355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Missandea » Чёрный лёд, белые лилии (СИ) » Текст книги (страница 45)
Чёрный лёд, белые лилии (СИ)
  • Текст добавлен: 29 декабря 2017, 21:30

Текст книги "Чёрный лёд, белые лилии (СИ)"


Автор книги: Missandea



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 46 страниц)

Ненадолго он замолчал. Тане тоже сказать было нечего.

– Это они сестру вашу нашли и убили. Думали воздействовать на Дмитрия Владимировича через близких. Они ведь и вас искали. Почти нашли.

– Я помню, ― кивнула Таня. Ригер помолчал, а потом покосился на неё, зло поведя плечом.

– А Дениса Алексеева помните?

Таня прошла слишком сложный и длинный путь, чтобы падать в обморок, плакать или даже просто удивляться. Вместо этого она просто вспоминает вечера, проведённые в комнате досуга с весёлым, улыбчивым парнем. Вспоминает, как просто, легко и тепло ей было. Вспоминает это, а потом вычитает из двадцати восемнадцать. А потом ― ещё один. Последний кусочек остался, и она прекрасно знает, кому он принадлежит.

Если с Антоном Калужным что-то случится, у неё не останется сердца.

Серое девятиэтажное здание возникает перед ними из полосы ещё осеннего тумана, неожиданно и так сразу, что Таня не успевает удивиться. Она и не узнаёт его сначала, поднимает глаза: а занавески, занавески-то на пятом где? Розовые в оранжевую полоску, безвкусно-весёлые, Машкины. А кактусы с именами? Окна пустые. Неожиданно взгляд задерживается на третьем слева окне; что за кубрик это? Второй? За стеклом маячат широкие зелёные листья фикуса. Валера любила фикусы...

Таня захлопывает дверь машины. Она видит КПП, общежитие, решётчатые ворота, за ними ― плац, столовку, учебку, стадион. Ей хочется плакать и смеяться, опрометью бежать вперёд и оставаться на месте. Сердце бабахает, а она не может сделать ни шага и волнуется. Как будто невеста перед алтарём, честное слово.

– Документы ещё не сделали, но вас и так возьмут пока. Переночуете, отдохнёте, а завтра пулей в санчасть, ― строго говорит Ригер где-то за спиной.

Таня кивает и не отвечает: не может. Вон окна их, пятого, кубрика, где переживали они радости и горести, вон комната досуга, где одним осенним вечером играла она шопеновский вальс для ядовито-злобного человека. Где-то он сейчас?

– Я… Да, Ригер. Спасибо, ― приходит в себя она. Только тут замечает, что стоит посреди подъездной площадки, разинув рот и задрав кверху голову. Незнакомый ей курсант в бронежилете у КПП странно косится на неё.

– Так я, Ригер, пойду, ― слабо улыбается она. ― Дадите вещи?

Вещи? Ах да…

– У меня их нет…

Улыбается ещё шире. Почему-то это веселит.

– Ну, так я пойду, ― снова улыбается Таня и оборачивается к Ригеру всем корпусом, не в силах сдержать порыва: ― Спасибо вам.

Смотрит он на неё мрачно и, кажется, понимая, что в этот раз не отделаться, хмуро спрашивает:

– За что?

– Вы напрашиваетесь на комплименты! ― смеётся она. ― За то, что вы заботитесь о папе и обо мне и за то, что вы такой хороший.

Лицо Ригера не меняется, остаётся всё таким же хмурым и сосредоточенным, и Таня думает: вот сейчас пробубнит что-то вроде «не за что» или «я не уберёг вашу сестру», но Ригер смотрит спокойно и серьёзно и отвечает:

– Вы тоже... Очень хорошая, Татьяна Дмитриевна. Пожалуйста. Я всегда буду делать всё для вас и для Дмитрия Владимировича.

Тане хочется благодарить ещё и ещё, но слов не остаётся. Она просто кивает и снова оборачивается к училищу. Ей и правда кажется, что она на пороге какой-то новой жизни сейчас; Таня вдыхает поглубже, раскрывает глаза пошире и, пальцами неуверенно сжимая подол гражданской куртки, шагает вперёд ― к ступенькам КПП. Внутри первокурсник, взглянув несколько удивлённо, выписывает ей временный пропуск, и Таня, толкнув тяжёлую железную дверь, попадает в ПВВКДУ.

