Текст книги "Чёрный лёд, белые лилии (СИ)"
Автор книги: Missandea
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 46 страниц)
Они подобрали подходящие тональность и темп, когда на сцене появился щупленький, худенький молодой человек, почти мальчик, с плохо скрытыми следами синяков и кровоподтёков на скуластом лице. Он со злостью бросил на стул чехол со скрипкой. Старик-немец неодобрительно заворчал. Таня искоса взглянула на него и случайно поймала его взгляд, от которого вздрогнула: в глазах у мальчишки плескалась такая ненависть, что Тане становилось не по себе.
– Продолжим? ― пересилив себя, обратилась она к немцу, но в следующее мгновение перестала дышать.
– Подстилки, ― на чистом русском бормотал парень, вынимая скрипку из чехла. ― Твари продажные… Чтобы у вас там все передохли…
Конечно, Таня промолчала.
Конечно, отвернулась и улыбнулась.
На Машкиных наручных часах ― половина четвёртого, и голоса с первого этажа становились всё оживленнее и слышнее. Таня, всё ещё не переодетая, всё ещё без Антона и взрывчатки, шла по практически пустому второму этажу в сопровождении Машки, Жени и сержанта и сжимала руки в карманах пиджака.
Кажется, нервозность Антона становится ей понятней.
«Второй этаж, правое крыло, мужской туалет», ― на каждый шаг, гулко отдающийся в коридоре, твердила она.
У туалетов ― двое с автоматами.
– Я могу пройти? ― натянув на лицо улыбку, звенящим от напряжение голосом спросила она. Рут тут же повторила её вопрос. Солдаты, кажется, просмотрели на неё с интересом.
– Туалеты для гостей на первом этаже, ― отчеканил один из них.
Тане казалось, что пальцы сейчас порвут шерстяную ткань.
– Вы не представляете, как там грязно, ― понизив голос, улыбнулась она. ― Мне просто необходимо привести себя в порядок перед выступлением. На входе мне сказали, что я могу воспользоваться этим туалетом. Может, вы позволите нам войти?
Всё с такими же непроницаемыми выражениями лица она переглянулись.
– Только недолго, ― нахмурился один из них.
Быстро открыл дверь ― разумеется, в женский туалет. Таню пустили одну, дверь за ней закрыли. Она прижала ладони к горящим вискам и к лицу, глубоко, рвано, вдохнула и поняла, что готова заплакать. Всё не так, всё не так… Голова лихорадочно работала, но в неё не приходило ни одной толковой мысли. К тому же Таня неожиданно для себя громко, непроизвольно закашлялась, ощутив резь в груди. И тут же замолчала. Потому что…
Она быстро выскочила из туалета, продолжая кашлять.
– Боже мой, Камиль, как там накурено! Как там накурено! Там ужасный запах! ― запричитала она, посмотрев на Рут и чуть приподняв брови. Та сразу всё поняла; сделав совершенно испуганное лицо, Женька тут же затараторила на английском, обращаясь к солдатам. Из быстрого потока её слов поняла Таня мало, но на слове «ужасная аллергия» активно закивала головой, страдальчески прикрывая рот и нос рукой.
Через минуту она уже оказалась в мужском туалете. Быстро включила воду сразу в двух раковинах, чтобы заглушить все звуки.
Вторая кабинка от входа, за унитазом.
Щеколды не было, и Таня, просто прикрыв за собой дверь, медленно выдохнула, стараясь успокоиться и унять дрожь в руках. Действовать нужно быстро и точно.
Перед унитазом, грязным и ужасно пахнущим, опустилась коленями на пол. Вытерла о полы пиджака враз вспотевшие ладони, потёрла их между собой.
Ничего страшного. Ничего страшного.
Ничего не взорвётся.
Помнишь?
Помнишь ночь ноября прошлого года?
Чтобы она рванула, её нужно хорошенько пнуть, и я сомневаюсь, что ты можешь это сделать…
Всё нормально.
