Текст книги "Чёрный лёд, белые лилии (СИ)"
Автор книги: Missandea
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 46 страниц)
Бумажка с полковничьей подписью жжёт кожу прямо у сердца, и Антон, вытащив и смяв её, прицеливается получше (хочет попасть на стол рядом со свечкой), кидает ― и не попадает. Пропуск в жизнь остаётся лежать на полу. Он бы встал и сжёг его над пламенем горящей свечи, но сил на это совсем нет.
Ресницы Соловьёвой на секунду вздрагивают, и Антон быстро склоняется над ней. Но Таня спит или не приходит в себя. Что ж, это самое умное из всего. Антон тянет руку и откидывает с её потного лба короткие пряди.
Она такая красивая. Именно той красотой, которую хочется оберегать и защищать. Он не смог.
Но сейчас… Разве это важно сейчас? Просто спи. Просто не бойся ― впереди ещё целая ночь. А утром, когда загремят первые выстрелы… Утром уже ничего не страшно.
Взяв в свои ладони её маленькую, потрескавшуюся руку, он вдруг с ясностью понимает: всё. Стоп. Антон Калужный счастлив, потому что вот он, этот момент, когда можно просто остановиться, посмотреть вокруг и понять: он там, где хочет быть. Много лет назад он вышел из дома, вышел и брёл в темноте так долго, сам не зная, куда; но он пришёл.
Я пришёл к тебе, Соловьёва.
Я пришёл домой, потому что мой дом ― это не Дартфорд и не Калиниград, не Рязань и не Санкт-Петербург, не четвёртый мотострелковый полк. Мой дом ― это ты.
Я дома.
Всё хорошо. Я с тобой. Впереди есть целая ночь, а утром… утром всё кончится. Конечно, они запомнили тех, кто убил Флэтчера; конечно, захватив город, они найдут и тебя, и меня. Но этого не случится. Не бойся. Всё кончится, и в этот раз, Лисичка, я не буду настолько глуп, чтобы уйти от тебя. Потому что теперь я знаю: когда находишь человека, ради которого не страшно ни умирать, ни жить, ― просто не отпускай его.
Я с тобой до самого конца.
– Я тебя искала, ― будто ведро ледяной воды, на него обрушивается негромкий голос Христин, и в следующую секунду она вся, низенькая, тоненькая и напряжённая, появляется в комнате. Быстро подходит к Соловьёвой, кутаясь в прожжённый ватник, и осторожно щупает ей лоб и пульс.
– Едва ли лучше, ― качает она головой. Видит на полу смятую бумажку, сердито цокает языком, поднимает её, разворачивает. Лицо у неё становится хмурым.
– Ты с ума сошёл, так обращаться с этим! ― говорит она едва слышно, устраиваясь рядом с Антоном и быстро закладывая пропуск ему в карман. ― Я знала, что тебя не оставят здесь. И днём сегодня приходили, спрашивали, был ли ты… Я знала. Конечно, тебя не могли оставить, Тони. Слава Богу. И мне такую выписали, как старшей медсестре.
От Христин пахнет бинтами, солёной водой и костром. А ещё ― отчаянной надеждой на что-то. На что, Антону не хочется знать.
– Слава богу, ― тихо повторяет она. ― Есть у тебя какие-нибудь вещи с собой взять? Ты бы отнёс. Там через полчаса на причале будет кошмар. Стрелять будут.. Ну, ты ведь понимаешь. Мест мало, а людей много… Ты вещи отнеси, лучше бы заранее, ― осторожно говорит она, заглядывая ему в глаза, и на мгновение Антон поддаётся: синие глаза, темнее, чем у Соловьёвой, смотрят на него с молчаливой мольбой.
Глупая, глупая Христин.
– Что ж ты молчишь? ― тонкие пальцы её руки нервно сжимают его рукав.
Антон снова переводит взгляд на спящую Соловьёву. Можно подумать, что на её теле нет ни одной раны. Она будет дышать так до утра. Её никто не потревожит.
Антон быстро пригибает голову Христины себе на плечо.
Глупая, смелая Христин…
Ты же любила слишком сильно, чтобы не понять.
– Ты не можешь… ― едва слышно шепчет она, сжимая пальцы на его пальто.
– Уехать.
– Но тебя ждут, требуют, ты им нужен! ― лихорадочно говорит она. ― Ты не можешь остаться здесь, Антон, ты не можешь… Ты ведь понимаешь, что здесь будет завтра! Ну и что же ты будешь делать? Что ты будешь делать?