Здесь, у общежития, всё совсем так же, как и год назад, только бывший газон с клумбами теперь засыпан землёй. Именно её сейчас и ровняют два курсанта, тоже совсем молоденькие. Третий, коренастый и приземистый (старшекурсник, должно быть), стоит к Тане спиной. Его она не узнаёт, хотя и должна.

– Это что?! Что ты, ― неожиданно завывает он басом, ― что ты вырыл, мать твою за ногу? Могилу выкопал?! Грядку вскопал?! Бабу с собой будешь класть?!

Узнаёт. И доброго смешка никак не может сдержать. Тот, конечно, слышит. С абсолютно разъярённым лицом оборачивается к ней.

Тут уж Тане, конечно, не до смеха. Она быстро щёлкает пяткой о пятку и прикладывает руку к голове. Всё равно, что она непокрыта. Для майора Сидорчука ― можно.

– Здравия желаю, товарищ майор! ― хочется громко и лихо; выходит сип, и всё-таки даже он не может задавить тёпло-звонкую радость.

А майор смотрит. По лицу, красному и как всегда ну крайне злому, не поймёшь даже, узнаёт или нет. Смотрит. Молчит. Изучает.

Чуть наклоняет голову вбок.

– Вернулась? ― спрашивает сурово.

Тане хочется ему на шею вешаться, говорить о том, как благодарна она ему за огневую подготовку, сколько раз он фактически её от смерти спас. Но этого нельзя ― она слишком хорошо знает.

– Вернулась, товарищ майор! ― громко отвечает она.

Сидорчук отворачивается к курсантам. Таня знает его ― слишком, пожалуй, хорошо ― и знает, что значит для майора дисциплина, и всё-таки ей обидно. Она шагает в сторону общежития.

– В понедельник огневая второй парой, упаси тебя Бог опоздать, Соловьёва, ― вдруг бросает он равнодушно, не оборачиваясь, и Таня расцветает улыбкой. Она знает: в присутствии курсантов майору Сидорчуку ну никак нельзя проявлять человечность. Не положено. Это потом, как-нибудь вечером, он вызовет их с Валерой к себе на кафедру, посадит, напоит чаем и выслушает ― очень серьёзно и понимая куда больше, чем все остальные.

Валера! Таня со всех ног бросается к общежитию, едва открывает ослабевшими руками металлическую дверь (никогда раньше не замечала она, что двери в училище такие тяжёлые). Бежит, прыгает через ступеньки, задыхается и перед дверью на пятый всё же останавливается, дышать не может… Опирается о ручку, кашляет долго и надрывно. Переводит взгляд влево: там пролёт на шестой этаж. Восемнадцать ступенек ― каждый раз, поднимаясь к Калужному, она считала.

Таня знает, что пойдёт туда. Не сейчас, ― сейчас ей нужно к Валере ― но пойдёт.

Зайдёт в пустой коридор и вдохнёт запах свежей штукатурки. Привидений больше бояться не будет: с ней теперь их столько… Устало опустится рядом с дверью в канцелярию ― и, может, просидит так всю ночь. А может, толкнёт дверь, увидит кожаный диван и письменный стол. Вспомнит, как впервые обнимала Антона Калужного. Ей много что надо вспомнить.

Ей много куда надо пойти.

Таня заглянет на Пятую Советскую, к обломкам польского посольства. Не будет бояться, а просто вспомнит в последний раз мелькнувшее перед ней лицо Веры и серый гладкий бок бомбы. Не потому, что хочет травить себе душу ― потому, что это честно.

Она спустится на Площадь Восстания, медленно проедет по эскалатору. Торопиться ей некуда. Вспомнит, как замирали они с девочками от ужаса под этими сводами. Как Антон прижимал её к этим ступеням и закрывал собой.

А потом пешком ― непременно пешком! ― она пройдёт по Невскому проспекту до красивого пятиэтажного дома с колоннами. Подойдёт к парадному и поднимет взгляд на окна четвёртого этажа ― те самые, с голубыми занавесками. И, наверное, будет стоять так много минут.

Но это ― потом. А сейчас перед ней ― недлинный коридор со светло-зелёными стенами. Портреты президента и министра обороны, российский флаг, большая книга Устава.

Тане кажется, что она видит ― видит всех их.

Вот Машка Широкова. Рядом с тумбочкой дневального она втыкает в розетку электрический чайник: хочет сварить себе пельмени. У неё длинные-длинные пушистые волосы, убранные в неряшливую косу, большие щёки, пижама в зелёный горох и смешливые, горящие озорством глаза. Её брата не убивали. Маша никогда не была на фронте. Маша не оставалась в осаждённом Владивостоке со смертью один на один.

