словно за спасение, вкладывая в тихие всхлипы одно единственное умоляющее «останься со мной», и всхлипывала, и падала, и терялась, сдавалась, цеплялась снова…
– Всё будет хорошо, ― вдруг тихо пообещал он ей самую отвратительную ложь на Земле.
– Скажи мне ещё раз…
– Всё будет хорошо. Не больше сорока минут, Соловьёва, ― сказал он в притихший телефон.
– Соловьёва?
Гудки.
Выдох.
Телефон сержанта полетел на камни.
Когда из-под чёртовой балки до смерти напуганные бомбой медики достали бесчувственное тело в порванной и измятой шинели, он не поверил. Его как-то резко повело в сторону, от дикого напряжения последних часов, наверное, и только Назар, оказавшийся рядом, поддержал Антона, не сказав ни слова.
Они, по указанию сапёров, как и все рабочие, стояли на расстоянии метров тридцати, уже за оградительной лентой. Может, поэтому тело Соловьёвой показалось ему таким маленьким, худеньким и несчастным.
Он обещал ей, этой так и не дождавшейся помощи девчонке с россыпью коричневых веснушек на бледном лице и светлой ненавистной лилией над бровью. Обещал ей её «хорошо». Сдержал ли он своё обещание?..
Назар потянул его в сторону кареты скорой помощи, но Антон качнул головой. Представил на секунду: белые коридоры больницы, писк каких-то мониторов и она ― среди проводков, пластырей, бинтов, катетеров...
– Мне там делать нечего, ― выдохнул и бросил взгляд на наручные часы: без пятнадцати четыре. Часа через три уже будет светлеть.
– Поехали домой, Назар.
Мию, занявшую кровать, они не разбудили.
– Даже нечем напиться, ― устало фыркнул Антон, открывая все кухонные шкафы подряд, облокотился на барную стойку и спросил у Назара, сидящего рядом: ― Есть сигареты?
– Неа, ― скривился он. ― Ты же бросал, а?
– Вроде того.
Никотиновый пластырь. Немного подумав, наклеил второй и третий.
– Есть будешь? ― спросил Антон, обшаривая поочерёдно всю посуду. ― Есть макароны и сосиски, замороженные, правда.
– Давай, всё пойдёт, ― Назар усмехнулся, махнул рукой и прикрыл глаза. Поставив еду греться, Антон опустился за стойку рядом с Максом. Почувствовал тёплое плечо, слегка улыбнулся в сомкнутые у подбородка руки, заговорил устало, несколько сонно:
– Иногда думаю… Почему всё не так, как раньше? Кажется, только закрой глаза – и проснёшься на КМБ. Ты храпишь рядом…
– Это ты храпишь, ― хмыкнул Назар, чуть слышно улыбнувшись.
– Ага, конечно, нечего на меня сваливать.
– Ты-ты, ― многозначительно поднял брови Макс.
– Майор орёт, парни в самоволку бегают, по выходным приезжает Мия... И Лёха иногда.
– Сильно скучаешь? ― Назар наклонил голову влево и не смотрел. Всегда делал так, когда спрашивал что-то важное.
– Да. Не знаю. Не особо. Уже нет, наверное, ― сказал он, усмехнувшись ходу своих мыслей. ― Ничего уже не чувствую...
«Я уже ничего не чувствую», ― заполошно шептала Соловьёва в трубку, цепляясь. Не за неё. За него.
– Боже, Макс, с тех пор, как я видел тебя в последний раз, случилось столько всякой херни, если бы ты знал, ― качнул он головой и поймал спокойный, уверенный взгляд. ― Если бы я мог рассказать...
– Я знаю, ― тепло улыбнулся Назар, вставая и приоткрывая крышку кастрюли. ― Всё я про тебя знаю, деточка. И не жду от тебя ничего... Если ты не можешь рассказать ― я не стану спрашивать.
– Спасибо, ― едва слышно. ― Не знаю, когда я стал такой задницей. Мне ничего не жаль, и само ощущение того, что меня нельзя осчастливить, или разжалобить, или сломать ― оно радует. Это не особо нормально, а? ― усмехнулся, уставившись в вываленные Максом на его тарелку макароны. ― Всё равно. Пусто... Странно, обычно люди ломаются, а я… Не знаю. Безразличен, что ли. Совершенно пустой, ничего нет, понимаешь? Любая боль ― это облегчение, потому что это хоть что-то... ― они молчали с минуту, не ели.