– До утра? ― Антон улыбается. ― Лягу к ней, может, посплю. Или погуляю. Я, знаешь, океан хочу посмотреть… Красивый он, не знаешь? Завтра ничего не будет, ни с ней, ни со мной… Утром я знаю, что делать.
Становится совсем тихо.
Едва слышно хрипит на каждом вздохе Таня.
Христин резко поднимает голову с его плеча, встаёт вдруг, выпрямляется, как струнка.
– Ты что же, ― резко, неестественно громко, с нажимом и всхлипом, спрашивает она. ― Ты что же, стало быть, убьёшь её?
Антон вздрагивает было; Христинины слова отчего-то режут уши.
А потом успокаивается.
Спи, Таня.
– Убью, ― кивает он. Улыбается Христине.
Убьёт.
А потом ляжет ― и умрёт рядом с ней.
Таня и так похожа на мертвеца: её светлые ресницы не дрожат во сне, а грудная клетка едва-едва приподнимается. Антон протягивает руку и легко поглаживает её волосы и лоб, проводя большим пальцем по родимому пятнышку.
Это удивительно ― то чувство, которое растёт внутри него.
Оно делает так больно, что хочется плакать.
Антон смотрит на заострённый нос, нечёсаные волосы, бледные губы.
Шах тебе, Антон Калужный.
Мат.
– Кажется, я люблю её.
Спустя вечность Христина говорит так тихо, что почти не разобрать:
– Мне тоже так кажется.
Она шуршит чем-то, расстёгивает свой ватник.
– На, ― шепчет она неслышно, протягивая ему смятый листок и пряча глаза.
Прошло несколько секунд, прежде чем Антон понял, что она делает, разглядел на помятом листе картона Христинину фотографию, жирную размашистую подпись и ровные буквы: «Христин Качмарек, второй медицинский батальон. Подлежит эвакуации».
Глухо стукнуло о рёбра сердце. Взгляд против воли метнулся к Соловьёвой, в груди вспыхнула крошечная надежда, но он мотнул головой, ответил твёрдо:
– Нет.
– На! ― вдруг громко, со слезами воскликнула она. ― Я думала, это… это так! Так, ерунда, ты забудешь, устанешь… Но если ты готов убить её и умереть за неё, то бери!.. Потому что если Бог ― это правда любовь, Тони, то он о такой любви говорил...
В десять часов он целует Христин Качмарек в губы, обещает ей быть счастливым, берёт Соловьёву на руки и уходит в сторону океана.
В десять пятнадцать военный транспортный корабль отплывает в Тихий Океан.
В тесном, заполненном людьми трюме Таня продолжает умирать у него на руках, и два дня подряд он просит её прийти в себя, не бросать его, очнуться, но она не слышит. На исходе второго дня он почти перестаёт надеяться, а она открывает глаза.
Таня не думает о том, где она, с кем она и почему вокруг так темно; она вообще ни о чём не думает, только понимает, что почему-то жива. Она жива ― разве можно быть мёртвой, когда так плохо? Боль в лёгких мешает ей вдыхать, грудь и горло что-то сдавливает тисками, её трясёт, и ей так душно и больно, что словами не описать. Впрочем, говорить она тоже не может: спекшиеся губы просто не открываются. А ещё ей страшно холодно, и это холод, должно быть, сковывает руки и ноги так, что ими не пошевелить.
Она дышит ― пытается ― короткими, хриплыми вздохами и больше всего на свете жалеет о том, что проснулась.
– Ты выздоровеешь, ты выздоровеешь, ты поправишься, ― говорит кто-то рядом, но голос доносится до неё будто бы через толщу воды, и голос этот Таня не узнаёт.
Ей не надо выздоравливать.
Ей надо, чтобы не было больно.
Ей надо обратно уснуть.
Господи, только бы не просыпаться…
Но она просыпается ещё и ещё. Дни идут или минуты, она не знает, потому что вокруг одинаково темно, и ей одинаково больно и холодно. Воздуха совсем нет, она задыхается, надрывно кашляет и бьётся в чужих руках не в силах даже прохрипеть простые слова.
Забери меня к себе, Господи. Забери.
Она просыпается раз за разом, снова и снова, впадает в агонию и, Господи, не помнит, ничего не помнит. Кто она такая? Почему вокруг так темно? Что шумит? Кто держит её всё время, кто кладёт холодные руки на горящее тело, кто зовёт ― и зачем зовёт?
Таня не хочет, чтобы её звали. Таня просто хочет не просыпаться.
Но она просыпается снова, от страшного, удушающего приступа кашля. В этот раз он так силён, что на мгновение Тане кажется: она выплюнет свои никуда не годные лёгкие. Но он заканчивается, и на секунду Танина голова проясняется, она вспоминает: её зовут Таня Соловьёва. Ей всё так же больно, но ненадолго дышать почему-то становится легче, и она может повернуть голову, чтобы уткнуться носом в чужой подбородок, заросший чёрной щетиной. Это Антон Калужный.
Он, кажется, не понимает, что она в сознании. Она и сама не понимает этого. Антон, мягко укачивая Танино измученное тельце на руках, что-то шепчет; Таня и не сразу понимает, что.
– В пещере ослик… Ослик… Овёс…
Пусть говорит. Пусть.
Боль в теле чуть притупляется, и на смену ей приходят страшная слабость и оцепенение. Даже глаза Таня закрывает с трудом, но, когда закрывает, ей кажется, что в лицо ей дует ветер. Морской, свежий, такой сильный, что волосы, всё ещё длинные-длинные, выбиваются из красивых толстых кос. Тане кажется, будто она бежит босиком по огромному золотистому лугу, и травы мягко щекочут ей ступни. Она спотыкается обо что-то, совсем не больно, и с размаху падает ― не падает, а летит ― в руки Тона. Он смеётся, подхватывая её, и на лице у него ― ни одной морщинки, ни одного шрама, и глаза ― не чёрные, а просто тёмно-карие, и в них ― не лёд, а солнце. Тон нежно, легко целует её в уголок губ, и Таня, снова подскочив и заливисто засмеявшись, несётся дальше, дальше, высоко поднимая цветастую юбку, несётся так быстро, как ветер, и быстрее ветра, и порывы воздуха снова развевают её волосы и одежду, щекочут кожу, подхватывают её…
С закрытыми глазами Таня видит перед собой ярко-голубое небо, чувствует под босыми ногами сочно-зелёную, мягкую траву и слышит смех Тона, который доносит до неё ветер. И свой смех. У неё, у Тани, медно-золотистые волосы до пояса, счастливые глаза, сильные руки и ноги и крепкая, легко дышащая грудь. Таня кричит весело, во всё горло, зовёт Антона, и ответить ей вот-вот должен сильный, молодой, задорный голос…
– Ш-ш, тихо, тихо, ― говорит настоящий Антон где-то у виска; голос у него надломленный и совсем осипший. ― Ты жива, Лисичка, всё хорошо, всё хорошо…
Ей на лоб ложится что-то влажное, но от этого не легче. Всё тело настолько слабо, что ни шевельнуться, ни закричать от этой страшной удушающей боли в груди. Она только нарастает, горло совсем сводит, лёгкие горят, и когда Таня всерьёз думает, что пришёл конец, вместо грязно-ржавой балки на потолке, на которую она смотрела всё время до рези в глазах, появляется свет. Здравствуйте, галлюцинации. Это же они?.. Это, наверное, значит, что совсем конец?
Не яркий, режущий, как от солнца, и не тускло-унылый, как от настольной лампы. Он белый, и он… Он прекрасный. Как от звёзд.
И боль, кажется, отступает. Тане, заворожено глядя на всеобъемлющее сияние, вдруг вдыхает легко, и ей кажется, что ничего больше нет…
– Что это? ― тихо спрашивает она.
Ей не чудится. Это не бред.
Антон, которого Таня не видит, почему-то не отвечает сразу. Он, кажется, снова кладёт ладонь ей на лоб, а потом зачем-то подтягивает Таню к себе так, что её голова лежит у него на коленях. Это неудобно, но Тане всё равно, потому что прямо перед ней ― свет…
– Что? ― тихо спрашивает Тон где-то сверху, но его голос так далеко…
– Свет, ― отвечает Таня неслышно и уже не слушает, что Антон говорит дальше.
Потому что ей не больно.
Потому что тёмного, грязного помещения больше нет.
– …слышишь? Пожалуйста, Таня, пожалуйста! Не смей! Не смей это делать! Ты не можешь поступить со мной так…
Таня не знает, как такое может быть. Такого ведь не бывает.
Но она видит.