Вот Настя Бондарчук. Она уселась к окну, поближе к дневному свету, и сосредоточенно, смотрясь в осколок зеркала и смешно округляя губы, подводит широкие полукружья бровей. Её ноутбук стоит на подоконнике, на нём в сотый раз крутятся «Виноваты звёзды», и девчонки вокруг сидят, раскрыв рты. Настя красива ― так красива и молода! Она так хочет быть любимой, а не использованной, и так верит в это. Настя никогда не была на фронте. Осколок гранаты не попадал ей в лицо. Её жизнь не вытекала алыми каплями на песок.

Вот Надя Сомова. Она везде со своими девочками, даже сейчас, когда они лоботрясничают и смотрят фильм вместо того, чтобы учиться. Она сидит вместе со всеми, но в руках у неё ― какая-то отчётность. Надя старательно заполняет её, от усердия прикусывая губу: как бы выгородить всех своих подчинённых? Семестр, кажется, они закрывают хорошо; писать ей осталось совсем чуть-чуть, а в левом нагрудном кармане у неё лежит письмо от Вити. Надя никогда не была на фронте. Её муж не пропадал без вести. Надя не умирала долгие семь часов, бредя по человеку, которого нет в живых.

Вот Валера Ланская. Она стоит в конце коридора с ведром и тряпкой и почему-то ревёт. Она…

– Танюша! Танюша! ― вопит она и, опрокидывая ведро, несётся к Тане. Грязная тряпка хлещет Таню по спине, рёбра трещат: Валера попросту виснет на ней. Отстраняется, снова виснет, смеётся и плачет, лепечет что-то про ужасную причёску и худобу.

До вечера Таня узнаёт миллион новостей: про Максима Назарова, который на Камчатке; про Валерину контузию, которая несильная, но противная; про Сашеньку, которая очень ждёт свою Таню; про то, что зачислили их учиться снова на второй курс, и, потому что девочек не набирают больше, придётся учится с парнями, а жить (представляешь, Таня!) можно будет даже в городе, а можно и тут. А также: про чудо-средство против вшей; про новые душевые кабинки; про то, что Радугин стал полковником; про то, что город больше не бомбят.

К ним в кубрик заглядывают четверокурсницы. Некоторые здороваются, некоторые просто смотрят, как на музейный экспонат, но им всё равно. Они болтают без передышки часа три; обе и плачут, и хохочут до слёз. Таня слушает Валерино неосознанно-болезненно-нежное к Максиму; Валера ― Танино очень осознанно-страшно-терпкое к Антону.

Их не трогают. Даже на ужин они не идут ― идут мыться. Впервые за много-много дней Таня стоит под горячим душем. Где вода, а где слёзы, непонятно даже ей самой, но слёзы такие хорошие, что ей не больно ни капельки.

Таня опускает голову и закрывает глаза. Она устала, ей хочется спать. Грудь не саднит, от горячего чая в горле разливается приятное тепло. Под головой у неё ― подушка, а не вещмешок, сверху ― одеяло, а не воняющий костром и потом бушлат. За окном ― не взрывы, а отдалённые крики на плацу. Дневальный за дверью ― не взмыленный солдат с автоматом наперевес, мучительно вглядывающийся в темноту, а лениво пролистывающая учебник по тактике девушка с яблоком в руках. Рядом, на соседней кровати, ― Валера.

Она свешивается и протягивает Тане пальцы, и Таня протягивает свои. В темноте они зачем-то держат друг друга за руки пару минут.

– Я так люблю тебя, Таня, ― шепчет Валера перед тем, как разнять руки.

– И я тебя.

Таня снова опускает голову на подушку. Закрывает глаза. Ей кажется, что спать невозможно: перед глазами мелькают какие-то картинки, в голове стучит: «Ан-тон, Ан-тон». Уже скоро, скоро должно быть известно о нём, невозможно же вечно так жить…. Да, скоро, очень скоро. Любые новости лучше этого. Может быть, уже завтра утром!

В голове у Тани ― целый калейдоскоп из переживаний, воспоминаний и мыслей, и всё же, закрывая глаза, она сразу проваливается в долгожданный сон. Ей не снится ни Антон, ни бомба, ни война, ни что-либо другое. Ей только кажется, что она плывёт на большом корабле и что волны баюкают её.