– Как думаешь, почему всё так херово?
Макс хмыкнул, тыкая пластиковой ложкой (вилок не было) в длинную макаронину.
– Может, мы просто выросли?
В половину седьмого утра Смоленское кладбище дышало покоем. Первое декабрьское утро в этом году ― промозглое, серое, лишённое всяких красок. В Петербурге снова лёгкий туман, охватывающий всё вокруг; надгробия расплывались.
Они шли по усыпанной гравием дорожке рука об руку, оба ― в сером; казалось, это место просто не терпит другого цвета. Оба темноволосые, чуть загорелые и всё-таки какие-то серо-бледные. Оба ― смертельно усталые.
Он нёс в руках букет светло-розовых лилий, она ― жёлтых тюльпанов. Перед накренившейся часовенкой ― поворот налево, потом ещё один, по заросшей траве, через гущу чахлых деревьев. Кажется, они почти забыли друг о друге ― помнят только о небольшой могилке с белым мраморным надгробием, перед которой через несколько минут упадут на скамейку. Оба думают и ещё кое о чём: тропа к могиле скоро зарастёт, трава совсем заполнит эту часть кладбища, ведь могил всё больше, ведь идёт война… Но им дорогу никак не забыть.
Им обоим есть о ком плакать и о ком вспоминать.
Когда перед ними возник белый надгробный камень, Мия положила голову на его плечо.
– Какое здесь всё чистое, ― прошептала она.
Сердце сжала знакомая боль. Она и правда принесла облегчение. Значит, он ещё жив.
Цветы заняли законное место возле белого надтреснутого камня. Аккуратно наклоняясь и раскладывая их, Антон тихо, совсем неслышно, напел знакомый мотив и почувствовал, как голос уносит ветер. Неужели он ещё не разучился петь?..
Сидя на четвереньках и перебирая лепестки лилий, он поднял глаза.
Калужная Людмила Константиновна
20.11.1970 ― 05.05.2001
– Здравствуй, мама.
– Ну, Милочка, он просто упал с дерева, с кем не бывает? ― смеётся отец, подхватывая Антона на руки и кружа по комнате. Семилетний Антон хохочет, за окном расцветает майская сирень, в комнате пахнет яблоками и цветами, и жизнь прекрасна, думает Антон, и прожить бы как можно дольше! Мама смотрит обеспокоенно, но улыбается тоже.
Отец заставляет много учиться и уезжать на всю неделю в этот ненавистный интернат и его, и Лёшку, но зато никогда не ругает за драки и выходки. Мама только всплескивает руками, и по выходным, когда они возвращаются домой, сажает Тошу к себе на колени и играет ему на большом белом рояле что-то печальное и светлое, и напевает колыбельную про Христа, ослика и Марию, а голубые занавески их загородного калининградского дома треплет весёлый весенний ветер.
Жизнь прекрасна, думает Антон. И у них она вся впереди.
– Её смерть убила папу, ― тихо вздохнула Мия за спиной. Антон качнул головой.
– Он ошибся.
– Ошибся?.. В чём?
– Во всём, Мия, ― отрезал он.
– Легко тебе говорить, ― начала она чуть обиженно, и он развернулся слишком резко. ― Прости... Я слышала... Слышала, что из твоей роты в живых осталось одиннадцать...
– Он ошибся, Мия. Помнишь, что с ним стало? ― слабо улыбнулся он, закрывая глаза и касаясь рукой холодной земли. ― Он забыл её. Она для него умерла. Совсем. Её не стало, и он похоронил её не только в земле, но и в душе. Её не стало для него. Совсем. А она ведь есть...
– Это так серьёзно, Саша? Ты уверен, что нужно ехать? Мне жалко дом, ― Антон стоит в дверях и видит, как напряжено мамино лицо.
– Боюсь, что да. На днях, Милочка. Я сейчас поеду, а за вами пока присмотрят ребята, они всё время рядом, ― папа целует маму в лоб.
– Да уж, мы точно подопытные крысы, ― мама морщится. ― Я за детей боюсь... Когда же все это кончится?
– Скоро, Милочка, скоро. Всё пройдёт, родная.