Она видит их. Всех их. Их так много… Они все в белом ― такие красивые… И улыбаются ей…
Надя и Витя… У них на лицах ― ни следа страданий, и Наденькино лицо ― свежее, румяное, счастливое, совсем не такое, каким видела его Таня в последний раз. Они смотрят на неё, держась за руки, и улыбаются ей.
– Привет… ― шепчет Таня неслышно, боясь испугать свои видения, но от её слов они не тают, не растворяются в воздухе, а только улыбаются, совсем реальные, живые.
Здравствуй, Таня.
Рядом с ними ― Вера Верженска, без синяков вокруг глаз, без рук, исколотых бесконечными капельницами, без страшной худобы. Её лицо, сияющее, молодое, тоже улыбается Тане, её белоснежное платье чем-то похоже на балетную пачку, а сама Вера ― на прекрасного лебедя.
Спасибо тебе за Сашеньку, солнышко.
Таня хочет что-нибудь ответить ей, но просто не может; ей на глаза наворачиваются слёзы.
Рита, дорогая её Рита смотрит на Таню без обиды и привычного недовольства. В её взгляде ― лучики; у неё светлое, чистое, доброе лицо.
Прости меня. И скажи маме, что я люблю её.
Таня видит их всех, всех, кого знала и не знала. Они в белом. Они похожи на ангелов…
Вот Колдун, светловолосый, радостный, а рядом с ним ― маленькая чёрненькая девушка, обнимающая его, ― конечно, Роза. Он, само собой, всё ей сказал… Вот Настя Бондарчук, не надменная, не гордая, а улыбчивая и светлая… Вот они все, все её девочки, все двенадцать: Даша Арчевская, Вика Осипова, Лена Нестерова, Рита Лармина… Они стоят в ряд, каждая ― с кем-то незнакомым Тане: это, должно быть, братья, сёстры, родители, друзья и любимые. Стоят в ровную линейку, как на построении, как стояли много-много месяцев назад ― только теперь они ещё прекрасней. И улыбаются, протягивают руки, машут…
Таня видит Мишу Кравцова.
– Я позабочусь о ней, ― шепчет она ему. Он улыбается.
Я знаю. Скажи, что я её люблю. Скажи, что я хочу, чтобы она была счастлива.
Когда из света к ней шагает Марк, она всё-таки не может сдержаться и всхлипывает:
– Только не ты…
Он шутливо хмурится и улыбается тоже.
Не плачь. Брось, Лисёнок, я же всегда с тобой.
Их много, их так много: мужчин и женщин, мальчиков и девочек, знакомых и не знакомых. Среди последних Таня замечает молодую, красивую черноволосую женщину и такого же мужчину рядом с ней.
Она никогда в жизни не видела их, но узнаёт почему-то сразу же.
Мама Антона улыбается ей мягкой, чарующе доброй улыбкой. Лёша тянет ей руку.
Спасибо тебе. Скажи ему, что мы его любим. Скажи, что мы им гордимся.
– Слышишь, Антон, ― шепчет Таня, не в силах оторвать взгляд от прекрасной женщины в голубых кружевах. ― Слышишь?.. Видишь? Это твоя мама, Антон, и твой брат… Они… Я не знала, что они такие красивые…
Таню почему-то встряхивают неприятно, и совсем издалека до неё едва долетают обрывки слов, которые она и не слушает почти…
– …я здесь, я с тобой, всё будет хорошо, слышишь? Не уходи, Таня, я рядом, я удержу тебя. Слышишь? Слышишь меня? Я здесь, Таня, не уходи, я не брошу тебя, я не брошу, до самого конца…
Таню сжимают сильнее, она слышит сдавленный, отчаянный всхлип где-то у уха, но просто не может оторваться от света впереди.
Она видит Женьку. Её чёрные волосы распущены, она босая, и лицо у неё ни капельки не суровое, а светлое-светлое. За её руку цепляется девочка-подросток.
– Мне жаль, что я оставила вас, ― говорит ей Таня. Она не может плакать, хоть знает, что означает Женькино пребывание здесь. Просто не может, потому что лицо у Женьки такое…
Таня видит Христину и почему-то совсем не чувствует к ней неприязни. Христина и вовсе вся, кажется, состоит из света, и смотрит она на Таню тепло и нежно.
У тебя в руках всё, о чём я могла мечтать.
И совсем не неожиданно Таня ловит себя на мысли, что не хочет больше кашлять, не хочет умирать от сводящей всё тело боли, не хочет оплакивать родных и друзей, не хочет никого убивать. Она хочет надеть белые одежды, вдохнуть, наконец, полной грудью, протянуть руку этим родным, светлым, не знающим больше страданий людям.