Просыпается она очень быстро и резко. За окном ещё темно, Валера по-прежнему спит, но дверь в коридор почему-то открыта, и электрический свет слепит её. Таня щурится; свет заслоняет мужская фигура. Чья, спросонья не разобрать. Мужчина (Тане кажется, что это папа) быстро заходит, прикрывая за собой дверь, и садится у края её кровати. Таня узнаёт Ригера.

– Собирайтесь, Татьяна Дмитриевна, быстрее, ― лихорадочно шепчет он.

– Что?.. ― Таня щурится и соображает с трудом. ― Куда?

– Быстрее и тише, поторопитесь. Где ваши вещи? ― Ригер шарит под кроватью в поисках чемодана; лицо у него сухое и жёсткое, как тогда, когда убили Риту.

– У меня и нет их, ― растерянно отвечает Таня, всё же вставая и тут же в тревоге садясь обратно. ― Да что такое, Ригер, куда мы? Где папа?

– Одевайтесь, быстрее. Через десять минут они будут здесь, нам надо уходить.

– Кто?

Ригер перестаёт искать чемодан, подаёт Тане одежду со стула и торопит её.

– Они.

Таню прошибает пониманием и непониманием, она перестаёт натягивать брюки на покрывшиеся мурашками ноги и замирает.

– Ригер?

Сердце у неё останавливается. Он долго-долго смотрит на неё, а потом поджимает уголки губ и отводит глаза.

– Дело пересмотрено. Вы были признаны виновной в совершении государственной измены. Старший лейтенант Калужный Антон Александрович также был признан виновным и по приговору военно-полевого суда был расстрелян сегодня ночью.

– Нет, ― шепчет Таня и не может вдохнуть. ― Нет, такого не может быть. Нет, нет, нет, нет… Это невозможно! Нет! Это невозможно! Это невозможно! Это невозможно!

–…Таня! Таня! Да что ты, Таня, ну проснись же ты наконец!

Таня распахивает невидящие глаза, вцепляется в Валерины руки и всё ещё плачет. Валера, совсем одетая, обнимает её. Через большое не зашторенное окно в кубрик падает утренний свет.

– Кошмар приснился? ― спрашивает Валера, тяжело дыша: бегала, должно быть, куда-то.

Таня молча кивает, стирая слёзы и пытаясь унять сердце.

– Ничего, это пройдёт… Таня, я только поднялась. Я внизу была, на КПП была. Тебя с утра вызывали, но я не хотела тебя будить, думала, может, тебе посылка пришла или что, и сама сходила. Знаешь, кто пришёл? Ну? ― Валера отстраняется, но всё ещё держит Танины руки. Всё её тоненькое лицо светится изнутри. Таня перебирает в голове имена петербургских знакомых, приходит к выводу о том, что все они мертвы, и поэтому спрашивает, силясь выдавить жалкую улыбку:

– Кто?

– Ригер!

Она мертвеет и перестаёт дышать.

Вцепляется в Валерины плечи, выдыхая скороговоркой:

– Что он хотел?

– Я спросила его, зачем…

– Что он хотел?

В ушах стучит кровь. Валера пугается её тона; ей, кажется, больно от Таниных пальцев, но она улыбается.

– Антон полностью оправдан, Таня! С него сняли все обвинения, всё хорошо, и ему дали отпуск, и он поехал сюда…

– Он здесь?!

– В госпитале, всё нормально, не бойся, ― захлёбывается Валера, ― Ригер сказал, что заболел, пока ехал, но ничего страшного, просто с температурой высокой свалился, может, какая инфекция, или, может, от тебя заразился, но ведь это пройдёт, его вылечат, это ерунда…

Тане хочется петь, плясать и плакать, но вместо этого она обнимает голые колени руками, кладёт сверху голову и молчит. У неё внутри так много всего, и всё это так дрожит, так бабахает, что не выскажешь и не выразишь.

Таня боится, что это сон.

Она чувствует, что её трясёт, как в лихорадке, зуб на зуб не попадает; и даже улыбка, от уха до уха, у неё дрожит.

В воскресенье в госпитале неожиданно немноголюдно, и Таня, чудом попавшая в инфекционное отделение (с помощью Ригера, вернее), по полупустым коридорам несётся быстрее ветра.