У папы такая красивая форма! Антон тоже хочет работать в ФСБ, когда вырастет. В ответ на это папа смеётся, треплет его по волосам и говорит, что нужно учиться хорошо, очень хорошо.
Учиться Антон любит. Мальчишки в интернате весёлые, учителя строгие, но не злые, а ещё он учится играть на скрипке и скоро начнёт на фортепиано, как мама. Правда, зимой снова придётся лететь в далёкий и стылый Лондон, и жить там с другими мальчишками, и говорить с ними только по-английски, но ведь будет Лёшка. Лёшка не даст его в обиду.
– Можно, мы не поедем в Лондон зимой? ― плаксиво спрашивает он у отца.
– Ну, чего нюни распустил? Если хочешь работать, как я, ты обязательно должен знать английский, ― папа щёлкает его по носу.
– А я и так его девять раз в неделю учу, ― насупился он.
– Нужно говорить без акцента.
– Без чего?
– Ну, хватит, Саша, перестань, ― мама встаёт с дивана, лёгкая, светлая, даже кофточка у неё белая с голубыми кружевами. ― Зима будет зимой, а сейчас ведь весна, дорогой мой, ― она берёт его лицо в ладони. ― Давайте почитаем, хочешь? Где у нас Лёша и Мия?
Он большими скачками, сшибая мебель и вызывая отцовский смех, несётся по просторным комнатам, ища брата и сестру, но противная Мия сидит в детской, играя в своего пупса, и не желает никуда идти, а Лёшка умчался гонять в футбол, не взяв его, и Антон, немного обиженный, идёт к маме один.
Но от обиды скоро не остаётся следа. Папа уехал, а мама стоит посреди гостиной с книжкой, такая прекрасная, и кофточка на ней такая белая, и ветер так красиво колышет её тёмные волосы…
Антон улавливает едва слышный щелчок, но это, наверное, Мия возится, и бежит к маме, хочет забраться к ней на колени и послушать новую удивительную историю…
По белой маминой кофточке расползается страшное ярко-красное пятно, и она вдруг как-то разом стареет, бледнеет и оседает на пол. Двигает губами, но не произносит ни слова; глаза её не видят испуганного Антона.
– Мама, мама! ― он подбегает, и пачкает руки в этой страшной красной краске, и плачет, и зовёт, но мама закрывает глаза и уже не слышит его.
Она уже никогда не услышит.
Мия неожиданно вложила руку в его ладонь, и он совершенно рефлекторно дёрнулся, отшатнулся, избегая контакта кожи к коже; увидел потерянное лицо сестры, быстро встал, выныривая из омута воспоминаний, вытягивая себя из комнаты, наполненной звуками фортепиано, запахом сирени, майским свежим ветром и кровью.
– Да что с тобой, Антон?! ― вдруг взорвалась Мия, и Антон поморщился от нервозных, плачущих ноток в её голосе. ― Что с тобой происходит?
– Мия, послушай…
– Нет, это ты меня послушай! ― воскликнула она, неловко взмахивая руками. ― Я твоя сестра, и я хочу знать, что случилось за эти два года!.. Ты другой, Антон, я не узнаю тебя, ты иногда кажешься мне совершенно чужим, незнакомым, и я боюсь этого, и поэтому молчу!
– Чужим? ― переспросил он, усмехнувшись. Чувствуя, как в грудь с каждым словом сестры сильнее вонзается раскалённый железный прут.
– Да, и я боюсь этого, очень боюсь!.. ― он встал, развернувшись к ней, и Мия умоляюще заглянула в его глаза. ― Я знаю, что война, ну так что же, Тон... Что же поделать!.. Ты стал совсем не такой, и это я чувствую... Да ну что же с тобой, что же случилось, что?
– Война случилась, ― коротко отозвался Антон, чувствуя нарастающее усталое раздражение. И впервые чувствуя пропасть, разделяющую его и сестру.
– Почему ты просто не можешь рассказать мне? Тон, я же твоя сестра...
– Давай не здесь, ― устало выдохнул он, выходя на дорожку и больше не оглядываясь на белый камень.
– Нет, почему же?! Скажи мне! Прежний Тони любил прикосновения ― ерошить волосы, щекотать, обнимать, а ты, Антон… тебя тронь хоть пальцем, и ты, кажется, откусишь руку по локоть! ― громко всхлипнула она ему в спину. ― Почему ты всё время ходишь в своих футболках?! Раньше ты всегда разгуливал по дому чуть ли не голый! Почему ты не даёшь обнимать себя? Да, это война, это страшно, но…
– Но?! ― вдруг рявкнул он и замолчал на секунду: Мия смотрела на него с откровенным ужасом. Кажется, не узнавала.
– Да ты знаешь, каково это ― ничего не чувствовать? И пустота... Пустота эта! И кровь! Ощущать и видеть её везде?! Не говори мне о войне, Мия, потому что я видел её слишком близко!
Горящее, сжигающее клеймо прямо перед ним.
Не оборачиваясь, он ушёл с кладбища. Остановился только на выходе, глубоко вздохнул, засунул руки в карманы. Через несколько минут показалась растерянная Мия.
– Антон?.. ― полурадостно, полупечально сказала она, подняв глаза. ― Ты… я… Боже, прости меня.
– Нет, это ты прости, ― выдохнул он, подставляя сестре локоть. ― Прости, что не могу ничего сказать.
– Я не должна требовать.
– Прости... Правда. Что бы там ни было, Мия, ты ― моя семья. Только ты и Макс.
Белые лилии... День будет долгий и холодный.
В училище за обедом на него накинулись все разом, вереща в пятнадцать ртов.
– В госпитале она, ― рявкнул он прямо в середину толпы баб, обступивших его. ― Всё, ничего больше не знаю, расступились все, дайте поесть. Нет, никого я сегодня в увольнение не пущу. Да, даже к Соловьёвой! Расступились, я сказал!
Бабы бросились врассыпную. Ланская задержалась на секунду, уставившись на его ладони. Антон быстро опустил взгляд: костяшки были стёрты, пальцы украшали мозоли, а под ногтями осталась несоскребаемая бетонная пыль.
– Я не злопамятный, Ланская. Зло сделаю и забуду, ― скривился он, ― так что брысь.
Несколько секунд она пристально смотрела на него, широко распахнув свои светлые оленьи глазищи и сцепив в узел тонкие руки.
– Спасибо вам, ― неслышно прошептала она и, будто испугавшись последствий, быстро прошмыгнула мимо него к своему столу.
В комнате досуга он не поленился врубить телек и глянуть новости. Интересовала его хоть сколько-нибудь только одна:
– Санкт-Петербург скорбит по погибшим во время очередной бомбёжки прошедшим вечером. Трагедия унесла четыреста сорок три жизни. Среди погибших и бывшая прима-балерина Мариинского театра Вера Волошина, больше известная под фамилией Верженска. В Москве у входа в Мариинский театр появился целый мемориал, люди несут к нему цветы и свечи. Польские СМИ на первых страницах своих изданий пишут о смерти «пани Верженска», называя её не иначе, как «русско-польской великой артисткой». Тело балерины было найдено в разрушенном здании польского посольства. Сегодня вечером в Мариинском театре состоится церемония прощания с «великой Верженска», а завтра с утра на Волковском кладбище пройдут её похороны.
Соловьёва была в палате одна. Первое, что он увидел, когда вошёл ― бледную, серую-синюю, угловатую руку с иглой в вене.
Он не узнал. Совершенно не узнал её без огромного зелёного бушлата и уродующей шапки. Соловьёва лежала на кровати, прижимая к груди забинтованную левую руку и вытянув правую вдоль одеяла. И глаза ― закрытые, синеватые, измученные, с едва заметной сеточкой вен. Он осторожно вдохнул. Пахло отчаянием ― он-то был спецом. И на кой чёрт припёрся вообще?.. Господи, господи... Принесла нелёгкая ― а ведь думал же, не ходи, не ходи... Уже собираясь бросить пакет, жгущий пальцы, на пол и уйти, он увидел, что она открыла глаза. Посмотрела пусто и стыло, так, что по спине бежали липкие, противные мурашки.
Антон стоял и отчаянно пытался объяснить свой поступок. Хотя бы самому себе... Анализ. Анализ. Анализ. Мозг работал, подбирая варианты. И все какие-то слишком отчаянные, слишком неправдоподобные. Долбаный пакет с мандаринами почти что сжигал кожу.
«Пожалуйста, только не оставляйте меня…»
«Всё будет хорошо» ― «Скажи мне это ещё раз»
– Это от... От твоих. Хотел выбросить... В ближайшую помойку, но даже бомжи не позарились, ― скривился он, небрежно бросая пакет на пол у изножья кровати. Она всё смотрела, безмолвная и усталая, теребя пальцами край тонкого одеяла.
– И, уж конечно, я притащился сюда не от великой любви к тебе, Соловьёва. Просто хочу, чтобы ты не питала иллюзий и знала…
– Я знаю, ― едва слышно сказала она, а потом посмотрела так устало, что он вздрогнул. ― Можете считать свой долг выполненным. Если меня спросят, я скажу, что вы были.
Отлично. Это всё, чего он хотел. Больше ― ничего. Показался ― а теперь пора и уйти. Заявиться в штаб. Сказать: «Конечно, в порядке. Что с ней случиться?»
Но Господи, Господи, почему так паршиво? Что заставило его отпроситься у начальства и рвануть по пробкам в этот грёбаный госпиталь, и почему два дня назад он был расслабленно-спокойным, цинично-уверенным, а сейчас стоит перед этой поломанной девчонкой и не может выдавить из себя ни слова.
Встретившись с ним взглядом, она, заплаканная, но уже спокойная, упрямо поджала губы и вздёрнула подбородок. Знакомый огонёк.
Ненормальная.
Выдохнув, он закрыл за собой дверь.
Мать его.
– Спасибо…
Таня не думала, что такое бывает ― когда нечего сказать, кроме «хватит, пожалуйста». Захлёбываясь слезами и ощущая огромную давящую пустоту внутри, она зарывалась лицом в подушки, почти не чувствуя адской боли в левой руке и рёбрах. Разнимая её намертво сцепленные в замок руки и ставя капельницу, молодая медсестра говорила что-то, но Таня не слышала.
А потом, когда ещё не было восьми, к ней пришли журналисты. Лехнер, который узнал, что она здесь, категорично заявил, что «фройляйн не в состоянии комментировать что-либо», но спустя пятнадцать минут в палату всё-таки зашла молодая красивая журналистка с микрофоном Первого канала и два парня с огромными камерами.
Журналистка говорила что-то в объективы, перемещаясь по палате спиной вперёд, но Таня понимала не очень.
– Новость о смерти Веры Верженска вызвала живой отклик…
Она, едва держась на ногах и придерживая штатив капельницы, глядела в настенное зеркало. Отражение скривило губы в горькой усмешке, отражение неловко и неуверенно заскользило тонкими ― сожми, переломятся ― пальцами по синеватой шее, ключицам, добралось до лица. Некрасивый, тонкий, невыразительный рот, дурацкие веснушки, уродливый нос, опухшие веки и огромные, просто огромные тёмные круги под глазами.
Тане хотелось разбить зеркало ко всем чертям ― или хотя бы отвернуться.
– Что мне нужно сказать? И куда смотреть? ― рассеянно спросила она, выпрямляясь на кровати.
– Смотрите на меня. Расскажите о последних часах Веры, ― предложила журналистка, глядя нарочито сочувственно и протягивая микрофон.
– О последних?.. ― переспросила она и вдруг поняла: Веры больше нет.
– Пишем, ребята.
Журналистка протянула микрофон ближе, парень с камерой зачем-то махнул ей рукой, а Таня просто сидела, не в силах сказать что-то вообще. Её ироничной, смелой, насмешливой Веры больше нет с ней. Несколько часов назад она была. Так куда же она делась?..
Несколько раз она вытирала слёзы, и они пробовали снова и снова, но слов не было. Ничего не было. И Веры не было тоже.
– Хватит, пожалуйста, ― она почти не слышала, что сказала.
Журналисты всё же ушли. А потом пришёл Калужный, и она готова была послать его к чёрту, только были бы силы.
«Пожалуйста, только не оставляйте меня…»
Со всем, что случилось этой ночью, она разберётся потом.
Спать она не могла. Закрывая глаза, Таня видела только одно: блестящий серый отполированный бок. GBU-43/B Massive Ordnance Air Blast. Flatchat’s industry. GBU-43/B Massive Ordnance Air Blast. Flatchat’s industry. По кругу, так, что хотелось орать. Таня выучила это наизусть. Там, под землёй, она лежала пять часов, прикрывая свою смерть телом сверху от осыпающихся камней и бетонной пыли, дрожала, рыдала, думала, что всё, всё, сейчас что-то упадёт сверху, и она сама упадёт на эту страшную отполированную серую бомбу, и от неё не останется ничего. А потом услышала звонок.
Утром Лехнер ни за что не отпускал её на похороны, как Таня ни просила. Всё показывал ей какие-то снимки, выписки, рассказывал про трещину в лучевой кости и пятом ребре, тыкал пальцем в огромный багровый кровоподтёк на левом боку. Она махнула рукой и, засунув руку с иглой в вене под одеяло, отвернулась от доброго старичка.
Дяди Димы не было, но приехал Ригер. Он тоже что-то втолковывал ей, говорил про безопасность и про то, что отцу сейчас появляться рядом с ней нельзя для её же блага ― но Таня ничего не слушала, и только потом, когда Ригер уже взялся за дверную ручку, сказала ему, чувствуя подступающие слёзы:
– Я хочу в училище. Пожалуйста, я вас очень прошу, сделайте так, чтобы я могла поехать туда.
Потом, вечером, вдруг снова Калужный, ещё мрачней и бледней, чем обычно. Принёс ей целый пакет с письмами от девчонок и кое-какие вещи ― их собрала ей Валера. Он как-то непонятно посмотрел на нетронутый пакет мандаринов на тумбочке.
– Не могу... Скажите девочкам спасибо, ― тихо попросила она и вдруг добавила: ― Я домой хочу.
– Я тут при чём? ― уже не так резко хмыкнул он, отвернувшись к окну. ― Выписывайся и поезжай к маме борщи варить... Где там она у тебя сейчас?
– Я хочу в училище.
– Училище ― не дом, ― он обернулся быстро и посмотрел так, что сердце рухнуло куда-то вниз.
– Тогда мне больше нечего им назвать, ― прошептала она уже на грани сознания, чувствуя, как снотворное, впихнутое в неё медсестрой после вчерашней абсолютно бессонной ночи, начало действовать.
Она готова была поклясться, что в последний момент он одними губами прошептал: «Мне тоже».
Ей снился шумный перрон, там, в Москве, которая уже перестала быть её домом. Но это не Казанский вокзал, не Ленинградский, не Ярославский... Какой-то большой-большой, размером с целую Москву. И тысячи людей, бегущих, кричащих, торопящихся. Серая масса, непрерывно мелькающая перед глазами, и густой серый туман, накрывающий всё вокруг. Пепельное небо, мелкие, почти неосязаемые капли моросящего дождя.
Вдруг она увидела Веру, стоящую где-то вдалеке, за всеми этими людьми. Она такая красивая. На ней белая лёгкая кофточка с голубыми кружевами.
Бежать, остановить, чтобы она не исчезла, не уехала ― первые и, пожалуй, единственные мысли в голове.
Она уже почти сорвалась с места, мешая слезы с осенним дождем, как вдруг кто-то схватил ее за рукав. Она обернулась и увидела его. Кого – его?.. Таня не знала, кто это. Просто ― он. Осознание того, что это кто-то очень-очень, до боли в душе, до дрожи в коленках, важный, пришло так просто и естественно, как будто она знала его всю жизнь. Военный. Красивый, хотя черты его лица не остались у нее в памяти. Только пальцы, сжимающие ее рукав, кажется, вместе с кожей, потому что рука нестерпимо болела.
Она хотела вырваться и побежать за Верой. Её нужно было остановить. Обязательно. Любой ценой. Но незнакомец упорно продолжал стискивать ее руку с такой силой, что хотелось выть. От боли. От беспомощности.
Когда Вера исчезла в серой мгле вокзала, ей стало на удивление спокойно. Как будто так и должно быть. Слезы высохли, и даже пустота, зияющая в груди последние дни, стала чуть меньше. Чужие пальцы все еще лежали на ее рукаве, поддерживая и помогая не упасть на скользком перроне. Как гарантия. Как обещание того, что всё будет хорошо.
Открывая глаза, Таня думает, что ещё спит, потому что там, внизу, около её ног в оранжевых тёплых Валериных носках, лежит рука Калужного. А на ней спит он сам.
Спит, сидя на стуле, так спокойно по сравнению с тем его забвением в метро во время первой бомбёжки. Веки не дрожат, он ничего не бормочет, не мечется и даже не сжимает пальцы в привычные кулаки ― просто спит, и мир Тани, окутанный ночной темнотой, сводится до его пределов. Вот он лежит, живой, не злой, не кричащий и не напряжённый. Только уставший ― очень, и непривычно тихий ― тоже очень.
Таня думает, что ей это снится, и вообще-то пусть снится дальше, потому что ей вдруг становится так спокойно и тепло, что никакое снотворное больше не нужно. Она, бросая взгляд на настенные часы (половина первого), закрывает глаза и проваливается не в лёд, а в мягкий тёплый покой.
Когда в половине третьего она видит перед собой серый гладкий бок с надписью Flatchat’s industry, то резко вскакивает, но не может даже вдохнуть, не то что закричать.
Калужный стоит у тёмного окна и оборачивается на шум, несколько секунд глядит напряжённо, устало, потом кивает на стопку её вещей, сложенных на стуле, и говорит:
– Едем домой, Соловьёва.
====== Глава 9 ======
Иногда я мечтаю, чтобы мы были незнакомцами,
и тогда бы я не знала твоей боли.
Но если бы я уберегла себя от опасности,
внутри всё равно была бы эта же пустота.
Birdy – No Angel
Flatchar’s industry, буквы рябили в глазах, увеличиваясь всё больше и больше, затмевая всё вокруг, сверху посыпалась штукатурка, и она увидела её, падающую, будто в замедленной съёмке, а потом всё взорвалось.
Таня резко выпрямилась, не до конца понимая, что происходит. Несколько секунд дышала глубоко (старалась), тщательно подавляя хрипы. Спрятала лицо в ладони, снова и снова наполняя лёгкие чистым воздухом. Она твердила себе, что в нём нет бетонной крошки, нет пыли, и уж тем более никакой бомбы рядом нет и не может быть. Это помогало через несколько секунд.
Таня не знала, почему не кричит. Каждый раз, просыпаясь от оглушительного взрыва в своей голове, она готова была орать до разрыва связок, но вместо крика вырывался полузадушенный хрип, а чаще не получалось произнести вообще ничего. Сухие губы как будто каменели, и всё, что она могла, – сидеть и дышать, положив одну руку на всё ещё ноющие рёбра и глядя в потолок.
Несколько дней назад она всё же нашла в себе силы побывать на Волковском кладбище. Верина могилка была такой беленькой, маленькой и незаметной, что Таня не сразу нашла её. А когда нашла, не смогла даже заплакать: горло будто сжимало тисками. Так, как когда-то его брезгливо сжимал Калужный.
У камня стоял худощавый молодой человек с волосами до плеч. Он странно посмотрел на Таню, неуверенно замершую метрах в двух от него, и чуть улыбнулся ей.
– Что, тоже сюда? – спросил он, поводя плечами. Таня кивнула, засовывая руки поглубже в карманы шинели.
– Я правда думал, что у неё другая фамилия… – протянул он, всё так же улыбаясь, и Таня только тогда взглянула на надгробие: «Вера Витольдовна Волошина»
– Да, она была известна больше под фамилией Верженска, – кашлянув, тихо сказала она. – А Волошина – это от мужа.
– У неё был муж?
– Нет, – невпопад ляпнула она.
– Якуб Кнедлик, – парень дружелюбно протянул худую руку. – Я, признаться, даже не был как следует знаком с мисс Верженска.
– Я, признаться, в общем-то тоже, – задумчиво ответила Таня, осторожно пожимая тонкие, будто музыкальные, пальцы и думая, что, вообще-то, Вера так и осталась для неё неразгаданной.
Якуб Кнедлик умер через два дня: оказалось, он был болен раком, как и Вера. Опухоль разрушила стенку какого-то сосуда, возникло сильное кровотечение – и всё.
Иногда Таня думала, что Верин конец был не так уж и плох.
Тане было восемь, когда однажды она, слушая, как мама читала Рите какую-то русскую народную сказку, где неутешная невеста, оплакивая погибшего жениха, в конце умирает от тоски, заявила:
– Умереть от тоски нельзя.