– Я могу пойти с вами? ― спрашивает она.
Христина улыбается и кивает. Все улыбаются. Все смотрят на неё.
Да.
– …пожалуйста, Таня!..
– Правда могу? ― качает головой она. ― Разве это бывает так легко?..
Христина смеётся.
В жизни ― нет. Да, ты можешь, Таня. Но если ты пойдёшь сейчас с нами, то на долгие годы оставишь его. Понимаешь? Выбирать тебе.
Христина протягивает ей светящуюся изнутри руку, и Таня тянет свою ладонь.
– ...Таня!..
Все ободряюще смотрят на неё. Одно движение.
Таня просто не может больше.
Конечно, он поймёт.
– …Господи, Таня, я прошу тебя!..
Конечно, поймёт и простит. В Вечности все всё простят…
Из глаз почему-то снова готовы брызнуть слёзы, но Таня упорно тянет руку вперёд, и ей осталось совсем чуть-чуть…
Она его подождёт, он придёт…
– Я люблю тебя.
Там, где-то за радугой, за радугой, за радугой…
Вы ведь простите меня?
Они кивают и многие почему-то тоже плачут.
Я приду. Я приду, родные мои, Рита, Надюша, Марк, Колдун, Верочка, Женька, я приду к вам…
Христина всё ещё протягивает свою ладонь, и Таня ― свою.
Я приду…
Просто… не сейчас.
Танина горячечная, дрожащая рука накрывает руку Антона Калужного.
Она делает свой выбор. Выбирает боль, потери, страдания ― и его. Снова. Раз за разом. Всегда.
Свет тает, тают светлые любимые лица, возвращается боль, и Таня сжимает руку Антона. Ей страшно.
Но любить ― значит нести крест.
– Не смей уходить, Таня, не смей, ― шепчет Антон, наклоняясь над ней. Таня с трудом поднимает тяжёлые веки. Света нет, и она наощупь находит ладонью колючую щёку.
Она снова не может дышать; на грудь будто положили бетонный блок.
– Я люблю тебя, Антон, ― одними губами говорит она прежде, чем впасть в беспамятство. ― Ну куда я от тебя уйду…
====== Глава 21 ======
Сможешь ли ты позаботиться
О разбитой душе?
Сможешь ли ты обнять меня сейчас?
Ты заберешь меня домой?
Jess Glynne – Take Me Home
Летит, кричит что-то, ловит ветер всем своим гладким, упругим телом, широким крылом поводит… И как это им не страшно? Этим птицам белым. Куда они летят? Как не боятся отправляться через бескрайний океан куда-то в неизвестность? Разве не страшатся не долететь, лишиться сил, упасть в холодные зимние волны? Камнем пойти на дно…
Да ведь они такие же… Учились, росли, жили, ждали, как эти птицы, дня, когда можно будет расправить крылья, податься навстречу солёному ветру, отдаться его струям, начать жить ― жить по-настоящему! По-новому, по-взрослому! Вот-вот, завтра, уже завтра... Вглядывались с пристальным вниманием в этот счастливый завтрашний день, суливший столько всего! Он пришёл, они заулыбались, запели… И пошли на фронт. Миллионы их тел завалили вражеские танки.
Пытаясь встать, Таня играла со своим сознанием в увлекательную игру ― «успей или отключись». Интересная. Если поднимешься на ноги до того, как потемнеет в глазах и заломит рёбра, у тебя есть шанс на них удержаться. Но в этот раз, похоже, удача была не на её стороне, и Таню, стоило ей принять хоть сколько-нибудь вертикальное положение, сразу же повело в сторону, деревянные доски пола перед глазами помутнели… Её мягко подхватили подмышки ― и для того, чтобы знать: это Антон, не нужно оборачиваться или что-то спрашивать.
– Я что, не по-русски сказал, Соловьёва? ― сипло проворчал он, усаживая её обратно. ― Никаких больше… В трюме запру, если не можешь нормально сидеть на пятой точке! Что тебя, ни на минуту оставить нельзя?
Снова усадил её, подогнув кусок какой-то грязной рогожи так, чтобы не сидеть на голых досках. Прислонил спиной к трубе. Таня примиряюще вздохнула, закрывая глаза и заворачиваясь в чей-то ватник (и откуда он его взял?) чуть сильнее. Раздражённая интонация Антонова голоса тут же сменилась на обеспокоенную:
– Замёрзла? Хочешь вниз?
– Нет! ― тут же вскинулась Таня. ― Я же не крот! Скоро ослепну от темноты… Не замёрзла. Посиди, Антон. Посмотри, так хорошо… Куда ты ходил?
Впервые за две недели бесконечного плавания сегодня он вывел Таню наверх, из этого сырого, тёмного, пропахшего почему-то железом трюма на не менее сырую, но значительно более привлекательную палубу. Посадил, закутал, прислонил, сказал: «Хотела свежего воздуха ― дыши. Только чтобы ни шагу отсюда. Скоро приду». Не было Антона долго, и за время его отсутствия Таня успела (не без помощи какой-то сердобольной медсестры) добраться до борта. Посмотреть…
Океан. Так долго мечтала посмотреть на него! Кажется, всю жизнь мечтала… Но сейчас почему-то, увидев бесконечную серо-синюю беспокойную гладь под дождливо-холодным небом и почувствовав резкий порыв ветра, ощутила не так много. Грудь сдавливал противный надрывный кашель. Сил не было смотреть, глаза резал яркий дневной свет, хоть солнце и пряталось за влажными низкими облаками. Сил не было чувствовать... Хотелось Антона, спать и чтобы больше ничего не болело. А океана, неба ― ничего не хотелось...
Но чайка была красивой. Именно за ней, одиноко парящей под седыми облаками, и следила Таня последние минут десять, пока Антон не шёл. А сейчас хорошо… Сейчас можно глаза опустить наконец от слишком светлого, яркого… Можно закрыть, можно облокотиться о чужое плечо. Спать можно.
– Скоро Нарьян-Мар, ― спокойно сказал Антон где-то над ухом, и Таня блаженно кивнула: ну, Нарьян-Мар так Нарьян-Мар, очень хорошо, главное, что ты и я здесь, и вместе, и чайка где-то там, и всё хорошо...
– Я думаю, меня арестуют там, ― тише.
Несколько секунд, чтобы услышать. Ещё пару, чтобы понять. Голову подняла Таня мгновенно ― сна ни в одном глазу.
– Что?
Подбородок у него острый, заросший. Ветер, холодный, сырой, облизывал лицо Антона со всех сторон. Брови чёрные…
– Но прежде, чем это случится, я успею связаться с твоим отцом. Он должен будет забрать тебя в Архангельске. Поняла? Тебе надо в Петербург, Таня. Ты любой ценой должна будешь туда попасть, а дальше…
– Антон! ― беспомощно прервала его Таня и не узнала своего голоса.
И ветер сразу перестал шуметь. Только кровь в ушах стучала. Он сидел. Смотрел вбок куда-то, на океан, должно быть, кусал обветрившиеся губы, мял в пальцах что-то. И Таня смотрела.
Смотрела. И никак понять не могла.
– А чего ты ждала? ― вдруг скосил он на неё тяжёлые, зимние глаза, чем-то вдруг неожиданно незнакомые, пугающие и знакомые одновременно. Где-то когда-то видела в нём она этот тяготящий, нудящий, страшно-загнанный, как у пойманного волка, огонёк в глубине черноты ― только где же, когда же и почему так страшно это?
Зло сжал зубы, продолжил, нахмурившись и не глядя:
– Я тебе говорил, Таня. Говорил, что со мной не может быть просто. Всё время предупреждал! Ты никогда это не слушала! Чего ты ждала? Ты же знаешь… Ждала, что по головке погладят и за храбрость наградят?
– Я… ― совсем растерявшись, почти задохнулась она. ― Да ничего я не ждала! Антон, я… Да что случилось?
– Да то, что мы побывали в тылу у врага! Что мы там делали? Кто скажет? Никаких документов, подтверждающих личность, у нас нет. Никаких документов о том, что мы выполняли задание, у нас нет. Кто что подтвердит? Как звали того капитана, который инструктировал нас? Кто даст гарантии, что американцы нас не завербовали? Кто скажет, что мы не предали Родину? ― быстро говорил он, нечётко выговаривая слоги и всё сильнее ломая длинные красивые пальцы.
Снова воздуха не хватало.
– Чушь какая-то… ― пробормотала Таня, захлёбываясь и словами своими, и сизым мокрым туманом, и ветром дождевым, и чем-то странно-страшно незнакомом во всём Антоновом облике.
– Чушь?!
– Но мы ведь… Мы ведь, Антон, мы ведь выполняли важное задание! И выполнили его! Чуть не погибли!