Её сердце колотится, её ноги подкашиваются, её руки дрожат; она и так ждала слишком долго, она едва дожила до увольнения, её и так не пустят в палату, потому что это заразно, но она… она…

Она едва не падает, поскользнувшись в своих бахилах на повороте, едва не сносит престарелую медсестру, но ей всё равно. Абсолютно наплевать. На всё и всех, кроме человека, которого она больше жизни любит и который сейчас где-то здесь: в тринадцатой палате, сказали ей, найти бы, найти…

Почему-то ей вспоминается четвёртый мотострелковый полк и тёплая ночь; вспоминается Колдун, нервно мерящий шагами землянку, вспоминаются его честные и правильные слова, а потом ― то, как бежит она по ночному полку, падает куда-то, раздирает ладони, но бежит, успевает и сваливается прямо в родные руки.

Господи, да где тринадцатая же?.. Цифры перед глазами расплываются, и почему-то после шестой нумерация заканчивается вовсе. Правда, в каждой палате в коридор выходит длинное стеклянное окно, но Таня, прилипая к нему лицом, никак не может разглядеть того, кто ей нужен.

Коридор почти пуст, спросить ей некого; пост с медсестрой в самом конце. Неожиданно Таня всё же замечает какого-то дедушку в мягком кресле у аквариума и сломя голову несётся к нему.

– Не подскажете, где тринадцатая палата? ― задыхаясь, спрашивает она.

– Тринадцатая? За угол и направо.

– Спасибо, ― едва выговаривает Таня и по сторонам оглядывается: где, какой угол, куда направо? Быстрее, быстрее…

– Татьяна? ― долетает до её слуха уже на повороте. Таня, закашлявшись, нехотя останавливается, оборачивается: может быть, не ей, ошиблись? Коридор по-прежнему пуст; в кресле сидит всё тот же дедушка.

– Вы мне? ― не в силах унять счастливую улыбку, переспрашивает она.

– Вам. Уделите мне минуту?

Тане приходится всё же остановиться. Да и хорошо, хорошо, что остановиться, надо отдышаться, не хватало ещё явиться к нему такой… Сейчас, вот минутка, одна минутка, и она его увидит…

– Соловьёва Татьяна ― это вы?

– Это я.

– Присядете?

Таня, всё ещё еле дыша, совсем нехотя садится в соседнее кресло и наконец переводит глаза на говорящего.

Он оказывается вовсе не дедушкой, как ей показалось вначале, а мужчиной среднего возраста, темноволосым и совершенно не тронутым сединой. Щетина ― тоже чёрная, аккуратная. И вообще ему лет тридцать дать можно бы по высокой, статной фигуре и загорелым энергичным кистям рук, если бы не сухие, ярко выраженные морщины на щеках и особенно на лбу. Одет он красиво, во что-то тёмное, и явно хорошо, и часы, поблескивающие на руке, наверно, дорогие. И сам он красив, и даже, пожалуй, очень; твёрдое, мускулистое лицо с правильными линиями. Морщины только портят его да синяки под глазами, будто неделю не спал. Взгляд тёмно-карих глаз, устремлённый на Таню, ― спокойный и даже дружелюбный, но отчего-то отталкивающий.

– А вы?.. Я, простите, не помню вас, ― только тут говорит она, понимая, что этот человек ей совсем не знаком. Ёрзает в кресле: ну, что, долго ещё? Может, уже идти можно?

Он смотрит на неё изучающе и внимательно, и лицо у него непроницаемое, дружелюбное и холодное.

– Вы меня и не знаете. Ну, разве что по рассказам, ― усмехается криво, и Таня вздрагивает: это ведь… Это ведь…

– Александр Николаевич.

– Простите…

– Калужный.

Таня несколько раз моргает, нелепо закрывая и открывая рот. Калужный-старший смотрит на неё заинтересованными и холодными глазами.

– Вы… Здесь… ― совершенно оторопев, невнятно лопочет она.

– Очень просто. Антон смог связаться с Мией, это его сестра, из Нарьян-Мара перед тем, как выехать. Дочь связалась со мной, и вот ― я здесь. Не ожидал, конечно, найти его в госпитале, да и вообще не понял, зачем он сюда поехал, но… ― проговорил он, не меняя выражения лица. ― А впрочем, это неинтересно вам. Вы в курсе всей этой истории?

Что именно этот странный человек, отец Антона, подразумевает под «этой историей», Таня едва ли вполне понимает, но уверенно кивает, захлопнув, наконец, рот.

