Текст книги "Чёрный лёд, белые лилии (СИ)"
Автор книги: Missandea
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 46 страниц)
Это ничего. Он ведь был к этому готов, верно? Самое сложное осталось – посмотреть вниз.
Губы пересохли. Антон опустил глаза на мокрую, комками, землю.
Здравствуй, Таня.
Та, которая должна быть рядом в эту минуту, чтобы поддержать, та, которая должна прижаться щекой к его плечу, бессвязно лопоча что-то нелепое, но такое правильное и нужное, та, которая должна была прожить ещё много-много лет, лежит под землёй.
Та, которую он клялся защитить, мертва.
Его ноги подкосились, но он и не пытался удержаться на них. Под коленями оказались комья земли, и так, пожалуй, было даже лучше. А ещё его трясло. Холодный, уже совсем осенний ветер бил Антону в спину, отчего чуть отросшие волосы танцевали ему в такт, падали на лоб, путались.
Антон так устал: должно быть, слишком долго шёл сюда.
Это насыпь – всё, что осталось от Тани в целом мире. Эта насыпь да письмо, которое он засунул в нагрудный карман.
Антон закрывает глаза, потому что в голове мелькает так много картинок; и под закрытыми веками в спасительной темноте перед ним появляется Соловьёва. Живая. Это странно, будто художник рисует… Появляется плавный овал её лица, заострённый кончик носа, пара-тройка веснушек, разрез тонких бледных губ, светлые, невзрачные брови, высокий лоб, завитки волнистых от косички, русо-медных волос, живые, с хитринкой голубые глаза, ломкая фигурка в огромном бушлате. Всё, кажется?.. Нет. Белая неровная линия ложится над правой бровью.
Соловьёва оживает, оживает и теплушка вокруг них: стучат колёса, гудит состав, у стены посапывает Широкова, и Соловьёва, отрываясь от горячей кружки, смотрит на него большими, чуть испуганными и всё-таки переполненными любопытством глазами. Запинается, но спрашивает на одном дыхании:
– А вам будет грустно, если меня убьют?
Антон пугается даже там. Не отвечает, только впитывает в себя всем существом испуганно-серьёзное выражение её лица, нервные движения тонких пальцев по ручке кружки, острую линию напряжённых плеч…
Но порыв осеннего ветра сбивает с головы Антона кепку – и глаза приходится открыть.
Перед ним сосновый свежий крест да комья сырой земли. Ничего больше нет.
Ну что, грустно тебе? Грустно?
Её нет. Его счастливой звезды нет. Должно быть, она упала.
Всё, на что хватило его сил, это достать из кармана её письмо. Несколько минут помяться, прежде чем взглянуть на ровный знакомый почерк. Пару раз вздрогнуть и протереть глаза, прежде чем начать читать.
Дорогой Ан-тон.
Мне так жаль. Господи, мне так жаль. Меньше всего на свете я хотела, чтобы всё случилось так. Не потому, что боялась умирать – потому что никогда не хотела причинять тебе боль.
Ему всё-таки пришлось прерваться: слишком реально зазвучал в голове её голос. Пальцы почти не дрожали, и Антону удалось провести ими по крупным, округлым буквам. Ан-тон… Почему она так странно пишет? Он обвёл пальцами своё имя, задержавшись на «н».
Успокаивает меня одно: я не оставляю тебя. Ты не один, слышишь? Разве нет? Это не ты читаешь моё письмо, это я говорю с тобой. Слышишь мой голос? Я всё ещё с тобой, Антон. Прямо сейчас я с тобой, если ты веришь в это. Я обязательно должна поговорить с тобой в последний раз, так что вдохни поглубже и послушай меня внимательно.
Это письмо – тебе. Тому, кто не знает, сколько ещё времени он сможет продержаться. Тому, кого жизнь всё время топит, будто лодку в штормовом море. Тому, кто давно потерял веру, тому, кто боится видеть лучшее в людях и во всём винит себя. Тебе. Ты замечательный, ты такой добрый и хороший, Антон! Я прошу тебя, никогда не сомневайся в этом. Ты делаешь этот мир лучше, ты даришь людям, которых любишь, свет, и в тебе огромные запасы сил. Война рано или поздно кончится, тучи рассеются, придут лучшие времена, так что цепляйся за жизнь покрепче, не ослабляй хватку! Тебе столько предстоит совершить!