Лишь слегка дрожащей рукой Таня потянулась куда-то за унитаз. Пальцы тут же нащупали холодный металл, и она аккуратно, следя, чтобы подушечки пальцев не попали ни на какие выступы или кнопки, обхватила этот металл рукой. Всё несложно, вот так… Напрячь руку, осторожно потянуть на себя, не касаясь ни стен, ни унитаза…
Перед её глазами, в её испачканных пальцах ― небольшая, грязно-зелёная, холодная коробочка непонятной формы с красными и синими тоненькими проводками сзади. Она почему-то тряслась; ах, да это Танина рука так дрожит…
Медленно-медленно, аккуратно-аккуратно Таня положила эту коробочку с проводками на пол, потом быстро стянула с плеч пиджак и так же быстро завернула устройство в него. Встала, отряхнула брюки, для порядка потянула за слив, подошла к зеркалу, осторожно переложила свёрнутый пиджак через руку так, чтобы придерживать взрывчатку пальцами.
Не заметно. Ничего не заметно. Всё в порядке.
Она вышла, поблагодарила солдат, коротко и с улыбкой кивнула Рут и Машке и быстрым шагом направилась в своё крыло. Нужно попасть в гримерку. Нужно спрятать пульсирующие в руке проводки.
– Мадемуазель Шатьен! ― вдруг окликнули её на французском; Таня испуганно обернулась и увидела того самого офицера. Он неумолимо приближался к ней со всё той же улыбкой на жирном лице. Таня впилась в свой пиджак и растянула губы в улыбке.
– Я звал вас, но вы почему-то не обращали внимания, ― точно так же с улыбкой проговорил он и хотел было ещё что-то сказать, но вдруг опустил глаза вниз. ― О, у вас развязаны шнурки. Нужно же быть осторожной. Позвольте, я подержу, ― предложил он и протянул руку вперёд. Только тут Таня поняла, что он хочет забрать её пиджак. Невольно впилась в него ещё сильнее, улыбнулась, чувствуя, как леденеет всё внутри.
– Благодарю вас, не стоит, мне до гримерной два шага.
– Здесь хорошо начистили полы, вы рискуете поскользнуться.
Руку он не убирал.
Таня прекрасно понимала, что будет, если она прямо сейчас не отдаст ему свой пиджак.
И что будет, если отдаст.
Внезапно чья-то сильная, ловкая рука перехватила взрывное устройство из её пальцев, и Таня, испуганно посмотрев влево, увидела Антона Калужного. Он галантно и осторожно забрал у неё пиджак, улыбнулся толстому офицеру и дружелюбно сказал что-то про то, что уже почти четыре и что ей пора готовиться.
Едва за ними закрылась дверь гримерки, Антон положил пиджак на стол, осторожно развернул его и выдохнул с облегчением:
– Оно, ― кивнул. ― Идите все сюда. Машина Флэтчера ― Фольксваген Пассат, чёрная, стоит совсем рядом с главным выходом. В пять выйдет он, примерно в это время должны уходить и вы. С юго-восточной стороны нет выходов, но она не охраняется, и из окон гостевых туалетов вылезти ― нечего делать. Сначала смотрим по сторонам, потом вылезаем, сразу зарылись в снег и по кустам поползли к скатам. Видели их? Хорошо. По скатам вниз, но смотрите, осторожно, если пройти дальше, там будет пруд. Потом снова кусты и дальше уже лес. Нужно попасть в лес, понимаете? Ориентир там ― большая ёлка, вы сразу увидите, там кроме неё ёлок нет. Кто-то остаётся, боюсь, что придётся Соловьёвой. Вступаешь с ним в разговор, каким-то образом попадаешь в его машину, забываешь там вот эту сумку, ― он быстро достал из чемодана маленький кожаный клатч. ― И уходишь. Вы меня поняли? Всё поняли?
Они закивали. Антон, так и не отдышавшись, вдруг закрыл глаза, сморщил лоб, приобнял сразу троих.
Всё получится. Всё получится.
Почему-то всё остальное пролетает для Тани за один миг.
А пела она так, как никогда в жизни не пела.
Концертный рояль, скрипка, полный людей зал, где-то сбоку, за кулисами, лица Машки и Рут, Антона уже нет, он уходит, и слава Богу, что он уходит, и ей хлопают, хлопают, она улыбается ― и не кланяется...
На пустующее место в первом ряду человек с фотографии, Флэтчер, опускается, когда она почти закончила. Таня старательно выводит последние ноты, кланяется и, поднимая голову, вдруг крупно видит его жёсткое, плоское лицо, пока он говорит что-то своему соседу. Так, как видела когда-то бомбу.
Он тоже хлопает.