– Что ж, всё зашло дальше, чем я думал, ― скороговоркой, почти про себя, бормочет Калужный-старший и снова смотрит на неё. ― Мне нужно с вами переговорить.

Только в этот момент в Таниной голове наконец складывается пазл из обрывочных рассказов Антона и Мии, и в ту же секунду, как он складывается, противно-подсознательное чувство к этому человеку превращается во вполне осознанную неприязнь. Человек, который отвернулся от сына потому, что тот пошёл не тем путём, каким ему хотелось бы, на восемь лет, сидит сейчас перед ней, спокойно и уверенно развалившись в кресле и смотрит на неё, пожалуй, с нотками превосходства, даже презрения, надёжно прикрытыми маской вежливости.

– Этим вы и занимаетесь, ― поднимает брови она и смотрит на его дорогие (теперь в этом нет сомнений) часы. ― Уже три минуты.

Он едва заметно хмыкает ― очень противно и очень знакомо.

Таня чувствует не неприязнь ― ненависть.

– Что ж, если вы в курсе… Я переговорил и с сыном с утра. Думаю, наши разногласия теперь в прошлом.

Сын.

Разногласия.

– Что бы ни случалось, конечно, я беспокоюсь о нём. Как и вы, я уверен, ― многозначительно и непонятно добавляет он. ― И теперь, когда всё в прошлом, я постараюсь наверстать упущенное и помочь Антону всем, чем смогу.

«Антону двадцать пять лет», ― хочется сказать Тане.

Где же вы были?

Где была ваша помощь?

Почему мой отец пытался вытащить Антона из Нарьян-Мара?

Таня молчит. Постукивает пяткой по плитке, а пальцем ― по подлокотнику. Вспоминает, как в темноте землянки сама уговаривала Антона не пороть горячку и подумать о примирении с отцом.

Она смотрит на холодного, самоуверенного человека в кресле и не боится его. Потому что она ― сильна. А он ― нет. Она, изодранная, нищая и покалеченная, во сто крат сильнее ухоженного и спокойного Калужного-старшего.

– Как я понял из слов дочери, вы близкая подруга Антона, ― говорит он и почему-то слегка отводит глаза.

– Я люблю его, ― говорит Таня.

А он, кажется, вздрагивает. И ― Таня поклясться готова ― на долю секунды незаметно морщится.

– Да. Хорошо. Я, поверьте, никаких предрассудков не имею и даже рад. Это хорошо, когда в трудные времена есть кто-то, кто… Ну… Вы меня поняли, словом.

Кто что?

Любит? Заботится? Понимает?

Ах, да ведь эти слова вам незнакомы…

– Я, словом, рад. Очень хорошо. Тем лучше вы поймёте меня, Татьяна. Я хотел сказать…

– Дмитриевна.

– Что? ― он удивлённо поднимает брови.

– Татьяна Дмитриевна.

Пару секунд он молчит и только моргает.

– Я хотел сказать, ― говорит уже быстрее и не так фамильярно, ― что тем лучше вы поймёте меня. Раз вы испытываете... чувства подобного рода к моему сыну, то вы…

– Он тоже любит меня, ― утверждает Таня и смотрит ему прямо в лицо. А оно искажается ― несильно, но заметно.

– Вы, как и я, заинтересованы, чтобы он был в безопасности, ― торопливо договаривает Калужный-старший. ― Это так?

Несколько секунд Таня глядит в потолок. Сжимает в пальцах подлокотник.

– Так.

– Я рад. Так вот, я, как и вы, хочу, чтобы Антон находился в безопасности. Столько, сколько это будет возможно. Он устал воевать, у него много травм…

– Я знаю это не хуже вас, ― резко вырывается у неё. Лицо Калужного мрачнеет, его черты становятся резче.

– Я сделаю так, что ему будет сделано предложение. Он, конечно, не узнает, что это я содействовал. Предложение будет из какого-то спокойного, стабильного места. Крым, например, сейчас безопасен, или что-то другое ― это всё равно. Он уедет, сможет передохнуть, оправиться, подлечиться нормально, будет служить по специальности. Согласитесь, это прекрасная перспектива.

Таня молчит. По-прежнему смотрит в потолок. В голове у неё даже не каша ― какая-то раскалённая лава. Только что она неслась к Антону, а сейчас сидит и разговаривает с его отцом о каких-то несуществующих, странных, пугающих вещах, и ей совсем не хочется этого делать. Она не понимает, что от неё хотят, а сама хочет только к Антону.