– Если бы кому-то было дело до этого, ― скороговоркой выдохнул он.
Тихо стало. Где-то у борта переговаривались плохо одетые люди. И волны были слышны. Звук красивый ― как железный борт рассекает волнующуюся воду.
А Тане Соловьёвой... Кажется, ей наконец-то показалось, что всё может быть хорошо. После стольких смертей. После крови. После покалеченной психики, после искалеченного тела. После того, как во Владивостоке они оставили тех, кого любят. После того, как на полях сражений потеряли тех, кого знают. Таня Соловьёва на секунду, лёжа в тёмном трюме в объятиях Антона Калужного, отчего-то посмела подумать, что, может быть, свою долю страданий она уже вынесла, и вот теперь-то…
Таня Соловьёва ― дура и всегда ей была.
Она слышит только своё сердце, больше ничего. Не смотрит ни на Антона, ни на небо ― не может. Подносит потрескавшуюся руку к груди, чувствует кожей, как равномерно вздымается она от постоянных ударов. Думает, усмехается: вот же штука. Глупая. Сильная… Разбивают тебя снова и снова, а ты всё остаёшься живой.
– Это было почти полтора года назад, Таня, ― вдруг совсем тихо сказал Антон, устало откидывая голову назад. ― В октябре. Было задание. Должен был попасть в тыл к ним, узнать… Меня поймали, ― в глазах у него ― стальной блеск. ― Я покончить с собой не смог. Не успел. Не получилось.
Шрамы у него на груди ― белые, почти прозрачные…
– Я там провёл три дня. Я ничего не сказал, Таня, ничего не сказал. Ничего. Мне повезло: торопились они куда-то или, может, во мне офицера не узнали. Они… Несильно… Только морду разбили, выжгли на груди… И порезали… И всё. А потом наступление наше было. Они меня забыли. Наши нашли. Что ты, думаешь, похвалили меня за мужество? Наградили?
Показалось Тане, что воспаление лёгких вовсе не у неё сейчас.
Белые линии на живой коже.
Страшная вязь…
Таня жмётся к чужому рукаву, зажмуривает глаза, но никак не может перестать видеть это.
– Меня под военно-полевой суд отдали. Свои... Как изменника Родины. Как предателя… Врага народа... Там каких формулировок только не было... До суда положили в какой-то инфекционный барак. Надеялись, может, что и так сдохну, патрон тратить не придётся. А я живучий. Ты это знаешь… Меня Самсонов спас ― это мой бывший командир полка. Знал меня давно. Поверил мне. Сказал, что дело замнет, а мне в тылу сидеть нужно тише воды ниже травы. Вот и дал направления: в Псков и в Петербург. Спросил: «Куда хочешь?» Я в Псков хотел. Там десантный батальон хороший. Но у меня привычка такая есть: не только всем вокруг противоречить, но и себе тоже… Я взял да и назло себе сказал, что в Петербург.
Антон улыбнулся чему-то ― тихонько, себе под нос. Воровато-загнанное в его глазах ненадолго исчезло.
Таня… Не то чтобы она не знала. То есть не знала, конечно, ― откуда ей знать? ― но подозревала что-то похожее. Ещё тогда, когда в отделе кадров они с Валерой раскопали белую папку с надписью «Калужный А.А.» Тогда, когда нашли там несостыковки, когда написали во Владивостокский госпиталь и несостыковки эти подтвердились, когда Машка, а вслед за ней и всё училище, видела в нём американского шпиона, когда в темноте теплушки он говорил ей о доверии и преданности, которые ничего не значат и о которые вытирают ноги. И когда шрамы эти на груди его увидела, конечно, подозревала, думала…
Так что это вовсе не было похоже на удар, как тогда, со шрамами. Не содрогнулась она и почти не удивилась. Нахмурилась, уцепилась за жёсткий рукав посильнее, болезненно прикрыла глаза. Что это? Нет, не удар… А просто как будто на и без того ноющую грудную клетку медленно, неторопливо опустили бетонный блок. Ещё один. Не сломалась бы…
– Иногда я думаю, ― негромко сказал Антон, повернув к ней (Таня почувствовала, как лоб кольнула щетина) голову. ― Думаю… Помнишь, я тебе когда-то сказал? Сказал, что я всегда делал неправильный выбор. А сейчас… Не знаю. Мне сейчас кажется, что я всё выбирал правильно. Будто меня кто-то под руку вёл, чтобы я не упал. Я-то всё время под ноги смотрел, ругался, почему идти так сложно, почему всё плохо, а этот кто-то, кто вёл, он… Он, наверное, не под ноги смотрел. А вперёд. И знал, что дальше дорога будет лучше. Да?
Таня кивнула, лица не поднимая.
Что ж ты не отвечаешь, Таня Соловьёва? Что ж не скажешь? Ну, скажи! Скажи, что всё будет хорошо! Ты ведь так в это верила...
Антонов голос снова стал серьёзней и строже.
– Но мы не о том... Таня, послушай, тебе обязательно нужно попасть в Петербург, понимаешь? Обязательно. Тебя наверняка там… Там… ― он замялся, подбирая нужное слово.
Что ж, Антон, какой с тебя спрос? Ты вон в Дартфорде учился. А Таня ― она несостоявшийся филолог. Она, конечно, слово это знает.
– Арестуют.
Он поморщился ― и для того, чтобы понять это, ей вовсе не нужно поднимать голову с его плеча.
– Вызовут для выяснения обстоятельств.
– На допрос, ты хочешь сказать, ― всё так же спокойно добавила она. Страшно ей почему-то не было, и жалко себя не было. Наоборот, слова эти, жёсткие, холодные, вырывались из Таниной груди с каким-то нездоровым удовольствием.
– Ну, если хочешь, и так! ― воскликнул Антон несколько раздражённо, сердясь на себя за что-то. ― Неважно! Тебе главное ― попасть в Питер, понимаешь? Тебя здесь не возьмут, в Нарьян-Маре. У тебя документы на Христин Качмарек. Я сначала скажу, что знать не знаю, где старший сержант Соловьёва ― мол, оставил тебя во Владивостоке, как и должен был. К этому времени вы из Нарьян-Мара уже отплыть должны.
– И что я должна говорить в Питере? ― устало спросила она.
Антон пожал плечом, продолжил осторожно:
– Правду. Расскажи, как тебя выбирали на задание. Назови как можно больше свидетелей ― то, что свидетели эти, скорее всего, уже мертвы, дело не наше. Ставицкого, Никитина назови обязательно, Рутакову, Широкову, Ланскую, капитана этого безымянного. Насчёт документов говори, как есть: заболела воспалением лёгких, была в бессознательном состоянии, как в эвакуацию попала, понятия не имею.
– Моя хата с краю, ничего не знаю? ― слабо улыбнулась Таня.
– Точно. Точно, Соловьёва. Серьёзно. Не забудь им напомнить, что все решения касательно этого задания принимал целиком и полностью я, вам ни о чём не сообщая. Если будут проблемы, спросят не с тебя.
Ах, не с меня... Ну, слава Богу, вот уж облегчение...
Рукав у Антона такой шершавый и жёсткий. А птица в сером-сером небе такая красивая. И седой океан очень красивый…
– Не бойся ничего, ― сипло сказал он, наклонясь к ней ближе. ― Тебе бы только до Питера добраться. Что бы дальше ни случилось, там твой отец, там твоё училище, твои преподаватели, в конце концов, Звоныгин, Радугин, Сидорчук, там Ланская. Они все тебя знают, они не позволят… Не позволят, чтобы что-то случилось.
Смешок из её груди вырвался до того тоскливый, что Антон отстранился.
Да и она отстранилась, голову подняла, посмотрела прямо в его лицо. Глаза ― сумрачные, зимние и седые, как огромный, бескрайний, пенящийся океан где-то за бортом.
Ветер рванул волосы.
Смотрит исподлобья. На ресницах ― какая-то пылинка. На лице ― выражение серьёзно-суровое только затем, чтобы скрыть потаённый страх и какое-то детское чувство вины.
– Ну, что ты? Там ничего с тобой не случится. Они не позволят. Они тебя защитят.
– А кто защитит тебя?
Тане смешно и страшно.
Его сизые губы, которые ей почему-то страшно захотелось поцеловать, неуверенно приоткрылись, воздух уже схватили, но в это время корабль издал какой-то утробный, из глубины, звук. Даже пол, кажется, вздрогнул, и кто-то из одетых в серое людей, околачивающихся у бортов, крикнул: «Земля!»
Она тоскливо, из-под бровей поглядела на него. Антон губы сжал, напрягся; встал, ушёл к борту, пошатался там, поговорил с кем-то (Таня не разбирала слов) и через несколько минут уже снова сидел рядом с ней.