После неё выступает, кажется, кто-то ещё, но Таня уже не смотрит и не слушает; в темноте кулис никого нет, только Рут стоит рядом с ней, одобряюще сжимая за предплечье. Вскоре появляется Машка; она накидывает на Танины плечи пальто и суёт ей в руку кожаный клатч, который Таня тут же обхватывает обеими руками.
– Сколько времени? ― тихо спрашивает она, не отрывая взгляда от довольного, спокойного лица в первом ряду.
– Семнадцать ноль две, ― напугано отвечает Машка.
– Поставила таймер?
– Да, Рут посчитала даже в столбик, сработает в семнадцать пятнадцать ровно, ― так же испуганно шепчет она.
Таня кивает. Значит, в семнадцать пятнадцать.
– Дай часы, ― просит она Машку. Та слушается, снимает с руки выданные капитаном кожаные часики. Таня отрывается от лица Флэтчера и смотрит на Машку и Рут.
– Почему он сидит? Давно пора ехать, ― хмурится Машка, нервно одёргивая край своего красного пуловера.
– Идите, ― шепчет Таня. ― Идите.
– Мы не…
– Вы же знаете, что надо уйти, ― качает головой она, сжимая клатч. ― Вы же знаете, что, если мы поедем все вместе, ничего не получится. Идите, девочки, я положу этот несчастный клатч ему в машину и приду к вам.
Они молчат. Рут смотрит в пол, Машка кусает губы.
Рут вздыхает.
– Ты права, ― говорит она. ― Ты права. С Богом, Таня.
И обнимает её.
Машка виснет на Тане, как в последний раз.
Когда Таня оборачивается от них, то вдруг видит пустое кресло, срывается с места, так же сильно сжимая клатч в руках, и почти бегом направляется в сторону выхода.
Там её никто не задерживает и вещи, слава Богу, не проверяет, так что успевает она выскочить на ледяной воздух почти в тот же самый момент, как чёрный Фольксваген трогается с места. Одну десятую секунды Таня стоит, как вкопанная, смотрит на лес неподалёку, на белое-белое небо и белую-белую землю, призывая все силы вселенной себе на помощь, собирая вместе всё, что в ней есть, а потом улыбается, делает несколько шагов и протягивает вперёд руку, другой по-прежнему сжимая клатч.
И машина тормозит.
Рядом нет Рут, и поэтому Таня общается с не знающим французского водителем сама большей частью жестами и улыбками. Слово «отель» на всех языках, кажется, звучит одинаково, да и женская улыбка имеет только один смысл; может быть, поэтому спустя минуту из машины раздаётся голос, от которого Таня вздрагивает.
Кажется, ей предлагают сесть.
Кажется, водитель распахивает перед ней заднюю дверь.
Таня смотрит на Флэтчера, Таня смотрит на него, стоя на снегу, Таня силится и не может улыбнуться, не может вымолвить ни слова. Таня видит сухое, слабо улыбающееся ей лицо, и оно сливается для неё с чёрными буквами на серой бомбе. Хоть убей, она почему-то совсем не запоминает его как человека. Его высокая, плотная фигура, ухоженные волосы и плоское лицо просто олицетворяют для неё всё, что она ненавидит.
Таня садится, машина трогается, минутная стрелка бежит вперёд, показывая девять, десять, одиннадцать, Таня лопочет что-то то на французском, то на английском, Таня называет несуществующий адрес, Таня слышит скрипучий голос Флэтчера и осторожно, положив ногу на ногу, чтобы не так видно было, трясущимися пальцами опускает клатч на пол машины и задвигает его ногой под сиденье.
Семнадцать двенадцать, Таня в последний раз смотрит на молчаливого Флэтчера и не может понять, как один человек может причинить столько зла; Таня внезапно ахает и умоляет остановиться. Таня забывает в гримёрке документы, извиняется тысячи раз, улыбается примерно столько же, быстро выходит из машины, осматривается вокруг: далеко уехать не успели, вон те самые скаты, под ними ― снег, а дальше уже лес.