– Сколько времени это займёт? ― помолчав, спрашивает она. Пытается прикинуть, сколько недель сможет выдержать без него здесь.

Калужный-старший пожимает плечами.

– Год, два. Может, больше, как пойдёт…

– Год?! ― Таня вскидывает голову и встречается с его холодным, уверенным взглядом; сиделка на посту оборачивается.

– Не кричите.

– Я не кричу. Вы смеётесь? Это абсурд.

– Я не смеюсь, и вы, если желаете добра моему сыну, конечно, согласитесь, что это прекрасная перспектива.

Ах, Таня, читай между строк: прекрасная перспектива жизни без тебя.

– Вы меня не поняли, ― говорит она твёрже и громче, слыша, как в ушах шумит кровь. ― Вы не поняли. Мы с Антоном любим друг друга, это не блажь и не ерунда. Я вижу, что вы в это не верите, но не моя вина, что вас не было здесь. Вы могли убедиться воочию. А теперь, если не возражаете, я пойду: хочу увидеть его.

Таня встаёт, резко оборачивается к Калужному-старшему спиной; её пошатывает, у неё дрожат ноги, но она держится прямо. К чёрту этого сумасшедшего папашу, к чёрту, к чёрту…

– Если бы вы любили его, вы бы услышали меня, ― ударяется ей в лопатки иголками.

Таня разворачивается. Вмазать бы ему, честное слово, чем-нибудь тяжёлым!

– Если бы вы любили его, то не бросили бы! ― шипит она. ― Я была с ним, когда ему было плохо, я была с ним, когда ему было больно, а не вы!

– Любите копаться в чужом белье? ― щурится он, вставая. ― Дело полезное, Татьяна Дмитриевна, только опасное. Можно много нехорошего раскопать ― и про себя тоже. Ненароком.

Таня задыхается и нервно смеётся.

– Вы угрожаете мне?!

– Упаси Боже! Какие угрозы! Да сядьте, успокойтесь, сядьте, пожалуйста. Вы, должно быть, не так меня поняли. Дать вам воды? ― участливо спрашивает отец Антона, протягивая ей руку; Таня отшатывается и ладонь прячет за спину. Она знает, что ведет себя, как маленький ребенок, и ей на это наплевать.

– Обойдусь.

– Пожалуйста, садитесь.

Постояв ещё несколько секунд, Таня всё же садится, на этот раз дальше от него. В груди что-то больно колется.

– Я не хотел вас обидеть. Вы не поняли меня.

– Я прекрасно поняла, что вы хотите увезти Антона.

– Вовсе нет, ― качает головой он, совершенно взяв себя в руки. ― Да и что это значит ― «увезти»? Что я его, в мешок посажу, что ли? Антон ― взрослый человек, решение ему принимать самому. Да и к тому же, что вы так переживаете? Сейчас не Средневековье. Что такое добраться до того же Крыма? Сели на самолёт и через три часа вы там, ― заканчивает он, чрезвычайно довольный своим великодушием.

– Петербург ― безопасное место, ― упрямо цедит Таня. ― Бомбёжек больше нет.

– Сегодня ― нет, а завтра ― есть.

– Да что вы хотите от меня? ― восклицает она, чувствуя бессильные, злые слёзы. ― Хотите увезти его в Крым? Что ж, ну так идите, предложите это ему! Я не буду вам мешать!

Несколько мгновений Калужный-старший молчит.

– Он не согласится, ― тихо говорит он.

– Да, ― вспыхивает Таня. ― Да, он не согласится, и я поддержу его.

– Нет, Татьяна Дмитриевна, ― качает головой отец Антона и смотрит на неё в упор, совершенно уверенный в своей правоте: ― Нет, вы убедите его уехать.

– Я? ― истерично всхлипывает она и не понимает, смех это или рыдания. ― Вы хотите, чтобы я уговорила человека, которого чуть не потеряла, уехать?!

– Да, потому что вы любите его. И если вы хотите для него жизни, если не хотите потерять его снова, вы его уговорите, ― вкрадчиво произносит он. ― Если вы на самом деле любите его, вы дадите ему шанс на нормальную жизнь.

Ах, Таня, читай между строк: на нормальную жизнь без тебя.

Таня резко встаёт (снова голова кружится) и отходит к окну. Просто не может больше смотреть на этого человека. Ах, как прекрасно! Антон Калужный уедет в Крым на какие-то пару лет! Уж там-то он наконец забудет эту недалёкую бесперспективную девицу и вернётся в лоно любящей семьи. Какое счастье, какое облегчение!

