Текст книги "Чёрный лёд, белые лилии (СИ)"
Автор книги: Missandea
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 46 страниц)
Делай его.
– Я люблю тебя, ― шепчет она в стекло, не вытирая слёз, и всё смотрит на родное осунувшееся лицо. ― Я люблю тебя больше всего на свете. Я не хочу делать этого, но я сделаю, потому что люблю тебя, потому что твоя жизнь дороже моей. А если любишь, ― Таня даже плакать больше не может, так ей больно, ― если любишь ― отпусти.
Я тебя отпускаю.
27 декабря 2018 года
Видно звёзды.
Их на севере не так много. Маленькие светящиеся точки-жемчужинки ― сколько вы видели на своём веку? Многих путников провожали в дорогу? Кто вернулся из них, одиноких, усталых? Хоть кто-то?..
Буран, бушевавший всю ночь и весь день, улёгся, примолк, пополз снежной позёмкой. Понимал, что шуметь нельзя. Мешать нельзя. Такому мешать нельзя… Намёл сугробы по пояс ― и затих. Тихо-тихо. Дзынь-дзынь ― что-то в ясной, хрустально-прозрачной вышине звенит. Кажется, что это звёзды падают и, срываясь с чёрной небесной глади, прощаются с многострадальной землёй. Дзынь ― всё закончится, всё закончится… Всё заканчивается… Деревья в снегу до самых макушек, и в огнях взлётно-посадочной полосы они кажутся не деревьями вовсе, а сказочными зверями с серебрящейся чешуёй.
Всё заканчивается там, где-то когда-то начиналось ― двадцать седьмого декабря две тысячи восемнадцатого года старший лейтенант Антон Александрович Калужный покидает Санкт-Петербург. Перед ним ― новое звание, новое место службы, новая жизнь и усталая девушка, робко кутающаяся в новый бушлат.
В её глазах нет слёз. Таня и вовсе не смотрит на него, ковыряя ногами искрящийся снег; только изредка, когда звучит где-то шум двигателя, рассеянно и беспомощно оглядывается по сторонам. Замёрзшие руки прячет в карманы. Смотрит куда угодно, но только не на него; а если и на него, то словно бы мимо, и в глазах у неё ― не отчаяние, а тупая тоска. Будто он уже улетел, и она осталась одна.
А вчера вечером смотрела она совсем по-другому ― взволнованно и тепло. И, кажется, совсем не боялась: много смеялась. Может, потому что знала, что скоро будет нужно реветь. Для неё ― он чувствовал, конечно ― это был первый раз, только вот штука: для него, кажется, тоже.
– Я уеду завтра. Я не хочу тобой пользоваться, ― качал головой он, с усилием отводя от неё, тёплой и трепетной, глаза.
– Ты и не пользуйся, ― кладя ладони на его талию, улыбалась она. ― Ты... люби.
Она говорила ему многое: о том, что не будет знать покоя, пока он не уедет, о том, что так будет лучше для всех, о том, что она будет приезжать. Антон знал, что говорит она чушь и что сама не верит в то, что говорит. Он и сам не верил. Но ― кивал. Но ― стоял сейчас здесь.
Потому что боялся. Потому что оказался трусливее и слабее Соловьёвой, каменным изваянием замершей сейчас перед ним. Она красива, ― так красива! ― и под её красотой скрывается железо.
Что случилось? Что случилось? Дзынь. Дзынь… Мы уходим, а вы остаётесь… У него нет железа. У него вообще ничего нет ― только девушка, которая стоит сейчас перед ним и которую он бросает.
Что же случилось?.. Он выжил на фронте, он выжил там. Почему оказалось, что Соловьёва ― не панацея? Почему оказалось, что умирать легче, чем жить? Почему оказалось, что воевать с врагами едва ли больнее, чем с самим собой? С той секунды, что впервые встретился он со взглядом серо-голубых глаз, Антон убегал от себя. От того, кем он стал. От того, кого из него сделали. Он бежал, стараясь не оглядываться и убеждая себя, что больше никогда не встретится с этим лицом к лицу. Он выжил на фронте. И не убежал. Ему стоило сделать единственный шаг с трапа транспортного корабля, чтобы понять это.
Он выжил ― и снова стал мёртв.
Он не спал, не ел и до царапин расчёсывал грудь. Под веками у него плыло кроваво-красное марево. Ему чудились реки крови, ему чудилось, что он слеп, ему чудились миллионы людей, и он знал: это он их всех убил.
Его оправдали. Его оправдали! Ничего не сделали с ним! Ничего из того, чего он боялся! Он мог бороться. В Санкт-Петербурге остаться было сложно, почти невозможно, но он мог бороться. Он мог.
Бороться за что, Антон?
За жизнь?
За какую?
Ты солдат, Антон. Ты хотел стать врачом, ты хотел стать пилотом, ты хотел стать конструктором. Но ты не стал! Не стал Пироговым, не стал Покрышкиным, не стал Королёвым; ты не стал ни мужем, ни отцом, потому что ты стал солдатом. Ты взрывал, вместо того, чтобы строить, и убивал, вместо того, чтобы любить.
И всё-таки хотел и строить, и любить.
Она ничего из себя не изображала и не стеснялась своей природной стеснительности. Она не знала, как себя вести, она не умела, и поэтому, уже раздетая, льнула к его горячим рукам слепым котёнком, зная, что безопасно. Она не боялась ни его, ни себя; она доверяла и доверялась. В какой-то момент Таня полностью оказалась под ним, и в глазах у неё не было ни капли страха, и от этого у Антона потели ладони.
– Если будет больно, ты сейчас же мне скажешь, ― очень серьёзно, едва справляясь с собой, убеждал он.
– Антон! ― смеялась она, а в глазах её без труда он читал: больнее, чем сейчас, уже никогда не будет.
Ты думал, что когда-нибудь это закончится? Ты думал, что сможешь отмыть свои руки от крови, а грудь ― от шрамов? Чего ты хотел? Чего?
Жениться на ней?
Господи, хоть себя-то не смеши…
– Лейтенант, последние ящики грузим. Идёте? Скоро будем взлетать, ― доносится откуда-то из снежной темноты.
– Иду, ― отвечает он.
Не смеши.
Маленький военный аэродром в сорока километрах от Пулково занесён снегом по самую крышу, безлюден и тих.
Крохотные острые снежинки забиваются в Танины волосы. У неё красные глаза, красный нос и совершенно бледные щёки. И руки, в которых уже так давно она мнёт что-то, трясутся.
Ему хочется согреть их. Ему хочется сделать хоть что-то: обнять, утешить, ободрить... Хотя бы просто взглянуть в глаза, прямо, честно и не напуская на себя этого идиотского равнодушия. Но права на это он теперь не имеет.
И кажется, только тогда он понял, в чём смысл ― тот самый настоящий, вечный, священный смысл, заложенный в это Богом благословлённое действо между мужчиной и женщиной. Кажется, в том, чтобы не просто сказать ― показать: я люблю тебя. Я люблю тебя ― я буду прикасаться к твоей коже так, будто она сделана из фарфора. Я люблю тебя ― я никогда не сделаю тебе больно.
Это не вулкан и не лава ― это огонь в камине; это не крики ― это шёпот; это не «дай мне» ― а «бери».
– На, ― сипло шепчет Таня. На её ладони лежит давно потерявшая свой первоначальный цвет истрёпанная фенечка.
Что же не плачешь ты, Таня? Что же смотришь так сухо и тяжело?
В петлю лезть хочется от твоих глаз…
– Она счастливая, ― качает он головой. ― Ты ведь веришь в это. Оставь. Счастье приносит.
– Я знаю, ― кивает Таня и суёт полотняную полоску ему в карман. ― Знаю. Она мне не нужна больше.
Таня. Таня, что же ты говоришь, что ж ты делаешь, ты будешь счастлива, ты будешь… Язык мертвеет и не поворачивается. Он не может больше такого сказать ― может только смотреть на упрямо-сухие глаза и видеть, как они гаснут.
Если ты заплачешь, Таня, я останусь. Не смогу уехать.
Что-то внутри него орёт и бунтует отчаянно, и поэтому Антон говорит нарочито-будничным тоном, от которого ему самому тошно:
– Не потеряла ключи?
Дзынь. Дзынь… Счастливая звезда падает, падает, падает…
Что-то на виски давит изнутри, прорывается сквозь красиво построенные аргументы-доводы, давит, давит, думать не даёт.
– Ключи? ― она вздрагивает.
– От квартиры. Она твоя.
И ты моя. Была моя. Когда-то…
Таня поднимает голову, и взгляд у неё до того тоскливо-негодующий, и пальцы её, тонкие и замёрзшие, в кулаки сжаты, и сейчас кажется, что она не любит его, а ненавидит и убить на месте готова.
Что же это давит? Ни вдохнуть, ни выдохнуть, что-то бунтует, протестует, ты же любишь её, ты же любишь её, ты же любишь…
Ты же любишь её, ЧТО ЖЕ ТЫ ДЕЛАЕШЬ?!
– Лейтенант, слышьте? Через две минуты взлетаем. Идёте?
Ты же любишь! Это последнее, что у тебя есть, что в твоей поганой жизни осталось! Почему ты сдаёшься, слабак, почему ты сдаёшься? Почему ты делаешь это?!
Вдох.
Выдох.
Уйти.
Остаться.
Он следит, как под безразмерным бушлатом её грудь то поднимается, то опускается, и ему невыносимо больно при мысли, что кто-то другой когда-нибудь будет так же стоять рядом с ней и смотреть ей в глаза.
Если ты сядешь на этот самолёт, то уже никогда не увидишь её.
Готов ли ты бороться за неё даже с самим собой? Если да, почему же уходишь?
Ветер бросает снежную россыпь ему в лицо. Таня смотрит на мыски своих берцев.
Чёрт его знает…
Надо же… Надо что-то на прощание сказать… Такое, чтобы… Да хоть что-нибудь, чёрт его дери, хоть что-нибудь, первое, что в голову придёт…
– Почему ты называешь меня Ан-тон? ― хриплый голос повисает в ночном воздухе.
Таня поднимает по-прежнему сухие глаза. В них ― ни намёка на былое спокойствие или рассеянность; только безысходное, тупое отчаяние. Слова вырываются из её губ почти что с ужасом.
– Потому что я люблю тебя.
Шах, Антон. Шах, мат, да что же ты, что же ты делаешь…
– Лейтенант, идёте, что ль? Следующего самолёта ещё сутки прождёте!
– Таня, я…
Сухие глаза. И поднятая ладонь.
– Иди, Антон, ― шёпот где-то за пределами человеческих возможностей.
Он хочет запомнить её в последний раз. Даже такую… Какую угодно. Он хочет ещё сказать ей что-то, но почти не видит её; он знает: стоит простоять здесь ещё хотя бы минуту, стоит шагнуть к ней, и он уже никогда не уйдёт.
Антон разворачивается и шагает в снежную пыль.
Перед ним ― размытые огни взлётной полосы и странно чернеющий посреди белого поля бок ИЛ-76.
Шаг. Шаг. Вдох. Вдох.
Выдох.
Ты всё решил правильно, ты всё решил…
Между его пальцев ― затёртая до дыр фенечка.
Вдох. Вдох. Шаг. Шаг.
Двигатели гудят. Снег бьёт в лицо. Парень в косоворотке протягивает ему руку.
Он всегда делал неправильный выбор.
Он всегда делал его, но сейчас, сжимая в кулаке сине-зелёную счастливую полоску, он уверен как никогда.
Вдох.
Выдох.
Уйти?
Остаться?
У него есть выбор.
Он его делает.
Он делает его правильно.
====== Эпилог ======
По лугу, наполненному майским ветром, запахом сирени и звонким детским смехом, бегают две девочки. Старшая, посветлее, быстро догоняет маленькую брюнетку, и обе с хохотом и воплями валятся в траву.
– Снова испачкаются, ― говорю я, улыбаясь и удобней устраиваясь на голубой скатерти. ― На Женьке платье совсем новое, а Сашенькино я вчера только отстирала от черники.
Тон тихо смеётся и целует меня в волосы над виском.
– Пойду к ним. Не волнуйтесь так, пожалуйста, товарищ капитан, ― он поправляет одеяльце малыша и смотрит на меня тепло и так спокойно, что я невольно улыбаюсь. В его глазах отражаются солнце, ветер и любовь.
– Когда будем праздновать твоё повышение? ― тихонько спрашивает он. ― Может, в эту субботу? Валера с Максом обещали привезти Мишутку.
– Ну уж нет, ни за что, ― возражаю я. ― Он опять подерётся с Женькой, она реветь будет целый день.
– Я ему подерусь, ― Тон шутливо хмурится и целует меня в лоб. ― Не устала? Не холодно? Домой не хочешь?
– Нет, ― отвечаю я на всё разом. ― Санечка снова упала, смотри.
– Уже иду. Не волнуйтесь так, товарищ капитан. Всё будет хорошо, ― улыбается он.
Капитан Соловьёва, майор Калужный.
Качая живой тихо сопящий свёрток у себя на руках, я смотрю издали, как Тон ставит на ноги обеих дочурок. Все трое хохочут, а майское заходящее солнце золотит их волосы.
Далеко-далеко, там, где бьётся о прибрежные пологие скалы Тихий океан, есть небольшие кладбища. Их сосновые кресты давно уже стали серыми, клумбы, разведённые было рядом, поросли высокой травой, которую летом щиплют овцы, бродящие по могилам. Я закрываю глаза, вижу их снова и снова и всё-таки думаю, что они не печальны ― только бесконечно светлы в лучах восходящего из-за океана солнца. Осенние дожди давно смыли надписи с деревянных табличек, но, закрывая глаза, я помню все имена до единого.
Капитан Соловьёва, майор Калужный. И двенадцать девчонок, оставшихся сержантами навсегда.
Никакие цветы почему-то не приживаются там, и только белые полевые лилии расцветают на склонах в мае.
Спите, мои милые девочки, спите, мы ни за что не потревожим вас. Спите, храбрые снайпера и десантники, спите, юные красавицы, прекрасные, как сама весна, спите, героини и защитницы, спите, подруги, спите, невесты.
Спите, мои тихие ангелы, крылатые ангелы. Небо навечно стало вашим домом; в ваших сердцах нет больше зла, в ваших душах нет ненависти, в вашем теле нет боли.
Спите, мои прекрасные ангелы, вы белы и чисты, как снег. Вы ― любовь.
Спите. На ваших руках нет больше крови.
Сын ворчит, испуганно попискивает, просыпается, но не плачет, только смотрит на меня задумчиво, широко распахнув тёмные глаза, будто всё понимая. Он какой-то другой, не такой, как шебутные, неугомонные девочки. Он всегда смотрит так.
– Ш-ш, ― шепчу я, качая его. ― Что, сны плохие? Мне тоже иногда снятся... Но твой папа рядом. Однажды ты подрастёшь, мой милый, и спросишь, почему он вернулся ко мне, почему остался, ― я улыбаюсь, а сын смотрит на меня во все глаза. ― Наслушаешься россказней Валеры и Машки и спросишь: «Ну как же так, мама, ты ведь с ним воевала?»
Тон поднимается из высокой золотистой травы, окружённый солнечным цветом и сиренью, и машет нам. Я только улыбаюсь и киваю, боясь потревожить сына, который снова закрыл глаза, перевожу на него взгляд, маленького, тёплого, сонного, целую в переносицу и глубоко вдыхаю детский запах.
– Пройдёт много времени, прежде чем ты узнаешь: бывают войны пострашнее этой.
Я закутываю малыша чуть теплее и снова смотрю на расцветающий луг, бегающих по нему девочек и Тона. Мне двадцать пять, у меня есть муж и трое детей ― иногда я чувствую себя до ужаса старой.
Когда-нибудь я расскажу тебе обо всём, родной мой, только, наверное, обойду молчанием нашу боль: то, что мы выстрадали, навсегда останется между твоим папой и мной. Я расскажу тебе обо всех смертях, но не забуду и про летние рассветы над океаном, про высокие горы непокорённой Камчатки, чьи вершины терялись в бархатных облаках, про прозрачные, как хрусталь, озёра, свежие, зелёные леса и бескрайние поля с золотыми колосьями; я поведаю тебе о войне и крови, но ты будто бы сам побываешь в уютных тёплых землянках, где все люди, такие разные и непохожие, вдруг становятся одной семьёй. Я назову тебе имена всех, с кем воевала плечом к плечу. Я никого не забыла и никогда не забуду. Я помню всех. Каждого. Тех, кто выжил... И тех, кто нет.
Белые лилии перешёптываются, танцуя под ласковыми лучами весеннего солнца. Оно всегда встаёт из океана там.
Я прошла через многое, мой милый, но, наверное, не стала серьёзней, храбрее или сильней. Вряд ли я смогу сказать тебе что-то мудрое, когда ты подрастёшь. Я уходила на войну в семнадцать лет, распахнув своё сердце, уходила, готовясь любить весь мир ― и ты знаешь, кажется, я так и не научилась его ненавидеть. Я до сих пор многого боюсь, во многом сомневаюсь и не знаю об этой жизни, в общем-то, ровным счётом ничего, но одно я смогу сказать тебе точно: если что-то и спасёт наш мир ― то только любовь.
Я знаю, что когда-нибудь всё это станет историей. Наши победы станут просто буквами в учебниках и тетрадях, и смешные фотографии выцветут. Все мы состаримся, все мы рано или поздно уйдём, но сейчас я здесь. Это происходит на самом деле. Я здесь. Я сижу и смотрю на колосящийся луг, переливающийся всеми цветами золота. И в такие моменты я понимаю, что смерть никогда не станет концом, если ты чувствуешь вечность у себя внутри.
И когда-нибудь я сумею рассказать тебе сказку, не идеальную, может быть, глупую, но лучшую из всех существующих: однажды на свете жила девочка, которая вместо цветов носила в руках автомат. Иногда она думала, что жизнь слишком жестока и несправедлива; она думала о том, что испачканные руки уже никогда не отмыть от крови. Ночами под грохот взрывов она молилась, чтобы всё стало лучше, но этого не случалось. Она встретила не Принца, а поломанного, потрескавшегося Щелкунчика. И всё-таки она нашла свой счастливый конец.
Эта девочка была я.
– Он остался со мной, понимаешь?
Сын снова открывает глаза и смотрит на меня вопросительно. Я глубоко вдыхаю, перевожу взгляд над майское безоблачное небо, слышу смех дочек и Тона. Тихо улыбаюсь сама.
– Просто он обещал мне моё «хорошо».