Она бросает взгляд на часы, видит тринадцать и быстрыми шагами идёт обратно, стараясь сохранять спокойствие, ― бежит почти. Ей надо дойти до места, где заканчивается лёд и начинается земля, ей надо успеть. Кажется, из ворот дома офицеров показывается ещё одна машина, и если сейчас фольксваген взорвётся, и её увидят на дороге…
Семнадцать четырнадцать, Таня, наплевав на всё и видя только отъезжающую и выезжающую машины, быстро сгибается пополам, садится на землю и просто катится вниз. Скат оказывается слишком крутым, на такое она не рассчитывает, и не получается даже хоть немного остановиться, задержаться. Таня катится по снегу, сильно ударяясь об него, пытается зацепиться руками, но вокруг только калейдоскоп из снега, неба и деревьев.
Таня вдруг ощущает под ушибленными локтями что-то твёрдое-твёрдое, тело почему-то выворачивает наизнанку. Она чувствует какой-то треск, на секунду ощущает дикий холод во всём теле и в несчастных многострадальных лёгких, слышит собственный короткий вскрик и проваливается под лёд.
Он убьёт их. Честное слово, убьёт, если они не передохнут там сами.
Потому что стрелки наручных часов Антона показывают семнадцать ноль пять. Потому что ни одной из них нет. Потому что он лежит за огромной елью по уши в снегу и всматривается в серый трёхэтажный дом так, что глаза болят. Ловит взглядом изредка проходящих по периметру патрульных, просчитывает, пытается угадать что-то. Потому что его сердце бахает так, что Антону кажется: слышно за километр.
Рутакова появляется, конечно, первой, и появляется так, как они договаривались: по-тихому, откуда-то сзади, ползком. Сообщает шёпотом, что всё шло нормально, и ложится рядом.
Широкова появляется второй и, конечно, ползёт она не через лес, а почти прямиком по белой пустоши. Дура. У Антона сердце сводит, пока он смотрит, как мелькает её тельце среди кустов. Губы он обкусывает до крови, и на морозе их щиплет. Но Широкова, кто бы сомневался, доползает незамеченной и сразу, даже не думая прижаться к земле как следует, начинает шептать что-то, лихорадочно, прерывисто. Ей не хватает дыхания, и Антон не понимает ни слова, но читает по испуганным глазам и слышит «Танька». И кусает губу так, что действительно чувствует солёный привкус. Боли не чувствует.
Часы показывают семнадцать десять, и это значит только одно: минут через двадцать, когда Флэтчер не выйдет на связь (в том, что он не выйдет, Антон ни секунды не сомневался: помнил глаза Соловьёвой там, в капитанской землянке), здесь поднимут на ноги всё, и им придёт конец. Им придёт конец.
– Товарищ старший лейтенант… ― едва слышно шепчет Рут где-то сбоку, но Антон только вгрызается пальцами в снег и смотрит на дом так, что в глазах мутнеет.
– Ждём, ― цедит сквозь зубы он.
Соловьёвой нет. Соловьёвой нет. Есть Широкова и Рутакова, на которых плевать он хотел, но которые не виноваты ни в чём.
Он знает, что должен уходить. Этому учат ещё на первом курсе (жертвы всегда будут, вы должны сразу это понять), но они ничего не говорят о том, что чувствуешь в этот момент: один, когда сердце стучит почти в горле, когда ты оставляешь всё, что тебе дорого, когда ты предаёшь это.
– Ждём, ― рычит он, хотя никто и не возражает.
Ну же, Соловьёва.
Ну же.
Я не оставлю тебя. Я не оставлю тебя. Я буду стоять перед тобой, ощетинившись, как животное, и не подпущу к тебе никого. Я буду стоять перед тобой. Я буду охранять тебя.
Ну же.
А потом… Потом он уже ничего не помнит. Какие-то отрывки…
–
У него набатом в ушах стучит кровь, Широкова вдруг тихо вскрикивает, слышится взрыв, и Антон видит его, там, далеко, на дороге; Соловьёва появляется сбоку, от леса, он видит в снегу, совсем недалеко, её спину в голубом, которое почему-то стало синим, и на ней нет ничего, кроме этого паршивого платья, и почему-то она делает несколько неестественных движений и перестаёт двигаться.
Антон, не смотря больше ни на дом, ни на патрули, не думая ни о чём, быстро, так быстро, как никогда не ползал, пробирается через снег к ней, и вдруг ощущает под пальцами совсем ледяную, мокрую отчего-то, всю в снегу, кожу плеч. У Соловьёвой закрываются глаза. Он с трудом отбрасывает ее мокрые обледеневшие волосы и видит синие-синие трясущиеся губы. Она пытается что-то сказать, но не может, зуб на зуб не попадает, только пытается прижать руки ко рту и сильнее к Антону прижаться.
–
Шумит ветер, небо наливается красноватым закатом, раскачиваются огромные деревья. Рутакова где-то в разведке, направление потеряно, их ищут, Широкова держит Танину голову, Антон кутает её в своё негреющее пальто и, дуя на собственные ледяные руки, растирает Соловьёвой пальцы ног. Соловьёва смотрит на него из-под полуопущенных век и пытается сказать что-то трясущимися губами, но заходится надрывным кашлем и хватается за грудь.
– Держись, Танечка, ничего, ничего… ― шепчет Широкова и, поцеловав спутанные, ледяные Танины волосы, круглыми от ужаса глазами смотрит на Антона.
Антон, право, не знает, что ей сказать.
–
Момент, когда он понимает, что никто не заберёт их, почему-то запоминается Антону очень хорошо. Они находят направление по заходящему солнцу и часам, то канонада там гремит такая, что становится понятно: начались бои. Американцы пошли в наступление на Владивосток. За ними не придут.
Он смотрит на Широкову и Рутакову, с двух сторон обнимающих белую, как снег, Соловьёву, и говорит:
– Пойдём во Владивосток. Выхода другого нет.
Соловьёва, без промокшего платья, закутанная в обрывки и остатки чужих вещей и хрипящая на каждом вдохе, смотрит на него исподлобья. Он снова не даёт ей сказать.
Он боится её.
Он боится её трясущихся губ и несчастного взгляда.
Он боится тех слов, которые она хочет произнести.
–
Должно быть, Христина крепко молится за него, потому что в три часа ночи Рутакова, вернувшаяся из разведки, говорит:
– Дорога. Судя по машине, которую я видела, ― наша.
Антон молча кивает. Они сидят на наломанном лапнике под корнями вывороченного дерева. Голова и грудь Соловьёвой ― на его коленях, ноги ― у Широковой. Сама Широкова, наклонившая вперёд и согревающая своим теплом Соловьёву, клюёт носом. Почти что спит.
– Далеко? ― спрашивает Антон.
– Метров шестьсот.
– Хорошо, ― кивает он. ― Сейчас пойдём.
Рутакова кивает тоже, хмурится и пристально, болезненно смотрит на Соловьёву. Порывается снять с себя последнее, что осталось ― вязаный кардиган. Антон останавливает её. Она смотрит на него с ужасом.
– Всё будет хорошо, ― говорит он. Рутакова почему-то отворачивается, отходит, и Антон слышит сдавленный всхлип.
Над его головой ― звёзды. Небо ясное и тёмное-тёмное, верхушки огромных, вековых деревьев медленно покачиваются от ветра. Пахнет морозом, хвоей и морем.
– Я торможу всех, ― одними губами говорит Соловьёва. Антон вздрагивает, приподнимает её повыше, чтобы было легче дышать, и обнимает крепче. Говорит:
– Молчи.
– Из-за меня вы все погибнете, ― снова шепчет она. Совсем тихо.
Антон опускает голову и смотрит в её бледное-бледное лицо с лихорадочным, нездоровым румянцем на щеках. А глаза у неё ― совсем спокойные… Только печальные почему-то слегка.
И в них отражается небо.
– Я тебя не брошу, ― говорит он. ― И ты не смей.
–
Уговорить шофёра, невыспавшегося, раздражённого и явно подозревающего их, кажется делом невозможным, но у них получается. Антон не знает, что тут работает: слёзные уверения Широковой или вид подыхающей Соловьёвой. В конце концов, он обещает сдать их ко всем чертям военной полиции, Широкову и Рутакову сажает в кузов, а Антона с Соловьёвой на руках пускает к себе в кабину.
– Чёрт бы вас побрал, и зачем взял… ― ворчит он всю дорогу, но Антон не слушает: он смотрит на заваливающуюся на него Соловьёву, смотрит на её синюшные губы, полуприкрытые глаза и тяжело, с хрипом вздымающуюся грудь.
Почему-то он ни на секунду не думает, что она может умереть.
Она не может.
Свой лимит умираний она исчерпала давным-давно.
– Ты не можешь меня бросить, ― говорит он ей дрогнувшим голосом, когда Таню совсем ведёт и она, надсадно закашлявшись, буквально падает ему на плечо.
– Не могу дышать… ― сипит она, совсем клонясь вниз. ― Не могу, Антон, больно…
– И чё ты, леший тебя за ноги, застыл? ― вдруг ругается шофёр, на секунду даже отпустив руль. ― Ну, подтяни её повыше, голову ей запрокинь, что сидишь?
И, немного помолчав, когда Соловьёва затихает, добавляет:
– Зря ты её… Не сегодня-завтра ведь возьмут город. А в госпитале ты ей сейчас места не найдёшь. Помрёт так и так девка, жалко ж, мучиться будет…
Убей её.
Помрёт так и так девка.
Антон смотрит на шофёра так, что тот почему-то сразу замолкает.
–
Во Владивосток они попадают совсем под утро. На въезде нет ни постов, ни проверок, только какая-то бесконечная возня, крик, грохот и солдатская беготня.
Значит, правда со дня на день возьмут.
Военной полиции никто их не сдаёт, и, когда встаёт из-за океана позднее осеннее солнце, он оказывается посреди города с повисшей на нём Соловьёвой и жмущимися по бокам Рутаковой и Широковой один.
Лица у них испуганные и растерянные.
Что, девоньки, войну-то не так себе представляли?
– Ищите полк. Доложитесь Ставицкому или кому найдёте. За неё не беспокойтесь, ― тихо добавляет он, встретив загнанный взгляд Широковой. ― Я найду вас. Ну, ну, идите. Ну, что вы?..
Голодные, замёрзшие, в остатках одежды, они обе выглядят побитыми собаками и смотрят на него точно так же.
– Она не умрёт, ― шёпотом говорит Маша, бросая на Соловьёву, безвольной куклой повисшую на его плече, тоскливый взгляд. ― Да?
– Обещаю.
Подбадривая едва передвигающую ноги Соловьёву, он перекидывает её руку через плечо, подхватывает её под талию и идёт искать госпиталь.
Всё будет хорошо.
–
Госпиталь с помощью всё бегущих куда-то прохожих, каждый из которых считает свои долгом уверить Антона, что мест там нет, он всё-таки находит.
Он ведь знал, что Христина молится за него хорошо.
Поэтому, в полном кашляющих, стонущих и заживо гниющих людей парадном увидев её, он ни капли не удивляется.
Происходящее вокруг похоже на ад, в котором они все скоро окажутся, и Антон хочет хоть как-то ободрить Соловьёву, потому что сладковато-тошнотный трупный запах всегда тяжело чувствовать в первые разы. Но это и не требуется: горячая рука, хватавшаяся за его плечо, слабеет, глаза Соловьёвой закатываются, и она оказывается у него на руках.
Ничего, Соловьёва.
Потерпи, Соловьёва.
Она ничего не весит, и Антону не стоит труда, крепко прижав к себе горящее тельце, протиснуться вперёд. Все свои силы он тратит на то, чтобы выловить в постоянно двигающейся толпе фигурку Христин в белом испачканном кровью халате, не отводить от неё взгляд и расталкивать всех, кто мешает ему добраться до неё.
Когда она видит его, то роняет из рук полный воды тазик, который с грохотом падает на пол, обрызгивая всех вокруг. Рот её приоткрыт, зрачки ― во всю радужку. Губы шепчут что-то похожее на «Тони», но в общем гуле, конечно, не разобрать.
Помоги мне.
Ради всего святого, что ты так чтишь, помоги.
Я ведь тебе дороже, чем она? Дороже?
Бедная, бедная моя…
Она коротко кивает и жестом показывает ему идти за ней. Они проходят весь первый этаж. Перегородки разобраны, никаких палат не осталось: койки расставлены во столько рядов, что и не сосчитать, на них корчатся люди, совсем рядом, здесь же, за натянутой простынёй ― операционные столы, врачи и медсёстры бегают так быстро, что и лица-то рассмотреть нельзя. Хотя рассматривать ни к чему; для того, чтобы увидеть отчаяние и адскую усталость, можно не смотреть. Звенят инструменты, гремят алюминиевые тазы, слышится плеск воды (или крови), стонут и кричат больные. Когда где-то снаружи раздаются взрывы, люди ничего не говорят, а только молча переглядываются между собой.
Скоро они будут здесь.
Скоро всё это будет ни к чему.
Христина открывает перед ним дверь какой-то каморки; там темно и холодно, пустое окно забито войлочным одеялом, совсем рядом стоят три пустые кровати.
– Сестринская, ― коротко поясняет Христина, разбирая одну из постелей. ― Всё равно не нужна больше…
Антон быстро перекладывает Соловьёву на затёртое серое постельное белье, и её худенькое личико практически сливается с подушкой. Она дышит тяжело, с хрипами, и не открывает глаз. Христина быстро разматывает тряпки, в которые одета Соловьёва, и Антон видит впалый сизоватый живот, рёбра, которые можно пересчитать пальцами, руки-палки и точно такие же худенькие ноги…
И лицо. Совсем белое.
– Нужен врач, ― качает головой он.
Христина, закутывающая Соловьёву в одеяло, смотрит на него через плечо как на сумасшедшего.
– Христина, нужен врач, ― повторяет он строже.
– Врачи режут руки, ноги и вытаскивают осколки и пули, ― быстро говорит она. ― Ты не найдёшь врача.
Быстро достаёт откуда-то стетоскоп, прикладывает его к тяжело вздымающейся груди, несколько минут напряжённо слушает, а потом оборачивается к нему.
– Надо бы делать рентген, конечно, и кровь взять, но ты сам понимаешь… ― вид у неё такой потерянный, что Антон пугается. ― Это пневмония, Тони.
– И? ― нетерпеливо спрашивает он. ― Так лечить же нужно…
– Я всё, что могу, сделаю, ― поспешно кивает Христин, но выглядит по-прежнему испуганной и растерянной. ― Но ты пойми, у неё же явно от иммунитета только слово одно осталось, и воспаление наверняка запущено. Я уверена, что она не сразу заболела, скорее всего, долго кашляла, просто не обращала внимания…
На секунду становится тихо.
Ещё тише, чем эта тишина, Антон говорит, смотря на Христину почти ненавидяще:
– Хочешь сказать, она умрёт?
– Антибиотиков нет, Антон, ― пожимает плечами она, упорно глядя в пол. ― Ничего нет…
Соловьёва тяжело вдыхает и шепчет какую-то бессмыслицу. Бредит.
Прости, Таня.
Я должен был защитить тебя от твоей боли, от этих некрасиво опущенных уголков губ, от полубредовых речей и лихорадочного румянца щёк.
Антон знает, что должен идти, знает, что иначе попадёт под трибунал, знает, что должен доложиться, но он не может двинуться с места и смотрит на Соловьёву, опустив руки.
– Иди, ― тихо говорит Христина. ― Иди, я за ней присмотрю. Обещаю.
– Я вернусь, ― тяжело вздыхает он.
Всё то время, пока Антон бродит по лихорадочно готовящемуся к чему-то страшному городу в поисках своей части, перед глазами стоит Соловьёва.
Всё, Господи.
Только не её.
Полк стоит совсем на юго-восточной окраине. Завтра под ударом он окажется первым. Всё вокруг суетится, к чему-то готовится и передвигается с ужасающей скоростью, но Ставицкого Антон всё-таки находит. Тот пожимает ему руку и благодарно смотрит в глаза.
– Спасибо, что привели назад.
Антон усмехается, ощущая пустоту внутри и бросая взгляд на высоты к востоку. Завтра оттуда покажутся вражеские самолёты.
Не за что…
– Что Соловьёва? ― спрашивает Ставицкий хмуро; Антон молчит, ковыряя ботинком снег, и он, кажется, понимает и добавляет осторожно: ― Если очнётся, вы ей скажите вот что… Может, ей от этого спокойней будет. В тот же день, как вы ушли, к ночи, бой был, и Ланскую контузило. Я договорился, и её комиссовали, так что сейчас, вероятно, она уже где-то в Центральной России.
Антон кивает с благодарностью. Ну, хоть Назар будет спокоен.
– А вас по этому адресу ждут, это недалеко, здесь, за бывшим парком, ― говорит Ставицкий и суёт в руку Антону смятую бумажку. ― Не знаю, что хотят, но вы не волнуйтесь. Мне Широкова всё рассказала, что было можно, и если будут какие-то проблемы… Ну, вы поняли.
По указанному адресу Антон находит небольшой двухэтажный дом, переполненный жмущимися по стенам офицерами и солдатами. Очевидно, все они ждут своей очереди, чтобы попасть куда-то; но Антон называет свою фамилию, и его сразу же проводят в небольшой кабинет. За столом сидит полковник, сухой, жёсткий человек лет сорока пяти. Он обводит внимательным, таким же сухим взглядом вошедшего Антона и, не предлагая сесть, принимается что-то писать.
– Объект убрали? ― коротко спрашивает он.
– Так точно.
– По этому делу позже будет проведено разбирательство. Точно так же, ― он заглядывает в какую-то папку, а потом снова пристально смотрит на него, ― как и по делу октября две тысячи семнадцатого года. Помните такое, Антон Александрович?
Грудь привычно ноет.
– Так точно.
– Очень хорошо. Но вы мне нужны были не за этим. Вот, держите, ― полковник протягивает ему какую-то карточку, только что подписанную им. ― Вас ждут в Москве. Много у вас грехов, Антон Александрович, но понравиться вы руководству почему-то смогли. Мне поручено лично проконтролировать, чтобы вас эвакуировали сегодня вечером.
Антон тупо, не моргая, смотрит на кусок картона в своих руках. Поверх его фотографии, фамилии и имени стоит жирная подпись полковника, а снизу синяя, чуть размазанная печать.
Подлежит эвакуации.
Ну конечно…
– Флэтчера убрал не я, товарищ подполковник, ― негромко говорит он, чувствуя волну ненависти, подкатывающую к груди. ― Флэтчера своими руками убила восемнадцатилетняя девочка, которая сейчас умирает от пневмонии в переполненном госпитале. И ещё две, которые помогли ей в этом, погибнут завтра с рассветом.
– Мне жаль.
– Они заслуживают этого.
– Мне говорили о боевом офицере, способном справиться с любой задачей, но мне начинает казаться, что что-то напутали, ― цедит подполковник, всем своим видом давая понять, что приём окончен.
Я не брошу тебя, Соловьёва. Не брошу.
– Возможно, ― отвечает он, кладёт карточку на стол и готовится выйти, но полковник встаёт из-за стола, обходит его и оказывается к Антону лицом к лицу. Он берёт карточку со стола и закладывает её в нагрудный карман изодранного Антонова пальто.
– В Москве вас ждёт командование, ― строго говорит он. ― У всех будут проблемы, если вы не явитесь.
– Можете хоть пришить её ко мне, ― спокойно отвечает Антон.
Увидеть бы океан. И выкинуть туда это «подлежит эвакуации» к чертям собачьим.
– Эвакуации подлежит только командование, медицинский персонал, разработчики и те, на кого пришли специальные запросы. Я не могу подписать разрешения всем, кому захочу, лейтенант. Там два транспортных корабля, ― цедит полковник. ― Вам придётся поехать, а им ― остаться. В десять пятнадцать у Морского вокзала, ― он на секунду замолкает и смотрит на Антона как будто бы человечней. ― Мне жаль.
– Мне тоже, ― усмехается Антон.
Когда он входит в полуразрушенное здание госпиталя, стрелки часов на старой ратуше показывают половину девятого. Стараясь не вдыхать воздух, отдающий гнилью, потом и тёплым, сладковатым запахом гниения, он быстро поднимается по лестнице и, как и утром, поворачивает направо.
Христин сдержала своё слово. В сестринской горит свеча, тут теплее, чем на улице, и гораздо тише.
Ну, наконец-то, Соловьёва. Наконец-то.
Он устало опускается ― почти падает ― на край кровати и вдруг чувствует такое облегчение, что хочется разрыдаться в голос.
Потому что всё хорошо. Ты ещё жива, глупая маленькая девчушка. Русые оттаявшие наконец ото льда завитки облепили твоё спокойное лицо. Твои губы приоткрыты, но ты дышишь через нос так ровно и спокойно, что кажется, стоит только закрыть глаза, и вместо серых потрескавшихся стен и стонов за ними мы увидим бело-голубую штукатурку и услышим новогодний шум Невского за окнами.
Скажи мне, Соловьёва, сколько же веков прошло с того дня? Сколько тысячелетий ты не слышала тишины? Сколько миллионов лет не смеялась?
Но сейчас ты здесь. Твоё тело похоже на решето, его покрывают зажившие и не заживающие шрамы, но ты дышишь так спокойно, что одно я знаю точно ― всё будет хорошо.