И ― как удар: там он будет в безопасности.

Таня вспоминает, глядя на тёмный, неприветливый госпитальный двор: много лет назад они с мамой смотрели «Красавицу и Чудовище». Чудовище отпускало Белль к отцу, зная, что, возможно, она никогда не вернётся. Таня никогда не понимала этого и спрашивала у мамы, почему оно делает так. Мама говорила: «Смотри дальше». Таня смотрела.

«Я отпустил её».

«Зачем?!»

«Просто я люблю её».

Но сказки, слышишь, Таня, ― не смей! ― это сказки! Жизнь ― не сказка, уж ты-то поняла это слишком рано. «Если любишь ― отпусти», ― кто сказал, что это правда? Если любишь, борись! Если любишь, сражайся! Пусть отпускают те, кто боится, те, кто не верит!

Не тебе делать это! Слышишь? Не тебе, Таня, и не человеку, который едва не пустил себе пулю в лоб. «Если любишь ― отпусти». Что это за условие? Кому, зачем и что ты должна доказывать? Совсем рядом с тобой лежит человек, который знает, что ты его любишь, знает, как ты его любишь, который пойдёт с тобой на край света. Ты любишь его. Не смей отпускать!

Таня оборачивается: Калужный-старший сидит в кресле и смотрит на неё с благодушным ожиданием. Разве что руки не потирает.

– Нет, я не сделаю этого, ― дрожащим от слёз, но твёрдым голосом говорит она и быстро шагает за угол, не слушая возражений.

«Красавица и Чудовище» ― чушь. Чушь, слышишь?

В палату ей нельзя, она помнит (хотя, вообще-то, плевать она на это хотела, если бы медсестра не сидела совсем рядом с дверью), поэтому Таня, всё ещё не в силах нормально дышать, прилипает ладонями к стеклу и ищет, ищет, ищет родную фигуру в полумраке палаты.

Она её находит, и все её аргументы рассыпаются в прах.

Антон спит. Его кровать стоит совсем близко к двери, поэтому Тане не стоит труда как следует разглядеть его, а, разглядев, заплакать.

Спит он на спине, как и всегда. Привычка, оставшаяся от разодранной груди. И руки поверх одеяла кладёт, потому что ему кажется, что лёгкая ткань давит на них, не даёт поднять, как будто привязывает. Голову наклонил набок. К Тане. Глаза закрыты.

Он бледный. Усталый, с большими, ещё больше, чем у его отца, тенями под глазами, и заострёнными, осунувшимися чертами лица. И слишком, слишком худой.

Таня прижимает руку к губам.

У него уродливый кровоподтёк на левой скуле, которого не было тогда, там, на пароходе. Может, ударился, может, подрался, а может… Может… Били…

Ты ведь знаешь.

Ну же, признайся, Таня, ты знаешь.

Ты знаешь, что будет, если он останется с тобой. Он никогда не будет в безопасности. Ради своего счастья ты каждый день будешь рисковать им. Ты будешь видеть эти кровоподтёки снова и снова. Они никуда не исчезнут. Этого никогда не случится.

Господи, пожалуйста! Пожалуйста, не надо! Не надо! Не заставляй её! Не мучай! Она не в силах сделать этот выбор, это выше её сил! После всего, что случилось, после всего, что они пережили, не отнимай его! Не отнимай!

Он и не отнимает.

Ты сама отпустишь его…

Это не мой выбор, это не мой выбор, не мне делать его. Пусть попробуют его увезти, если хотят. Я не при чём здесь, я не должна делать это, я не должна выбирать, я не должна, пускай выбирает он, пускай выбирает его отец, пускай выбирает Бог.

Мне не сделать этот выбор.

Мне не сделать его.

Любишь ты его, Таня?

Любишь по-настоящему?

Антон смог приставить пистолет себе к виску. Христина смогла умереть ради его счастья. А ты? Что сделаешь ты ради него? Сможешь ли пожертвовать собой ради его жизни?

Таня хватается за сердце: ей нечем дышать, и оно болит так сильно, что сейчас разорвётся. Пусть разорвётся. Пусть разорвётся. Лишь бы не… Лишь бы…

Ты выбирала так много вещей, Соловьёва. Выбирала, быть храброй или бояться, выбирала, любить или ненавидеть. Но сейчас ― вот он. Вот он, твой главный выбор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю