Текст книги "Чёрный лёд, белые лилии (СИ)"
Автор книги: Missandea
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 46 страниц)
Здесь все куда-то торопились, что-то кричали и таскали, слышались то солдатский беззаботный хохот, то беззлобные ругательства, пахло бензином, тушёнкой и новыми сапогами ― словом, вокруг царила приятная суматоха, всегда присущая привозу пополнения или еды. Промелькнула недалеко Ланская с каким-то пыльным мешком в руках, помахала им и снова скрылась в толпе. Антон ничуть не удивился, вскоре увидев чумазую рожицу Широковой, упорно пытавшейся сдвинуть в сторону своей землянки огромный ящик тушёнки. Возле горы пустых ящиков у борта Антон вдруг заметил знакомое краснощёкое круглое лицо. Коваль, кругленький украинец, ехавший полгода назад с ними в одном поезде, изо всех сил махал коротенькими руками, эмоционально показывая солдатам, куда тащить ящики и коробки. В минуты волнения говорил он на непонятной никому смеси украинского и русского.
– Шоб тоби, поганец! Куда ж ты тягнешь? Я ему кажу туди, а он?!
– Капитан! ― улыбнувшись, позвал Антон. Коваль обернулся, едва не поскользнувшись на тонком ледке лужи, и прищурился, не узнавая Антона. Подошёл на несколько шагов и только тогда, узнав, расплылся в широченной улыбке, протянул руки.
– Антон? Тфу, чёрт, не узнал! Не узнал, шоб тоби! Богатым будешь!
– Да ты, я смотрю, никак майор? ― усмехнулся Антон, глядя на сверкающую новую звёздочку на погоне. ― Ну, чем занимаешься? Какими судьбами-то?
– Командир роты в сто пятнадцатом! ― Коваль гордо хлопнул себя по груди, рассмеялся заливисто, без причины, как только одни украинцы умеют смеяться. ― А ты, я смотрю, всё в старших ходишь, хлопчик? Ну, а девки твои как? Гарны девки были, перший сорт! Гарны, гарны!
– Гарны? ― переспросил Антон. И снова улыбнулся почему-то; и печально, и радостно сделалось на душе. Гарны девки…
– Ну, то бишь гарненьки, хороши! ― весело объяснил Коваль, его белые зубы ни на секунду не скрывались под полными красными губами. ― Двух я кое-как дознался, а третью ― дивлюся, дивлюся, а не дознаюся… Обличя знакома, а кто це? Кто така? А она мне: «Шо, товарищу капитану, не впизнаёте, что ли? Так це ж я!»
– Что, так и сказала? ― усмехнулся Антон, представляя, как Широкова шпарит на украинском.
– А як ей ий ще говорить?
– Ну, эта-то может, она очень даже на украинку похожа, ― заверил Антон. Уплетала сало она, по крайней мере, вполне по-украински.
– Она? Она? ― изумился Коваль, даже разведя руками от недоумения. ― Нема подобности! У мене в Харькови таких нема, и слава Богу! Разве украинка бывает така худа? Шкира да кистки, бидна дивчинка! Лицо маленьке, одни косы и видно…
Косы?
– С дороги отойдите ж наконец, твою налево! Что б вам!..
Коваль едва успел оттащить Антона; на месте, где секунду назад стояли его ноги, с визгом останавливался очередной грузовик. Ящики, нагромождённые один на другой, от резкого торможения благополучно посыпались вниз, зашибив какого-то сержанта. Из-за бортов уже высовывались худые, совсем молоденькие лица. Все они храбрились, как могли, но пальцы выдавали их с головой: они отчаянно, до хруста вцеплялись в новенькие автоматы. Глаза новичков нервно перебегали с холмика на холмик, с человека на человека, губы сжимались в тонкие решительные полоски, будто бы прямо сейчас из-за кустов должны были выпрыгнуть американцы с автоматами наперевес.
– Ну, ласково просимо в армию, хлопцы, почувайтесь, як удома! ― задорно выкрикнул Коваль, с явным удовольствием оглядывая собрание коротко остриженных голов. ― Ну, идём, Антон, побалакаем, зараз тут толкотня начнётся.
Они отошли шагов на пятнадцать.
Где-то совсем далеко ухнул снаряд, и в прозрачно-звенящей тишине, всегда наступающей после взрывов, вдруг радостно крикнула птица ― крикнула не так, как кричат они, улетая в тёплые страны, тоскливо, надрывно, прощально, но так, будто бы по весне возвращается домой, будто уже видит родное гнездо и кричит, и зовёт всех остальных: «Летите, смотрите!»… Этот крик он почему-то почувствовал всем своим существом: как-то разом отозвалась в нём вся невысказанная боль, все невыплаканные слёзы и несказанные слова; ударили в грудь сильно, резко, пронзили до сердца, будто стальной прут меж рёбер вогнали. И Антону показалось, что ведут его, а не сам он идёт, и кто-то своей всесильной могучей рукой не даёт ему больше ни шага сделать.
Летите, смотрите!..
Смотрите, смотрите, весна пришла, смотрите, трава зеленеет, смотрите, наша речка плещет лазурной волной о песок, наши гнёзда ждут нас!.. Смотрите, смотрите, мы дома, мы дома!
Ему нужно увидеть птицу, которая так кричала… Антон оборачивается, поднимает глаза к небу, затянутому лёгкой осенней дымкой, и всё равно хрустально-чистому и прозрачному. Хрупкий, ломкий лес вдали протягивает свои голые осиротевшие ветки вслед одинокой счастливой птице: «Возьми нас, возьми нас!» А она всё поёт свою хриплую, отчаянно-радостную песню и не видит никого.
Летите, смотрите!.. Смотрите, смотрите!
Он по-прежнему не может сделать ни шага. Время останавливается. На секунду Антону думается: может, он ранен? Умирает? Просто пока не понял…
Летит.
Смотрит…
Медленно, точно муравьи, двигаются люди вокруг грузовика, тащат что-то, о чём-то говорят, но голосов их Антон не слышит. Потом они бросают свои занятия и медленно пригибаются к земле. Через несколько минут (или секунд?) он слышит какой-то звон, уши закладывает, а слева в воздух поднимается высокий фонтан земли. До Антона он не достаёт и, впрочем, мало волнует его. Через какое-то время люди тоже поднимаются…
Птица кричит ещё раз.
Смотрите…
Странное оцепенение пропадает, немного звенит в ушах, слышится гул людских голосов. Коваль трясёт его за плечо, зовёт.
Никаких голов в кузове грузовика больше не видно, он выглядит совсем пустым: новобранцы наверняка лежат, вжавшись лицом в пол, и боятся даже вдохнуть. Антон уже готов обернуться к Ковалю и пойти дальше, обдумывая странное состояние, нашедшее на него, когда бортик с грохотом откидывается вниз.
На фоне безоблачного осеннего неба, широко расставив ноги, стоит девушка с винтовкой наперевес. Она широко улыбается чему-то непонятному, поводит головой, с жадностью втягивает свежий воздух, потягивается и заправски поправляет свободной рукой одну из выбившихся из-под камуфляжной кепки русых кос.
У неё острые, слишком острые скулы и тонкие губы. Те же впалые щёки, глаза цвета утреннего неба. Расплывчатая лилия над бровью стала лишь заметнее на бледном весёлом лице. Под кителем на несколько размеров больше легко угадываются бинты, они же белыми полосами обхватывают её запястье.
Он видел её такой в своих снах. В земле. Мёртвую.
Но настоящая Соловьёва в десяти метрах от него счастливо улыбается, уже махая кому-то рукой, и лихо спрыгивает на землю.
Он моргает.
Он умирает.
– Не бойся, ― шептал Кравцов, захлёбываясь кровью и наивно распахивая глаза. ― Я только попрошу её подождать.
Он смотрит.
Он летит.
Войска отступали, Владивосток приближался. Никто уже не говорил об этом; всё было понятно и так. Люди молчали, не делились друг с другом мыслями, и всё же всех одновременно охватывала какая-то тупая, беспросветная безысходность. «Проигранная битва ― не проигранная война», «чтобы наступать, иногда нужно отступить»…
Она бесконечно устала от невыносимо длинных, тряских переездов (даже и на земле теперь Тане казалось, что она по-прежнему подпрыгивает на неровных досках кузова), от пошлых, грязных шуток солдат, попадавшихся ей в попутчики, от их усталых, замученных, землисто-серых лиц, от вони их ног и грязи их рук, от едва ли не ежечасных криков «воздух», когда приходилось выпрыгивать из машин и срочно искать себе укрытие в придорожных кустах или старых окопах.
Многие переезды были закрыты, дороги разбомблены, у машин то и дело отваливались колёса или какие-то другие части; вокруг непрерывно слышался трёхэтажный мат, сорванные, усталые, бесконечно злые голоса.
И всё-таки, когда её ноги коснулись земли, когда она глубоко вдохнула, расправила затёкшие руки, Таня вдруг поняла: да она, кажется, почти что счастлива.
Бензином пахло так, что щипало в носу, резкие порывы сырого ветра то и дело пытались сбить кепку с её головы, солдаты матерились, как сапожники, но Таня не чувствовала и не видела всего этого. Запахи машинного масла и оружия казались ей лучшими на свете; свежий упругий ветер остужал пылающие от волнения щёки и весело трепал косы; ну а солдатская возня и говор успокаивали её лучше маминой колыбельной.
Как давно она не чувствовала всего этого! Как давно мечтала вот так спрыгнуть на изрытую воронками землю, почувствовать её всю подошвами берец, оглядеться вокруг, закрыть глаза и понять: вот, она дома, она вся, вся, вся дома! И пусть, что её дом за время её отсутствия сдвинулся километров на двести на юг, но это четвёртый мотострелковый полк, это правда он, и здесь… здесь… Здесь и Валера должна быть, и Машка, и даже эта неразговорчивая Рутакова, и мрачный майор Ставицкий, и Алечка, и Соня… и даже… может…
Могла бы она подумать всего-то полгода назад, что когда-нибудь, возвращаясь на передовую, там, где гуляет смерть, будет чувствовать себя счастливой? Что среди болот и лесов, где спать иногда приходится на голой земле, она будет чувствовать себя дома?
Правильно говорят, что дом ― это не место.
Дом ― это люди.
Осень, осень! Прекрасная, душистая, прозрачная, хрустальная… Конечно, дислокацию полка в целом она оценить не могла, но там, где соизволил затормозить, едва не вывалив их всех из кузова, её грузовик, было так красиво! Впереди, среди реденьких, почти облетевших деревьев, чернели старенькие землянки, чуть дальше и восточней ― блиндажи, что получше, наверняка командирские. Там, за серым кустарником, поднимался в небо едва заметный сизый дымок ― полевая кухня, на которой, наверное, уже вовсю промышляет Машка. За Таниной спиной метрах в двухстах было покрытое тонким слоем ломкого ледка озеро, всё поросшее камышами, за ним ― густой лиственный лес, сейчас, правда, начисто лишённый своих листьев, и всё-таки одновременно красивый и печальный, такой, каким только поздней осенью может он быть.
А воздух! Сквозь бензинные запахи упорно просачивались тонкие ароматы инея, жухлой, но ещё не залегшей под снегом травы, хвойных веток, буржуек, последних, хрупких, льдисто-прохладных дуновений осени и ветров зимы…
Таня шумно втянула его в себя и весело крикнула новобранцам, совсем молоденьким мальчикам, с которыми ехала последние километров пятьдесят, чтобы они вылезали. Хорошие они были парни! По крайней мере, совсем недавно разлучённые со своими семьями и невестами, не смотрели они на неё так голодно и грязно, как старослужащие. Только боялись всего уж очень. Таня улыбнулась: слишком хорошо помнила, как они с девчонками в свои самые первые дни точно так же врывались носами в землю при любом звуке, хотя бы отдалённо напоминающем выстрел.
Натянутый морозный воздух вдруг пронзил не совсем характерный для воинской части звук ― истошный девчачий визг, звучащий едва ли не пронзительней, чем свист авиабомбы. Таня вздрогнула, испугавшись не меньше новобранцев, но спустя мгновение уловила в этом визге до боли знакомые, смешные, родные нотки и, ещё не видя источника такого крика, но уже расплываясь в широкой улыбке, представила: вот стоит Машка Широкова и, отчаянно визжа, тыкает на Таню пальцем. А потом ещё и кричит (обязательно): «Приехала! Приехала!»
Всё так хорошо! Господи, как же хорошо!
Как же она счастлива...
Танино сердце билось, как сумасшедшее, а с губ никак не желала сходить весёлая улыбка во все тридцать два.
Долго выискивать в толпе Машкину приземистую фигурку не пришлось. Завидев светлую копну чуть отросших волос, Таня хотела было помахать, но Машка, оказывается, и не думала обращать на неё внимание. Она прыгала на одной ноге, ухватившись за другую, жмурясь и отчаянно визжа; виновником сей трагедии послужил тридцатикилограммовый ящик тушёнки, валяющийся рядом.
– Мои пальчики! ― завывала Машка в перерывах между пронзительным визгом, на который сбежалась уже добрая половина полка. Даже новобранцы, осмелев, высунули из-за бортика свои острые любопытные носы. Наконец, верещать Широкова перестала и выпрямилась, предварительно со злостью пнув ящик здоровой ногой.
– Ну и что столпились? ― заворчала она, раздражённо оглядываясь на окруживших её бойцов. ― Здесь не театр вам, чтобы глазеть! Что встали, говорю, своими делами занимайтесь!..
И, насупившись, Машка решила снова попытать счастья с ящиком. Она боком, осторожно, но крайне решительно подошла к нему, взглянула подозрительно, расставила руки пошире, вдохнула поглубже, проворчала про себя что-то похожее на «ну нет, от меня не уйдёшь»… И встретилась с Таней глазами.
Четвёртый мотострелковый полк был снова оглушён коротким, но очень выразительным взвизгом.
И смехом ― весёлым, заливистым, искренним, едва ли не до слёз.
– Привидение! Привидение! ― верещала Машка во всю глотку, жмурясь.
Привидение?.. Смеяться Таня перестала, когда наткнулась глазами на знакомое лицо в толпе. Она пристально, тревожно взглянула на него и даже не поняла в первые секунды, кто это. Черты, кажется, Валерины, но…
И чего они так переживают, честное слово? Не виделись уже месяца три, Господи, так ведь и она очень рада, но это слишком уж… Да ведь и писала она в полк раза два, неужели не пришло ничего? Неужели не знали, где она?
Какое у Валеры лицо страшное… Бледное, ни кровинки, нос совсем остренький стал, едва различимые губы приоткрыты, глаза какие-то незнакомые, пустые, будто смотрят и не видят. Вся грохочущая радость внутри мгновенно сменилась щемящим беспокойством. Подобрав лихо брошенный на землю вещмешок, Таня торопливо начала пробираться к Валере сквозь толпу.
За несколько секунд до того, как худенькое Валерино тельце оказалось у неё в объятиях, Тане подумалось: вот они, те моменты, ради которых мы живём. Мгновения, которые остаются с нами навсегда. Единственное богатство, которое мы унесём с собой в могилу.
Она сжимала Валерины плечи так сильно, что та, должно быть, и дышать не могла и почему-то совсем не обнимала её сначала. Её руки безвольно висели, грудь часто вздымалась, лица не было видно, но спустя полминуты она будто поняла наконец что-то, и всхлипнула вдруг надрывно, и расплакалась коротко, но бурно, и обняла так крепко, что теперь уже Тане было не вдохнуть. Подбежала Машка, по пути снова споткнувшись обо что-то, налетела с разбегу, обняла порывисто их обеих, едва не повалив на землю, и тоже почему-то заплакала совсем по-детски. Таня обнимала сразу двоих, гладила по лопаткам, вытирала Валерины слёзы, едва не плакала сама, не зная от чего, просто чувствуя, что случилось что-то важное, что-то пока не понятное для неё, но судьбоносное для её девочек.
– Да ну что вы ревёте, глупые, ― рассердилась она наконец, потому что слёзы никак не кончались. ― Я же приехала, а вы ревёте!.. И не так уж долго меня не было…
– Но ты, ― вдруг всхлипнула Машка, выпрямившись и вытирая зарёванное лицо, ― мы думали, ты же…
– Что?
– Мы… просто ужасно волновались, Танюша, ― дрожащим голосом быстро проговорила Валера, взглянула на неё, будто всё ещё не веря, что это она, Таня, а не привидение, а потом воскликнула неожиданно горько: ― Тебя не было так долго!
Машка, хоть и ревела, по-прежнему сверкала белизной зубов, пылала румянцем округлых щёк, обезоруживала задорным, жизнерадостным блеском глаз. Валерины же глаза блестели ярко, но лихорадочно, нездорово, оживление на её лице казалось болезненным, да и вся она выглядела ужасно измученной и тонкой. Тане стоило только опустить руку, придерживающую её под лопатку, и Валера пошатнулась, едва не грохнувшись на землю.
– Ну, брось, что ты, будто правда привидение увидела, ― укоряюще прошептала Таня, снова прижимая к себе голову подруги.
– Пойдём отсюда, а? ― так же тихо отозвалась Валера, доверчиво прижимаясь к Таниному боку. ― Пойдём, поговорим, столько всего… Столько всего, Танюша…
– Пойдёмте, конечно, всё мне расскажете, ― быстро ответила Таня. ― Только не вздумайте плакать!..
Девочки жались к ней с обеих сторон, тёплые, живые, целые и невредимые.
Оставалось спросить одно. Тихим, спокойным голосом задать вопрос, громыхающий внутри.
Раз, два…
Прижимаясь щекой к мягким волосам на Валерином виске, Таня зажмурилась.
– Про Антона ничего не слышно?
– Про Калужного? ― тут же оживилась Машка, утерев последние слёзы, и в глазах её заплясали весёлые огоньки. ― А я ведь говорила! Помнишь, в поезде тебе тогда говорила? А ты ― «он не мой, моя хата с краю, ничего не знаю»! А я знала! А я с самого начала говорила, нужно было больше меня слушать…
– Были какие-то вести? ― нетерпеливо перебила Таня поток Машкиных излияний, но Широкова только многозначительно подняла палец и улыбнулась.
– А я говорила! А у меня, между прочим, бабушка гадалкой была, наверное, мне её дар передался… ― и без того радостное лицо её приняло самое восторженное выражение, и она затараторила, почти задыхаясь: ― Да ведь… Ведь… Я же молилась за тебя лесным духам тогда! Точно! Ну, с Иван Дмитриевичем! Я молилась, и они уберегли тебя! Валера, слышишь? Это я сделала! Все смеялись, а у меня, наверное, правда колдовской дар! А мы-то всё думали, кому бабушка его передала…
– Маша…
– Что? А, ты всё о своём... Да товарищ старший лейтенант вон, кажется, там где-то стоит.
– Стоит?!
– Ну да, он у нас с тех пор, как ты по…
– …пала в госпиталь, ― договорила за Машку Валера. ― Пойдём, Танюша…
– Так он тут? ― встрепенулась Таня, оглянувшись на Валеру. ― Тут?
Но Валера почему-то не сразу ответила ей. Она намертво вцепилась в Танину руку и умоляюще заглянула ей в глаза.
– Тут, да, но, пожалуйста, Танечка, пойдём, пойдём сначала с нами. Никуда он не денется, и лучше будет, если ты сейчас пока не пойдёшь. Он ещё…
Таню будто кипятком окатило: с замиранием сердца она спросила:
– Цел он?
– Да, но…
– Прости меня, прости, родная, ― быстро проговорила она, вырывая руку из цепких пальцев и быстро обнимая Валеру. ― Прости, я сейчас. Я же его не видела… не видела уже… Не могу, не могу, я только взгляну ― и сразу к вам!
Запоздалый Валерин оклик повис в холодном воздухе. Таня, наскоро поцеловав подруг, уже распихивала локтями солдат, то и дело извиняясь. Направление, указанное Машкой, было, как и всегда, весьма приблизительным, но почему-то она уверена была, что пробиралась правильно.
В ушах оглушительно шумела кровь; сердце, спрятанное под рёбрами, бинтами, футболкой, кителем и бушлатом, заходилось стуком. Она уже ничего не слышала и не замечала, то и дело останавливаясь и пытаясь, встав на цыпочки, разглядеть что-то в толпе. Запыхалась, устала, хоть прошла-то, кажется, всего ничего.
Двадцать шагов.
Пять месяцев.
Долго же шла она к тебе, Ан-тон.
Таня узнала его сразу же.
Увидела в толпе знакомый разворот плеч, задохнулась. Остановилась. Между ними шли люди, торопились куда-то, тащили вещи, оружие, то и дело закрывая их друг от друга.
Они стояли. Смотрели.
Совершенно бледное, сумрачное лицо его так сильно оттенялось чёрными, почти синими в дневном свете волосами, что казалось призрачно-прозрачным.
Антон выглядел спокойным настолько, насколько это было возможным. У него, как у Валеры, не подгибались ноги и не дрожали руки; глаза смотрели прямо, губы были сомкнуты. И только в самой глубине глаз, в том, как он замер, не шевелясь, как неестественно повисли у него руки, чудилось Тане что-то чудовищно напряжённое, нечеловеческое.
Ну, что ты скажешь?
Огромный, страшный лейтенант с хрупким сердцем.
Первыми нервы не выдержали, конечно же, у неё: Таня, коротко всхлипнув, сделала шаг вперёд. Ещё один и ещё, быстрее и быстрее, порывистей и порывистей, всё ближе к ощетинившейся по-звериному фигуре; да что же с ними такое?..
И ― сильнее, чем удар под дых, больней, чем пуля под рёбра.
Хриплое, дрожащее:
– Стой.
И вытянутая рука.
И ресницы у него, оказывается, дрожат. И руки всё-таки тоже.
И глаза ― это от света, должно быть ― льдисто-прозрачные, блестящие, отражающие в себе кусочек осеннего неба и её. Зрачки, покрытые, точно то лесное озеро, тонким, подтаявшим, отчаянно-звонким, до боли хрупким осенним льдом…
Внутри ― тут же миллион чувств и мыслей: не думал о ней? Забыл? Другую нашёл? Не рад видеть?
И все они хрустят, проваливаются, точно лёд по весне, тонут в чёрных омутах его глаз, в болезненном, не верящем выражении лица. Не то… Не забыл.
– Антон…
– Стой! ― голос сиплый, низкий, будто он к воде не прикасался уже пару дней. ― Стой. Ты… Ты же…
Таня всё ещё не может понять. Но она чувствует.
Как там бывает в бульварных романах? Девушка злится, плачет, бьёт своего возлюбленного кулаками в грудь, а он нежно, но крепко держит её в своих объятиях, и в конце концов она успокаивается…
Через своё недоумение, через обиду, непонимание, через слёзы и тоску, через бесконечные месяцы разлуки она шагает к нему. Обвивает руками шею. Антон хочет отстраниться и даже делает шаг назад.
Она не отнимает рук и послушно шагает за ним.
Туда, куда ты захочешь, Ан-тон.
Всё будет хорошо, Ан-тон.
Она повторит это столько раз, сколько будет нужно.
И тогда, когда он замирает, Таня наконец вдыхает и, вдыхая, роняет на чужую кожу тихую единственную слезу. Потому что пахнет от него так знакомо, как пахнет теперь её дом: теплом человеческой кожи, скошенной ароматной травой и осенними прозрачными ветрами, несущими солёные океанские слёзы. И потому плачет, что носом может прижаться к его крепкой шее, что может потереться о неё щекой, что ладонями может обнять её сильно-сильно и вся, похудевшая за это время совсем до костей, может почти повиснуть на этих крепких, надёжных плечах.
И потому ещё, что ― слышится ей, должно быть ― спустя бесконечные секунды-века Антон шмыгает носом, как мальчишка, осторожно, невесомо кладёт ладони на её лопатки, будто боясь сломать, и прижимается подбородком к её шее, порывисто выдыхая в неё. Потому, что вдруг подтягивает её к себе, наверх, так, что землю Таня чувствует только кончиками пальцев, и обнимает крепко-крепко.
Пара кое-как сросшихся рёбер отчаянно протестует.
Таня ― ни капли.
– Как ты? ― неслышно прошелестела она. Антон не ответил: он всё не разнимал рук, плотно сомкнутых у неё на спине. И дышать тоже, казалось, перестал совсем.
– Только не её, Господи, ― вдруг хрипло, отрывисто прошептал он. ― Только не её…
Только не её…
Двадцать девятое октября, пять вечера, и Таня вдруг с удивительной ясностью и простотой видит: что бы теперь ни произошло, что бы они ни говорили друг другу, как бы ни ссорились, сколько бы ни врали, ― он навсегда останется человеком, сильнее которого она не полюбит никого.
И, Господи, просто… просто…
Только не его, Господи.
Только не его.
Антон, наконец, чуть ослабил хватку, позволил Тане встать на землю, но и тут не отпустил ни на секунду, будто боялся, что она испарится. Придерживал под локти, сильно-сильно сжимая пальцы. И смотрел…
Смотрел совсем новыми глазами, не теми, что были минуту назад. Таня смотрела тоже и не узнавала: между этим Антоном, непривычно светлым, живым, лучащимся изнутри, и тем, ощетинившимся, мрачным, загнанным в угол, ― будто тысяча лет.
– Как ты? ― повторила она, зачарованно глядя в горящие чёрные глаза. Антон с трудом разомкнул спекшиеся губы, несколько раз двинул ими, будто ни звука не мог произнести, и прошептал наконец:
– Ни есть не мог, ни спать. Веришь?
Голос хриплый, усталый. И в глазах ― такая серьёзность и доброта. Улыбка у Тани получилась сама собой: помнит…
Всё это одновременно так далеко и так безумно близко. Чисто убранный кубрик, стул посреди него, а на стуле ― Калужный, с довольной до невозможности мордой, в грязных берцах, сидит, закинув ногу на ногу, смотрит колко и нахально. Кривит губы. Какая-то нелепая, запальчивая перепалка, а потом из какой-то папки у него на коленях выскальзывают на пол большие Танины фотографии. Те самые. Уродские. «Нет, это я так с собой ношу. Ни есть не могу, ни спать, веришь?» ― тянет он с насмешкой.
Тогда-то она, конечно, ответила какую-то гадость.
Тот Антон и этот ― одно. Одно ― и её. И всё, кажется, встало на свои места, потому что Таня почти задохнулась от охватившей её нежности. Антон здесь. Антон всё ещё здесь, и он всегда будет здесь, и это тот самый Антон, что готов был впечатать её головой в стену, и тот самый, что готов пойти за неё и в огонь и в воду. В груди разливалось огромное, необъятно огромное тепло. Как его высказать, она не знала, поэтому ответила просто и вместе с тем так серьёзно:
– Верю.
– Таня!
Сзади подбежали запыхавшиеся девочки. Она обернулась, не отходя от Антона. Прижалась к нему боком, чтобы чувствовать: он здесь. И улыбнулась им порывисто, счастливо, широко: как хорошо-то!..
– Таня, ну что же ты, я же просила! ― воскликнула Валера почему-то очень напуганно. Остановилась в нерешительности, рвано вздохнула и бросила на Антона взгляд, полный паники и отчаяния. ― Антон Александрович, вы…
– Всё хорошо, Лера, ― быстро выдохнул он. Таня подняла голову, посмотрела через плечо, поймала его дрожащее, тёплое выражение глаз. Что-то в Антоне ещё было не так; что-то тревожное, загнанное, нервное по-прежнему таилось и в тембре его голоса, и в неровных взмахах ресниц. Но смотрел он прямо, мягко и тепло. Он здесь. Она здесь. С остальным они как-нибудь разберутся.
И это «Лера» ― как хорошо звучит! Таня улыбнулась. Да ведь он никогда не звал так Валеру. Всё «Ланская» да «Ланская», а если под горячую руку попадётся, так «психопатка» или «больная»…
– Да вы подружились! ― радостно воскликнула Таня. Валера улыбнулась как-то болезненно, снова взглянула на Антона и сказала негромко:
– Да. У нас… было много общих тем для разговоров.
– Да, мы очень с ним подружились, даже два раза чай ходили пить! ― тут же весело заявила Машка. ― Мы уже почти с товарищем старшим лейтенантом закадычные друзья! ― уверила она и тут же замолчала, с опаской глядя на Антона: ясно, что подобная реплика вряд ли пришлась ему по вкусу. Но Антон молчал, глядя куда-то вниз. На губах его остановилась тихая, неверящая улыбка. Сам он был где-то совсем далеко.
Таня только осторожно сжала его ладонь: я здесь. Всё будет. Мы всё успеем, всё обсудим.
– Ну, я уж бачу, что вы спелись. Яка драма, и в кино ходити не треба, ― Коваль, ехавший с Таней с последнего перегона, вырос будто из-под земли. Улыбнулся своей розовощёкой, кругленькой, ладной улыбкой, потянул Антона за рукав.
– Гарна, гарна дивчина, панове, ничего не скажешь, но идти потребно. Ну, девицы, будьте здорови! Антон, пишли, чи що?
Но на этом лимит приятных встреч на сегодня не закончился: из толпы возник лейтенант Назаров, всё такой же весёлый, задорный, всем своим видом доказывающий, что война ― это тоже жизнь, и жизнь по-своему неплохая. Разве что похудел он немного, но и это белокурому лейтенанту было к лицу.
Кхм. Старшему лейтенанту, между прочим.
– Вот обязательно каждый раз убегать? Где тебя носит?! Никитин срочно приказал тебя…
Голубые, детские глаза Назарова остановились на ней, и он едва не поперхнулся своими словами. Таня улыбнулась, кивнула головой, радостно подняв брови:
– Товарищ старший лейтенант.
– Солов… ― звуки будто застревали где-то в его глотке. Назаров откашлялся, молниеносно взглянул на Антона. ― Соловьёва?..
– Вроде... того, ― поражённо отозвался тот, улыбаясь легонько. Губы у Антона тоже дрожали.
– Лисёнок, идём, а? ― спросила Валера, беря Таню под руку. Старший лейтенант Назаров исподлобья посмотрел и на неё, чуть двинул бровями, мол, ну? Валера едва заметно опустила ресницы ― нормально. Таня насторожилась, сжала Валерину руку сильней: просто так люди не понимают друг друга без слов. Очень интересно…
– Очень, очень рад тебя видеть, Таня, ― поспешно заговорил Назаров. ― Мы тут все, знаешь, без тебя… очень скучали. Особенно эти товарищи. Очень не хочется отвлекать вас, но, Тон, идти бы надо, Никитин срочно сказал.
– Да, я… иду, ― проговорил Антон. Ещё раз бросил на Таню мягкий, пристальный, отчаянный взгляд, будто хотел её всю запомнить. Таня ещё раз успокаивающе коснулась его запястья ладонью.
– Ну що за мелодрама, наворкуетесь ще, пишли, хлопцы!
Их спины уже почти скрылись в пестрящей камуфляжем толпе, когда Таню вдруг кольнуло что-то изнутри: нет, нельзя его так отпустить! Нужно… что-то ещё нужно… Нужно увидеть его спокойные, добрые глаза, увидеть, что он в порядке, а раньше никак нельзя уйти. Снова вырвавшись у Валеры, она в несколько десятков шагов догнала их, просунула руку под руку Антону. Он вздрогнул, обернулся к ней, остановился. Через несколько секунд второй рукой накрыл её ладонь.
Таня, право, и не знала, что сказать – просто смотреть бы и смотреть, как светятся у него глаза…
– Ан-тон, ― просто сказала она.
Так просто, оказывается.
Всё так просто…
– Почему ты так говоришь? ― улыбнувшись, спросил он.
– Я тебе всё-всё расскажу. Слушать устанешь. Ну, хочешь?
– Хочу, ― быстро кивнул Антон, вдруг сжал её руку сильней, посмотрел прямо, честно. ― Я не знаю, на сколько меня сейчас выдернут… Но ты приходи вечером, Таня. Пожалуйста, приходи.
И в этом «пожалуйста» столько горечи, столько невысказанного, что и слов больше никаких не нужно было. Таня порывисто вдохнула, быстро прильнула к его груди, руками уцепилась за ворот бушлата.
– Конечно, приду. Ещё как приду, ты меня выгонять замучаешься…
Родной мой, бедный мой, усталый мой…
Её приобняли за плечи. Таня подняла подбородок, чтобы видеть его лицо: брови болезненно сдвинуты, глаза закрыты, губы ― одна тонкая полоска, и всё такое бледное, с такой глубокой, несоскребаемой усталостью, с таким отчаянием, будто в последний раз её видит.
Антон осторожно опустил тёплую, подрагивающую ладонь на её голову. Рука, лежавшая на Танином плече, сжалась в кулак. Он закусил губу, как будто от нестерпимой боли, медленно наклонился и трепетно коснулся губами её волос.
И в этом… столько всего, столько!..
– Всё хорошо, ― прошептал он. ― Всё теперь хорошо, Таня, всё хорошо.
– Иди, ― кивнула она, чувствуя, что ещё чуть-чуть – и просто не сможет отпустить его. Антон ещё раз провёл рукой по Таниным волосам.
И это так смешно и больно одновременно: оторваться друг от друга не могут…
– Тони! ― услышала Таня приятный, чем-то знакомый девичий голос. Антон медленно, словно нехотя, отнял руку, закрыл глаза и глубоко вздохнул.
Лёгкими шагами к ним подбежала низенькая девушка, миниатюрная, изящная, белокурая. «Видимо, новая медсестра», ― отметила про себя Таня. Девушка показалась ей довольно приятной и как будто знакомой.
– Тони, ― повторила она, подойдя, и посмотрела на Антона.
Так посмотрела… Таня и не поняла, как всё произошло: миловидное лицо девушки показалось ей вдруг некрасивым и тупым, вся её тонкая фигурка ― несуразной и нелепой, а чистый голос ― притворным и ужасно слащавым. Так ведь… Это что же, «Тони» ― это она ему? Тони, значит?