Всё проходит, Антон. Ты сказал мне это, когда погибла Рита, и это самая верная истина на свете. Я была в твоей жизни и верю, что была не случайно, – но теперь меня нет.
Отпусти меня. Сохрани глубоко в своём сердце, знай, что я люблю и всегда любила тебя, помни, что теперь я буду молиться за тебя здесь, поднимай глаза на небо и смотри: где-то там есть я, ты ведь сам говорил так. Помнишь? Верь в это, но отпусти меня.
Я знаю, тебе сложно. Отпустить всегда сложно, особенно, если я была дорога тебе (я знаю – была). Но люди приходят и уходят, так бывает всегда. Из этого и состоит наша жизнь. Времена могут быть хорошими и плохими, сумрачными и солнечными, а наши сердца всё равно рано или поздно будут учащённо биться от счастья и разрываться от боли. Так и должно быть.
Может, я хотела бы вернуться. Может, ты хотел бы меня вернуть. Но теперь ничего не поправишь. В одиночестве или нет, тебе придётся идти вперёд. Сжимать зубы и идти.
Не жди меня, будь счастлив! И если ты меня помнишь, я всегда буду с тобой, всегда буду думать и заботиться о тебе, всю твою жизнь и после неё. Границы и расстояния ничего не значат.
Я с тобой.
Твоя Таня.
Господи, Таня. За какой же радугой ты осталась?
Ты говоришь правильные вещи, ты всегда говорила их.
Ты говоришь о силе, но у меня её больше нет. Всё, что у меня было, – это ты.
Теперь тебя нет, ты ушла… Ушла? Хоть раз посмотри правде в глаза, Антон Калужный. Соловьёва подохла ни за что, она, как добрая судьба, развернулась и ушла в мир иной, потому что ты не смог сберечь её. Она смотрела в твои глаза и верила. Тебе. В тебя. Верила, что ты её не бросишь, что сможешь защитить её. В её глазах ты всегда был лучше, чем есть.
Кто я вообще такой без тебя? Кто такой Антон Калужный без Татьяны Соловьёвой? Зазнавшийся трус, неуравновешенный эгоист, циничный лжец… Может быть, в редкие моменты я и правда становился лучше рядом с тобой. Может быть, иногда я, выныривая из бесконечной бездны собственного отчаяния, понимал, как сильно мне повезло?
Если бы ты знала, как мне повезло, Таня. Если бы сейчас я мог сказать тебе это.
Ты так странно появилась в моей жизни… Такая нелепая случайность. Знал бы я тогда, разглядывая тебя, что спустя какие-то девять месяцев смогу застрелиться только потому, что тебя не будет. У меня ведь тогда внутри что-то дрогнуло. И это не любовь с первого взгляда, Соловьёва. Все эти твои растрёпанные лохмы, пальцы, нервно теребящие подол слишком большой для тебя пижамы. Какая уж там любовь… Это что-то вроде «о, это ты. Это ведь ты».
Я найду тебя за любой радугой. Я не могу сказать тебе тех самых слов – я никогда не смогу. Но ты всё видишь. Просто посмотри вниз, Соловьёва. Просто дождись меня, Соловьёва.
Я недостаточно сильный, чтобы жить в мире, в котором нет тебя, но на то, чтобы приставить к виску пистолет, сил у меня ещё хватит.
На дивизию спускались тёплые августовские сумерки. День, кажется, выдался спокойным, и людей почти не было: все занимались своими делами или ложились спать. Хорошее время.
Антону бы попрощаться, но на то, чтобы писать такие длинные письма, у него не осталось ни времени, ни сил. Поэтому он просто вырвал листок из записной книжки, выцарапал на нем, не глядя, несколько слов и положил на землю.
Он не знал, откуда в нём столько решимости и почему он совсем не боится. Будто кто-то свыше сделал за него этот выбор, а ему осталось только слушаться.
Антон смотрел на сосновые кресты, чернеющее, ясное небо за ними и ощущал всю силу собственного горя. Куда пошла она, сможет пойти и он. Всё ведь так просто.
Он не торопясь выложил из карманов все документы, осторожно положил их на землю рядом с блокнотным листом. Фотографию Соловьёвой оставил в нагрудном кармане, который хорошо застегнул, чтобы не забрызгало.
Кажется, всё? Кажется, да.
Он ещё раз посмотрел на безоблачное тёмное небо в густой россыпи звёзд.
Может быть, всё, что он себе придумал, – это не больше, чем красивая сказка, и всё, что будет дальше, – это его труп с вышибленными мозгами. Может быть, там, дальше, не будет ни ада, ни рая, ни Соловьёвой. Может быть.
Но это всё, что он чувствует.
Всё, что он может сказать.
Курок взведён, ПМ у шеи под углом – чтобы сдохнуть наверняка. Палец на крючке.
Всё, что он может сказать.
Запекшиеся губы приоткрываются и хватают воздух в последний раз.
Даже если там ничего не будет.
Даже если.
– Соловьёва Татьяна, я счастлив, что ты родилась.
Пистолет улетает влево метров на семь, а рука Калужного, по которой со всей силой долбанул Макс, подозрительно хрустит. Может, сломалась. Хорошо бы, чтоб сломалась.
– Слушай сюда, мудак, – ревёт Макс, хватая Антона почти что за горло. – Скажи мне, что этот грёбаный пистолет не был заряжен! Скажи мне!
Но у Калужного совершенно расфокусированный взгляд, и он едва ли понимает, кто вообще стоит перед ним, поэтому Макс просто плюёт и быстро, толкнув Антона обратно на землю, идёт к ПМ, поднимает его с земли и нажимает на спусковой крючок.
От выстрела вздрагивают оба.
Через секунду Макс снова оказывается рядом с Антоном, мёртвой хваткой берётся за ворот его тельняшки, рывком ставит друга на ноги.
– Кретин. Знаешь, кто ты? Мудила ты последний, вот ты кто, – рычит он. – Слышишь ты, блять, меня?! Что, дать тебе разок по роже, чтобы очухался?!
– Наз…
– Да иди ты в задницу, я тебе больше не Назар! Я знал, блять, что ты на всякое дерьмо способен, но это!..
Говорить он больше не может: горло сводит спазмом, да и воздух кончается. В голове стоит гул, а лицо Тона плывёт перед глазами.
Лицо с пустыми деревянными глазами, смотрящими сквозь Макса, которые только сейчас начинают наполняться хоть каким-то пониманием происходящего. И кажется, сам Тон от этого не в восторге. Его губы приоткрываются и снова сжимаются в полоску, будто он хочет что-то сказать.
Серьёзно?
Правда, что ли?
– Что, может, ты ещё и не доволен, что я не дал тебе нахер вышибить свои мозги? – всё ещё чувствуя отголоски уходящей бури, едко спрашивает Макс.
– Я… не знаю, – тон голоса просто уставший. Будто не он только что был готов сдохнуть.
– Дожили, блять, – последний раз ругается Макс. Тяжело вздыхает, тянет друга за край рукава. – Ну-ка пошли отсюда. Пошли, пошли, ещё настрадаешься, идиот.
Он отводит Тона за пригорок, так, чтобы этой долбаной насыпи не было видно. Сажает на землю, садится сам и откидывается на спину, уставившись невидящими глазами в небо. Чувствуя, как успокаивается заполошно бьющееся сердце.
Чувствуя огромное облегчение.
Антон Калужный, его, блин, друг, его семья, мог бы сейчас валяться на земле с простреленной башкой.
Макс вздрагивает даже от одной мысли об этом, на всякий случай протирает глаза и поворачивает голову вправо. Тон тоже лежит на земле, тяжело дыша.
– Ну что, душу излить не хочешь?
– Как-то не особо, – морщится Тон.
– Давай-давай. Я же твой лучший друг. Могу дать совет. Ну или по морде.
Кажется, Тон даже усмехается – нервно.
Но говорить и дышать теперь проще.
– Я помню, как убили Лёху, – поднимает бровь Макс.
– Представь себе, я тоже.
– Но ты не пытался приставить пистолет к виску.
– Это другое, – говорит Тон, поднимает ладони и зарывается в них лицом, судорожно кашляя. – Будто... Я лёг в могилу вместе с ней. Понимаешь?
Максу нечего ответить, кроме самых глупых банальностей.
Но он, чёрт возьми, понимает.
– Придётся как-то жить, – хрипло выдавливает он из себя. – Тон, у тебя всё ещё есть дом…
– Она была им.
– Слушай, всё это звучит ужасно, но теперь остаётся только ждать, – говорит Макс, легонько пихая Тона в бок. – Время – тот ещё лекарь, но другого всё равно нет. И эта херня… Ну, горе. Оно не закалит и не сделает тебя сильнее. Оно будет просто причинять боль, и эти раны никуда не денутся. Но однажды утром ты проснёшься и поймёшь, что можешь жить дальше. Ну?..
Тон поворачивает к нему голову. Блестящие в темноте глаза смотрят осмысленно и даже, кажется, благодарно. Удавка, затянутая на его шее, чуть ослабевает и даёт ему сделать первый спасительный вдох.
– Утешитель из тебя не очень, – шутит он, тщетно пытаясь натянуть на губы улыбку. – Пойдём?
– Стой. Пообещай мне, что ничего не натворишь.
Несколько секунд тихо. Стрекочут в траве кузнечики и цикады.
Тон глядит в темноту перед собой, и его пальцы сами собой сжимаются в кулаки – жест, давно знакомый Назару. Решимость.
– Обещаю.
В половине третьего ночи он сидит на том же пригорке, только теперь рядом с ним – Валера. Накрапывает дождик – слабый отзвук дневной грозы. Валера спокойна. Её пальцы медленно перебирают жухлые травинки.
Они оба смотрят на сгорбленную фигуру у насыпи.
– Лера... – тихо зовёт Макс. Она поворачивает голову: глаза у неё сухие и почти спокойные.
– Ты нормально? – осторожно спрашивает он. Лера кивает, потом задумчиво переводит взгляд на насыпь, и Макс, хмыкнув, снова говорит:
– Иногда я боюсь, что он просто ляжет на землю и умрёт рядом с ней.
– Нет, – серьёзно отвечает Лера и легко улыбается. – Нет, не умрёт… Это я бы могла умереть.
Макс вздрагивает, испуганно смотрит на неё. Ему есть чего пугаться: Лера и слезинки не проронила, читая письмо Кравцова. Она не упала в обморок и не вздрогнула, только задумчиво приложила ладонь к сердцу и прошептала: «Я знала, что так будет…»
– Что ты говоришь такое?
– Я могла бы, а он – нет… – снова задумчиво повторяет она и смотрит на него. – У нас с Мишей всё было так просто. И любовь у нас была хорошая, тихая, добрая, будто солнечное утро… Мне Господь может дать за неё смерть, но не ему. У него была гроза, шторм, ураган… Слишком сильна любовь, понимаешь? Слишком долго ему придётся расплачиваться за неё на этой земле. Я женщина, Максим, – тихо прерывает она его возражения. – Я понимаю такое лучше.
Максу, право же, нечего возразить.
Они сидят рядом ещё много часов, задумчиво глядя на одинокую коленопреклонённую фигуру перед белеющим в густой темноте сосновым крестом.
Комментарий к Глава 18 https://vk.com/missandea
====== Глава 19 ======
Когда становится слишком тяжело,
знаешь, порою может быть слишком тяжело, —
Только любовь и заставляет нас почувствовать себя живыми.
Ed Sheeran – Photograph
Окружающих нужно время от времени пугать, чтобы сильно не окружали. Эту нехитрую истину Антон запомнил ещё с детского сада. Мягкими шагами шёл по изрытой, обескровленной земле октябрь, и Антон чувствовал, как всё сильней твердела на нём корка отчаяния и отчуждения, соскобленная было ласковыми прохладными пальцами.
Он жил… как-то. Нет, жил, конечно. Антону двадцать пять уже, он выдержал полтора года войны и даже не поседел. Конечно, пережил и это, как пережил всё остальное. Конечно…
Умерла.
Умерла.
Что теперь сделать? Это жизнь. Так случается. Может, Антон смог бы вдолбить это себе в голову, если бы не одно «но».
Соловьёвой не было. Но она была везде. Больше, чем на несколько часов, отвлекаться у Антона не получалось. Его взгляд падал на жарко растопленную буржуйку, и сразу же в голове звенел её голос: «Я люблю тепло». Появлялась рядом Ланская, и память услужливо рисовала в голове картинку: вот они, две подружки, ещё румяные и пышущие здоровьем, идут по учебному корпусу, толкая друг друга и хохоча над чем-то. Жевала что-то с грустным видом Широкова, и сразу же Соловьёва заявляла где-то внутри: «Вы не знаете, что такое безе».
Антон знал: воевать со своими легче, знал: он по-своему любит всех их, и всё-таки часто просил о переводе, чтобы просто не видеть всего этого, и всякий раз ему отказывали. «Вы очень ценный офицер, один из лучших разведчиков, мы не можем отпустить вас», – говорил Ставицкий.
И он так устал. От всего. От бесконечных грязи и воды, доходивших в окопах почти до колен, от вшей, от металлической пыли, намертво въевшейся в пальцы, от засохшей грязи под ногтями, от постоянного едкого запаха мужского пота и немытых ног, от собственных мыслей, не покидавших его ни на минуту, не оставлявших Антона даже во сне. Неожиданно для него стал сказываться незаметный раньше недосып. Вылезали старые болячки: адски ныла давно простуженная поясница, тяжело поднималась простреленная левая рука. Снова нестерпимо чесалась и ныла грудь.
Он сказал Назару правду. Возвращаться было некуда. Квартира на Невском, кажется, должна быть продана стараниями соловьёвского папаши, да он и не смог бы жить там теперь. С нарастающей горечью всё яснее Антон понимал: ему некуда уходить от войны. Когда она закончится, он останется один и ни с чем.
Значит, нужно кончить ведь чем-то?..
Первые дни Антон изо всех сил лез под пули, в атаках вставал из окопов первым, шёл впереди, не пригибаясь и не хоронясь. Но, видимо, со смертью он встречался столько раз, что до ужаса ей надоел, вот и не спешила она к нему навстречу.
Застрелиться он больше не пытался: это было и правда глупо. Позор для Мии – зачем?.. Это было малодушно, но ему захотелось жить.
Удивительное существо – человек. У него всё отнимут, а он всё за жизнь цепляется.
Случай представился неожиданно. В середине октября, когда дожди лили стеной, его срочно вызвал к себе Ставицкий. Блиндаж командира полка, всегда самый удобный и тёплый, сейчас представлял из себя жалкое зрелище. Полуразвалившийся, холодный, без буржуйки внутри, он наводил тоску на всех: если уж у командира полка такой блиндаж, значит, дело плохо.
Дело-то и правда было дрянь.
Войска отступали так быстро, что зачастую у солдат не было времени нормально окопаться на новой позиции. Тут же поступал приказ о новом отступлении, и бойцы, зло ругаясь, снова собирали свои скудные пожитки. До Владивостока оставалось не больше ста километров. А что будет там, каждый знал и не знал.
В насквозь продуваемом подбитом блиндаже помимо Ставицкого сидели высокий грузный человек в штатском и начальник разведки майор Никитин.
Штатский вид имел чрезвычайно штабной: спокойный, уверенный, со здоровым цветом лица, вчера он явно спал на нормальной постели и плотно ел, – таких солдаты презрительно именуют между собой тыловыми крысами. И всё же, несмотря на свою выхоленность и лощёность, вид его неприязни у Антона почему-то не вызывал. Мужчины не ёжились и не пытались согреться. Все, кроме Ставицкого, сидели на сырых скамейках вокруг стола; тяжело и напряжённо молчали.
– Старший лейтенант Калужный по вашему приказу прибыл, – хмуро отрапортовал Антон, оправляя бушлат и коротко прикладывая руку к шапке. Присутствующие слегка оживились, подняли головы. Очевидно, его ожидали.
– Да. Садись, – Ставицкий сухо кашлянул, указал рукой на свободное место. Обращение на «ты» было у подполковника как бы домашним и доверительным, поэтому Антон уже с меньшей напряжённостью снял с головы шапку и уселся за стол. Усатый штатский с тяжёлыми чертами лица, сидевший напротив, поднял голову и посмотрел на него в упор, проницательно и цепко. Взгляд этот Антону почему-то сразу понравился: видимо, предвидится какая-то серьёзная заварушка. Замечательно.
– Старший лейтенант Калужный, мы говорили вам о нём, – Ставицкий, так и не сев, кивнул на Антона. Штатский, ещё раз изучающе глянув на него, протянул через стол мясистую руку.
– Костромичёв, – коротко и непонятно представился он и перевёл глаза на Ставицкого. – Приступим. Садитесь. Никитин, можете докладывать.
Майор Никитин несколько секунд молчал, облокотившись на руки и, видимо, собираясь с мыслями. Наконец он поднял голову и заговорил, тяжело уставившись в доски стола:
– Сегодня утром вызвали в штаб: готовится специальное задание. Подробностей раскрывать не имею права, да и сам не знаю, но намекнули очень ясно, что задание важное и ответственное.
– Для господина лейтенанта это лишнее, – буркнул штатский. – К делу, пожалуйста.
В блиндаже повисла тишина, прерываемая лишь далёкими взрывами.
– Тебе сразу дать подписать о неразглашении или пока так поговорим? – коротко сказал Никитин.
– Вы во мне сомневаетесь?
– Если бы сомневались, ты бы здесь не сидел. Но дело нешуточное, Антон, задание важное. Нам поручена задача подобрать личный состав, лучших...
– Лучшие здесь не нужны, – устало повёл плечом штатский. – Нужны лучшие из лучших. Задание сугубо добровольное, штаб ни на чём не настаивает.
– Но мне намекнули, что они хотели бы видеть тебя, – выдохнул Никитин. – Мы не приказываем тебе и даже не просим. Сам понимаешь, для такого нервы должны быть крепкими.
Что, крепкие у него нервы?
Неуравновешенный психопат, пытавшийся застрелиться.
Стальные...
– Думаю, я смогу помочь.
Костромичёв пристально посмотрел на него, чуть склонив голову набок, а потом улыбнулся краешком рта.
– О вас много говорили, Калужный. Особенно с прошлой осени, – сказал он.
С прошлой осени.
С первого октября – разве забыть ему это число?
– Не думаю, что хорошее, – усмехнулся он.
– Разное, – ответил Костромичёв и чему-то слегка улыбнулся, но тут же стал серьёзным. – Мы на вас и рассчитывали, а всё-таки подумайте. Подробности спецзадания не имею права открывать, но, поверьте, дело чрезвычайно опасное и серьёзное. Думайте до завтрашнего утра – и думайте хорошо. По крайней мере, в штабе будут спокойны, если у диверсионной группы будет такой командир.
– И да, Калужный, – вступил в разговор Ставицкий, серьёзно посмотрев на него. – Мы все знаем, что вы неглупый, выдержанный, очень квалифицированный офицер. Но то, что с вами происходит в последнее время... Это понятно. Мне вас упрекнуть не в чем. И вы всё-таки подумайте: это не то задание, где нужно погибнуть. Его нужно не погибнуть или выполнить, а выполнить и не погибнуть. Хватит у вас ещё сил взять себя в руки и не лезть на рожон?
– Я обдумаю, товарищ подполковник, – кивнул Антон. – Но пока вы можете рассчитывать на меня.
– Ну так вы свободны, – сказал штатский.
Кутаясь в давно не стиранный, пропахший костром и дождями бушлат, Антон уже вышел на воздух, когда услышал за собой глухой голос Никитина:
– Девушек у нас практически не осталось, но будем смотреть. Но чтобы поартистичней – это задача трудная.
Артистка…
Антон не знал, как это происходит; но вместо тоненьких осинок появляются российские флаги, вместо пеньков – парты и стулья, вместо поленницы – старый чёрный рояль, а на месте, где только что стоял караульный, вдруг вырисовывается чья-то спина в большом кителе.
Таня перебирает пальцами по чёрным и белым клавишам; когда музыка стихает, Таня вся замирает, уходит в себя, а когда становится громче, выходит на форте, фортиссимо, её спина распрямляется, плечи расправляются, хрупкие руки бьют по клавишам с такой необычайной силой…
Каждую ноту Таня играет так, будто она последняя.
Иногда Антон думал, какой чудесной артисткой она бы стала. Какой талантливой была бы писательницей, какой замечательной матерью, какой скромной невестой и хорошей женой… Из неё вышел бы прекрасный композитор, потрясающая певица, добрая, понимающая учительница…
Да вот только солдат из Тани Соловьёвой вышел никудышный.
Может быть, в этом есть и его вина.
– Вы слышите меня? С вами всё нормально, Антон Александрович?
И рояль, и руки, занесённые над клавишами, и хрупкий разворот плеч, и вальс Шопена – всё исчезало.
Антон исчезал.
Перед ним стоял обеспокоенный чем-то Фомин, его напарник.
– Слышу. Иди, Фомин.
На день у Антона было запланировано огромное количество дел, но ему вдруг почему-то захотелось пойти к снайперам. А ещё – курить. На войне люди быстро привыкают безоговорочно доверять своим чувствам, так что, пройдя пару шагов, он остановился у полуоблетевшей осинки и достал сигареты и спички. Курить в последнее время хотелось почему-то всё чаще. Спичка никак не хотела загораться. Отсырела, что ли, чёрт её дери? Но где и как?..
Антон с недоумением обернулся вокруг и только сейчас, пожалуй, с какой-то отстраненностью отметил, что осень уже давно пришла и вступила в свои права. Не то чтобы он не замечал этого раньше; конечно, чувствовал прекрасно, что ночи стали холоднее, а утра – промозглей, что сильные грозы сменились непрекращающимся мелким дождём, а ветер стал злее и пронзительней. Конечно, он на своей насквозь продуваемой шкуре чувствовал это.
Оказывается, осень… Листьев почти нет, голые серые ветки нещадно гнёт во все стороны напоенным запахами солёной воды ветром. Воздух совсем сизый, прозрачный, дрожащий – и Антону кажется, что сам он такой же.
Он ни на кого не кричит больше. Ну, бывает, прикрикнет на нерасторопных бойцов, раздражённо (и так привычно) огрызнётся на чью-нибудь просьбу, но чтобы кричать, с запалом кричать, ругаться по-настоящему, отводя душу, зычно, раскатисто, на весь полк… И так – во всём почти. Ест Антон при любой возможности по-прежнему много (ведь другой раз может и не быть), но почти без аппетита, не замирая от душистого запаха наваристого супа. Курит много и без удовольствия. Просто потому, что так немного легче.
Становился прозрачней осенний воздух, и сам Антон становился прозрачней, легче. Он, правда, надеялся, что и боль внутри него станет слабей, но на неё, видимо, осенняя лёгкость не распространялась.
Он и сам всего этого не замечает. Зато замечает Назар.
Стоило о нём вспомнить, и он появился, нахохлившийся от холода, как филин, краснощёкий и красноносый и с неизменной широченной улыбкой чуть щербатого рта. Помахал ещё издали, а подойдя, вытащил руку из кармана и забрал у Антона с таким трудом зажжённую сигарету.
– Ничего не имею против, но не по пятнадцать же за день, деточка, ― не дожидаясь Антонова возмущённого вопроса, пожал плечами он. ― И не будь таким мудаком. Другим, может, тоже нужно.
– Кому? ― фыркнул Антон, отрывая спину от влажного ствола дерева.
– А мне?
– Ты не куришь, Назар.
– Это не значит, что предложить нельзя, ― поучительно сказал Назар и добавил с укоризной: ― Жмот.
Не торопясь, они брели в сторону снайперских землянок. Под ногами гадко шуршала гнилая листва. Выудив глазами среди жухлых, голых стеблей крапивы серебряную паутинку с капельками дождя на ней, Антон проговорил негромко, не смотря на Макса:
– Я на задание, наверное, скоро уйду.
Несколько секунд было тихо. Тоскливо кричали где-то высоко в небе пролетающие птицы.
– Что за задание? ― Макс спросил так же негромко и спокойно, но эта пауза и преувеличенно безразличный тон выдавали его с головой.
– Да всё как всегда. Совершенно секретно, крайне опасно, чрезвычайно важно и всё такое, ― шутливо отмахнулся Антон.
Шаги Макса неожиданно стихли. Антон тоже остановился, отрешённо глядя на кромку серого леса вдали, закусил губу, вдохнул поглубже, засунул замёрзшие ладони в карманы. Медленно обернулся. Макс стоял, не шевелясь.
– Что за задание, Антон? ― повторил он.
– Даже если бы знал, всё равно подробностей не имел бы права рассказать, ― пожал плечами Антон. ― Не говори никому. Просто хотел, чтобы ты знал. Чтобы не неожиданно было.
Между ними висела осенняя тишина, настолько прозрачная, что, видимо, мысли Антона были написаны у него на лбу. Макс вдруг сделал несколько шагов и оказался совсем близко. Мотнул головой и заговорил медленно, внушительно:
– Я не спрашиваю, что с тобой было, пока я валялся с залатанной рукой по госпиталям. Я не спрашиваю, слышишь? И я никогда не спрашивал. Может быть, ты прав, что не говоришь, и об этом правда лучше никому не знать, ― он предостерегающе поднял палец. ― И я не знаю, что с тобой сделали. Но каждый божий день вижу, что с тобой стало. Хватит, слышишь? Хватит. Ты всё отдал сполна. Ты никому больше ничего не должен, ― голос Макса совсем сел, и закончил он едва ли не шёпотом. В светло-голубых глазах плескалась такая отчаянная мольба, что у Антона сердце защемило.
Ты так прав, Назар.
Только одного ты понять не можешь.
– Я всё равно пойду, ― едва слышно проговорил Антон.
– Почему? ― так же беззвучно.
Пальцы покалывает...
Холодный сырой воздух обжигает глотку.
– Да потому что они всё у меня забрали, Макс! ― всё внутри дрожит. ― Всё забрали, понимаешь? И я ни слова не сказал! Мои чувства, мои силы, мою веру. Пускай. Пускай и жизнь забирают! ― голос сорвался и задрожал, и поэтому договорил Антон быстро, на одном дыхании: ― Но они забрали её, и теперь пусть Бог поможет им.
Редкие листья, оставшиеся на деревьях, тоже прозрачно-серые на фоне чёрных полей, и дрожат они так же, как Антоновы пальцы.
А в небе птицы кричат так тоскливо, так отчаянно…
Улетают куда-то, где тепло, где плещет о зелёный берег море. А люди ― остаются. Остаются в грязных, мокрых окопах, остаются в крови и в поту…
– Знаешь, что я с утра услышал? ― тихо спросил Макс, тоже подняв взгляд на клином летящих птиц. ― Мне один человек сказал такую вещь: нужно находить в себе мужество отпустить то, что уже нельзя изменить.
– По-моему, твой один человек пересмотрел дешёвых мелодрам, ― пожал плечами Антон, всё ещё приходя в себя. Нашёл в себе мужество только для того, чтобы слегка улыбнуться.
– Вряд ли, ― осторожно хмыкнул Макс и искоса взглянул на Антона. ― Это Христина.
– Она опять за лекарствами?
– Ага. Видимо, у неё в полку решили, что она просто первоклассно забирает лекарства. Она тебя искала, ― добавил Назар, и Антон неопределённо мотнул головой. ― Ну, я так и понял. Сказал, что ты занят.
– Она хорошая, ― вздохнул Антон, чувствуя себя до ужаса виноватым. ― Замечательная. И я должен бы… Но она говорит такие правильные вещи, Назар. Такие до ужаса правильные, что я содрогаюсь. Я их слушать не могу…
– И не слушай, ни к чему тебе сейчас какие-то правильные вещи, ― быстро поддакнул Назар и вдруг посерьёзнел: ― Так… когда?
Антон быстро глянул на него через плечо: Назар смотрел чуть устало и с тихой, обречённой грустью в глазах.
Так, будто и не ждал от Антона иного.
– Понятия не имею, ― отозвался Антон. ― И об этом больше не спрашивай. Сам знаешь... Пойдём лучше к нашим?
– А их нет, ― улыбнулся Макс. ― Вроде как еду подвезли и кое-какое пополнение, помогают разгружать.
– Пополнение? ― переспросил Антон, ощущая вдруг острый укольчик в сердце.
– Ага. А чего ты?
– Да… Ничего. Помню, как наших привёз… На платформе они машин ждали, ― он улыбнулся и вдруг понял, что говорить больше не может.
В горле ком стоял.
Уж не плакать ли ты собрался, Антон Калужный?
Тёплый апрельский день, заполненная людьми серая платформа, гудящий состав, испуганные мордашки, впивающиеся в него глазами.
– Пятнадцать человек, Макс. А остались они вдвоём.
– Тон…
– Ладно, ― покачал головой Антон, выдыхая. ― Ладно. Что, идём смотреть на пополнение?
В первом грузовике, стенки кузова которого держались на самом честном слове, отчаянно храбрились (при этом вжимаясь в те самые стенки и сильно рискуя выпасть) совсем молодые парни. Мимо них с важным видом прохаживались сбежавшиеся на шум солдаты. Они демонстративно громко и безразлично болтали, давая друг другу прикурить, и так же демонстративно бросали вслед взрывавшимся где-то подальше снарядам: «И куда американишки сегодня бьют? Совсем им, видно, головы поотшибало…» Новички смотрели на них с благоговейным ужасом и потихоньку выползали, кто бледный, кто совсем зелёный, из своих грузовиков.