Французский язык ни в какую не хотел делаться, Таня в упор не понимала, как спрягать дурацкие глаголы первой группы, мама не могла ей помочь, потому что читала Рите, которая не желала засыпать без сказки, и Таню всё безумно раздражало. Она была готова спорить со всем и вся.
– Можно, – упрямо протянула Рита.
– Нельзя.
– Можно!
– Нельзя! Лежи и молчи. Спи уже. Мам, ну когда она заснёт? – Таня надулась.
– Таня! – сердито нахмурилась мама.
– Можно, – снова упёрто повторила Рита.
– Ну и как? – Таня кривилась, отложив тетрадку.
– У человеков есть сердце…
– Людей, – поправила мама, и Таня показала своей новоявленной сестре язык.
– Есть сердце, и в нём есть кусочки, – заявила Рита.
– Какие кусочки? – Таня фыркнула. – Не придумывай.
– Их двадцать!
Двадцать в Ритином понимании считалось самым привлекательным числом. Больше всего на свете Рита мечтала о том моменте, когда ей исполнится двадцать: уж тогда-то она, наконец, станет похожа на куклу Барби, которую ей в прошлом месяце подарила мамина подруга, тогда у неё обязательно вырастут блондинистые волнистые волосы, а глаза поголубеют.
– И когда кто-то умирает, то один кусочек сердца тоже умирает. А потом они умрут все, и тогда – раз, и человек тоже умрёт. Понятно? – Рита скривилась, показывая Тане язык.
– Непонятно! – передразнила Таня, снова берясь за ручку.
– Девочки!
Вера Верженска забрала у неё один кусочек. Сколько осталось? Девятнадцать?..
Тем же вечером она сидела рядом с Сашей, как-то особенно опрятно одетой. Тане подумалось, что так оно и должно быть. Саша притащила ей свой затасканный кроваво-красный альбом, сквозь бархатную истёртую ткань которого уже проглядывал картон, и распахнула его, сияя. Ей ни о чём ещё не говорили.
Таня не знала, что делать. Вера ведь просила её в тот самый день.
– Ну, кто это, ты ведь и сама знаешь, – Таня улыбнулась (потом она всё думала, как это у неё получилось), указывая на фотографию весёлой, чуть полной женщины в ярко-зелёном платье.
– Нет, ты скажи! – Сашенька смеялась, запуская острые передние зубы в бронебойный пряник из столовки.
– Это тётя Лиза, прекрасная тётя, – Таня кивнула и глупо уставилась на детское личико с полненькими щёчками. И как они могли оставаться такими после того нещадно малого количества еды, которое получает этот бедный ребёнок? Рёбра горели ужасно, но сейчас ей казалось, что на них давит что-то изнутри, давит болезненно, тем самым комом, который недавно стоял у неё в горле. Полчаса назад воспитательница просто сказала ей: «Мы написали её тёте. В ближайшее время Саша поедет в Екатеринбург».
И, Господи, Таня не имела никакого права на этого ребёнка. Даже не думала иметь. И очень радовалась, что у девчушки наконец-то появится настоящий дом, братики и сестрички, тётя Лиза, которая, может быть, позволит называть её мамой. Просто она привыкла видеть эти щёчки, за которые Саша запихивала всё съестное, как хомячок, этот смешной детский носик, вечно в чём-то измазанный, и эти тёмные, совсем Верины глаза.
Таня обняла Сашеньку здоровой рукой, заставляя себя улыбаться, и повторила:
– Тётя Лиза – прекрасная тётя, вот увидишь.
– Давай дальше, – перебила Саша, замерев в предвкушении.
Со следующей фотографии смотрела она, Таня, в своей шинели, стоящая у лестницы и держащая за руку Сашу. Это было ещё на первом курсе, и, если быть честной, фотография была просто ужасной. Шинель с мужского плеча была ей велика, Таня, страшно нервничающая из-за сессии, была больше похожа на привидение, а перепачканная и тонконогая Саша с криво обрезанной чёлкой вообще вызывала ужас.
– Ну, это ты уж точно знаешь, – Таня прижала маленькую Сашину головку к себе, но та подняла свои быстрые тёмные глазки и улыбнулась, обнажая кривые передние зубы.
– Скажи, скажи, – лепетала она, снова устраиваясь на Танином плече, и Таня, старательно подавляя в себе какое-то тянущее, очень болезненное чувство, указала пальцем на фотографию: