355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Либединский » Зарево » Текст книги (страница 54)
Зарево
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:38

Текст книги "Зарево"


Автор книги: Юрий Либединский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 57 страниц)

Буниат вызвал Науруза в хашную Агахана.

Хаш, кушанье из бараньих внутренностей, – излюбленное блюдо бакинского простого народа, и не только уроженцев Востока, но также и русских и украинцев. Конечно, полиции не приходило в голову, что хозяин хашной Агахан, с широким желтым лицом и вопросительно приподнятыми черными бровями, казалось бы весь погруженный в коммерческие расчеты, в сделки с мясниками, содержит явку большевистской партийной организации.

Агахан посадил Науруза и Буниата у столика возле окна, – окно вело на галерею, а оттуда на крышу, откуда можно было спрыгнуть во двор, выходящий на далекую улицу. Одобрительно следя за тем, как переменно и основательно ест Науруз, Буниат сам с удовольствием съел тарелку вкусного блюда, вытер усы и рассказал Наурузу о письме Николаевской.

– Алым по состоянию здоровья вряд ли приедет в Баку, полезней всего ему будет вернуться на родину, – говорил Буниат.

– Это так, – согласился Науруз и, помолчав, добавил: – Может быть, устроить, чтобы семья Алыма переехала на родину, к нам в Веселоречье?

– Об этом стоит подумать, – ответил Буниат. – Но ведь жена Алыма по-вашему не понимает, да и по-русски не очень. И вообще, ты знаешь наших мусульманок, каково ей будет ехать по железной дороге…

Науруз помолчал.

– Подумаю, – сказал он. – И семью Сибирцева поищу и тоже подумаю.

– Думай и действуй. Для этого я тебя и позвал, – сказал Буниат.

Науруз молча взглянул на него. Буниат, слабо улыбаясь, сочувственно кивнул. Он понимал Науруза: легко ли потерять такую верную и преданную подругу, как Нафисат! «Без любимой свет не светит», – поют в песне. Понижая голос, Науруз сказал:

– Знаешь, Буниат, я ведь после того, как прыгнул с поезда, мало что помню. Кажется, что везли меня куда-то все вверх, вверх и руки у меня под головой держала Нафисат и песни пела надо мной. А ведь она… не была она тогда жива…

Буниат дергал себя за черный ус, смотрел на взволнованное и печальное лицо Науруза. Как поступить? Сказать или не сказать? Во время своей поездки по Бакинской и Елисаветпольской губерниям посетил он старика Авеза, и тот расспрашивал его о Наурузе. Старик рассказал, что все время, пока везли Науруза, Айбениз, внучка Авеза, подложив руки под его разбитую голову, оберегала Науруза от толчков… Сказать об этом – и в дым рассеется сотканное горем и болезнью мечтание Науруза о том, что бесплотная тень Нафисат прилетала к нему и облегчала его страдания. Ну и пусть рассеется призрак, пусть торжествует жизнь! И Буниат сказал:

– Значит, ты думаешь, что твою голову поддерживала бесплотная тень Нафисат? А что, если я тебе докажу, что это были руки другой девушки, живой и прекрасной? И что это она облегчала твои страдания?

– Нет, это была Нафисат, – тихо ответил Науруз. – Зачем тебе отгонять ее тень от меня?

Буниат пожал плечами.

– Всегда лучше знать правду. Ты ведь не знаешь, что произошло с тобой после того, как ты разбился. Я тебе расскажу, я сам узнал все это сейчас, во время поездки…

Он рассказывал. Науруз молча слушал. Черная завеса, скрывавшая память, заколыхалась, какие-то отрывистые, непонятные речи доносились оттуда, он вслушивался в них с жадностью.

– Итак, ты видишь, Науруз, что спасли тебя не духи, а добрые люди и что голову твою держала юная Айбениз, дочь учителя…

– Айбениз? – переспросил он. – Лунный лик?

– Именно так ее и зовут, – подтвердил Буниат и вдруг увидел, что Науруз непроизвольно схватился рукой за глаза.

Ведь и тогда, когда его везли все вверх и вверх, в короткое мгновение просветления увидел он высоко над собой лунный лик и, по далекому воспоминанию сиротского детства, сказал «нана», призывая мать к себе на помощь, – и вдруг лунный лик приблизился к нему, знойный цвет апельсина проступил сквозь лунную голубизну, и горячая, живая слеза капнула ему на лоб… Да, это была не Нафисат, Буниат говорил правду.

– Если ты не веришь мне, – продолжал Буниат, – пожалуйста, я дам тебе адрес. В доме учителя тебе обрадуются, там ты увидишь ту живую девушку, которая облегчила твои страдания.

– Я верю тебе, друг Буниат, – сказал Науруз. – И прошу тебя передать этим добрым людям, что сердце мое полно благодарности.

– А ты сам им об этом скажи. – Буниат щурился и посмеивался, дергая себя за ус.

Науруз, не соглашаясь, покачал головой и сделал рукой так, словно отвел что-то невидимое.

– Нет, не пойду я туда. Призраки рассеиваются, но воспоминание живет. Я останусь верен памяти Нафисат и отворачиваюсь от живой Айбениз. Я не хочу ее видеть, так как человек слаб.

Буниат взглянул на него удивленно.

– Ну, ну, – сказал он. – Я все-таки думаю, что живое всегда сильнее мертвого… – Он помолчал. – А впрочем, кто знает, как бы я поступил на твоем месте? – Он вздохнул. – Может быть, так же, как ты. Призраков нет, но власть памяти… Ну что ж, борись с собой, осиль себя, это большая победа. А теперь иди. Судя по цвету того полотенца, которое вывесил Агахан возле рукомойника, выход свободен.

Когда Науруз, уже встав с места, протянул ему руку, Буниат задержав ее в своей руке, спросил:

– Ну, так как?

Науруз понял этот настойчивый вопрос и ответил:

– С каждым днем все туже и туже петля на шее народа.

– Чем туже натягивается, тем скорее лопнет! – ответил Буниат.

4

Исполнив поручения Буниата Визирова, Науруз шел на дом к Мамеду Мамедьярову, куда его вызвали. Науруз не знал, зачем он вызван, однако предполагал: он должен сообщить о выполнении поручения, касающегося семей ссыльных товарищей. Но жена Алыма Мидова соглашалась поехать на родину мужа только с тем условием, что Науруз будет ее сопровождать. Наурузу же не хотелось возвращаться сейчас в Веселоречье.

Так шел он, задумавшись, и вдруг вздрогнул и оглянулся. Что произошло только что, неожиданное и опасное? И разве можно задумываться, когда идешь с делом по городу?

Закат разбросал алые перья на полнеба, их словно несло ветром. Но нет, ветра не было, тихо лежала пыль на щербатой мостовой. У девушки, которая с лицом, завешенным черной кисеей, переходила дорогу, ветер не шевелил кисеи, и след ее маленькой босой ноги четко отпечатывался на дороге. Безветрие в Баку бывало так редко, что чувство опасения у Науруза, наверное, вызвано было именно этим внезапным прекращением однообразного воя ветра, который обычно с пылью и дымом несется над городом, сопровождаемый скрежетом и визгом какого-нибудь оторвавшегося где-то куска железа.

Да, кругом было все спокойно. Ни писец с крашеной бородкой возле белевшей ограды приземистой мечети, ни босая женщина, подошедшая к писцу, ни даже полицейский в своей белой летней мешковатой форме – никто не обратил внимания на Науруза. Да и с чего? Таких парней в мохнатых барашковых шапках, перепоясанных тонкими, отделанными тусклым набором ремешками, со здоровыми крепкими руками много можно встретить на улицах Баку. И особенно сейчас, когда на фронт ушло столько русских, грузин и армян. Из горных ущелий и прикаспийских равнин на смену им пришли аварцы, кумыки, лезгины, лаки, талыши…

Ну, а если Науруза все-таки остановят? Что ж, он скажет: «Я черкес с реки Веселой», – и покажет паспорт. «Ну, иди дальше, черкес, кому до тебя дело, иди, куда тебе нужно». И кто знает о том, что Науруз идет, чтобы встретиться с представителем Бакинского большевистского комитета Мамедом Мамедьяровым?

Обычно Мамед Мамедьяров назначал Наурузу встречи где-либо в людных местах, но на сегодня вызвал к себе – Мамед подвернул ногу…

– То, что на огни Баку собираются люди с Кавказа, с Волги и даже из Персии, – это всем известно. А я вот не шел в Баку, Баку само пришло ко мне, – так шутил Мамед Мамедьяров.

И это была правда: промыслы сами пришли к нему. Здесь почти при всех домах были еще виноградники и на дворах около приземистых белых домиков высились кудрявые деревья инжира. Кое-кто из крестьян сеял еще хлеб, и женщины ткали знаменитые нежные и веселые апшеронские ковры, которые легко и выгодно можно было сбывать на рынке в Баку. Но уже вышки с севера, от Сураханов, обходили по каменистой гряде деревню, а перед первой мировой войной они начали появляться и с юга, со стороны моря.

Пришлые рабочие давно уже стали селиться здесь у крестьян, что было выгодно крестьянам, а молодые парни из деревни пошли на заработки на промыслы. Среди них был и Мамед Мамедьяров. Рослый и крепкий, он зарабатывал хорошо. Рано женился, у него росли умные дети, которых он обучал русскому языку. Но это, пожалуй, единственное, чем он не был схож со своими земляками, апшеронскими крестьянами, – по обычаям и по одежде он старался не выделяться среди соседей.

Мамед Мамедьяров никогда не пользовался чужим паспортом.

– Если я возьму чужое имя, апшеронская земля застонет: «Он Мамед, сын Мамеда и внук Мамеда – и никак его нельзя иначе называть, кроме Мамед», – шутил он.

Наурузу не раз приходилось от руководителей Бакинского комитета доставлять Мамеду Мамедьярову листовки, написанные по-азербайджански, и получать их от него исправленными.

– Видишь ли, земляк, – объяснял он Наурузу, – писали это люди ученые, а читать будут неученые, вроде меня. А я уж знаю, как надо с нашим братом разговаривать, какую пословицу сказать, какой стих из песни привести.

День был хотя и безветренный, но холодный, и Науруз, войдя в дом, с наслаждением отстегнул крючки, своего изрядно потрепанного и уже истончившегося бешмета. В доме топилась знаменитая печь, которой Мамед гордился. Эта чудо-печь занимала половину комнаты, она обогревала дом, а одновременно нагревала воду. На деревянном полке над ней можно было мыться, как в бане. Эту печь изобрел и оборудовал сам Мамед, когда женился и отделился от отца.

Сейчас Мамед сидел в передней комнате, пил чай и благодушно прислушивался к веселому визгу ребят. Одна нога его была в сапоге, а другая в туфле.

– О Науруз-джан! Ты точен, как часы на губернаторском доме.

Мамед, видно, сам только что искупался, и его большое, с мужественными складками, багрово-распаренное лицо обтекало потом. – Свет очей моих, – сказал он старшей дочери, долгоногой смешливой девочке с резкими движениями, – налей гостю чаю… – И он обернулся к Наурузу: – Буниат дал тебе поручения. Считай, что я Буниат, и говори все, что ты хочешь сказать ему. Но сначала выпей чаю.

Науруз выпил чашечку крепкого, ароматного, почти красного чая – он в Баку привык к этому напитку – и стал рассказывать.

Мамед, внимательно выслушав его, сказал:

– Ну, с Иваном Сибирцевым все ясно. Жена его уехала на родину, мы ему напишем об этом. Конечно, тебе придется еще потрудиться – достать ее адрес в Ижевске…

– Адрес я достал, она оставила его соседям. Вот он, – ответил Науруз.

– Э-э-э… Я вижу, не напрасно ты работаешь у Буниата, он кое-чему тебя научил. Значит, по этому адресу мы вышлем денег. Не бог весть какие это будут деньги, а все-таки помощь товарищей. «Это будет шибко хорошо… шибко хорошо», – повторил он русское выражение и засмеялся. – Ну, а с Алымом как? – И улыбка тут же сбежала с его лица. – «Не шибко хорошо…» Значит, не хочет наша Гоярчин ехать, а? А ведь Баку не курорт, Алым здесь помрет, – она этого не понимает?!

– Почему не понимает. Понимает, жалеет его, плачет, а ехать одна в наши горы не хочет… Боится…

– Одна боится? – обрадовавшись и делая ударение на слове «одна», сказал Мамед и воздел кверху свои большие, слегка опушенные рыжим волосом руки. – Видишь, что значит учиться в медресе? Мулла учил, что умение поставить ударенье для управления речью, равносильно умению управлять конем посредством узды. Так-то! Она боится ехать одна? А если с кем-нибудь?

Науруз молчал. Мамед угадал истину. Гоярчин прямо говорила, что если он, Науруз, будет сопровождать ее, то она не будет бояться. Но как же Баку, где шла напряженная борьба?.. Да и не хотелось ему в Веселоречье. Науруз молчал, Мамед глядел на него, ожидая ответа. Вдруг он прислушался. В открытое окно донеслись тревожные свистки – один, другой…

– Плохо дело, – сказал Мамед. – За тобой кто-то шел, братец? – сказал он Наурузу, и Науруз покраснел, вспомнив, как, словно от внезапного толчка, пробудился он, когда шел сюда, оглянулся – и никого не заметил. Значит, кто-то выследил его и привел полицию к дому.

Между тем Мамед взял его за руку и ввел в соседнюю комнату, откуда исходил жар. Мамед подвел недоумевающего, но послушного Науруза к черному, по всей видимости предназначенному для топки отверстию печи.

– Лезь туда, лезь, поглубже, глубже лезь, не бойся. И скажи товарищам, которые там находятся, что есть опасность, но что я отведу ее.

Науруз, весь скорчившись, влез в печку. Там совсем не было так жарко, как можно было предполагать. В черной темноте сделал он несколько шагов, наткнулся на стену, которая вдруг сдвинулась, и сразу в глазах его стало светлее, потянуло прохладой. Оказывается, за печкой было свободное пространство, бледно освещенное откуда-то сверху дневным светом. Науруз оказался в маленькой, но с высоким потолком комнате. Он узнал черноусого Буниата, Ивана Столетова с его высоким лбом и глубоко посаженными блестящими глазами и Гургена Арутинянца, который, как только вошел Науруз, задвинул большой массивный засов входного отверстия. Люди сидели вдоль стен на маленьких скамеечках, здесь даже стоял невысокий, на коротких ножках стол. Все лица, казавшиеся благодаря рассеянному свету несколько бледнее, были обращены к Наурузу.

– Мамед велел передать, что есть опасность, но что он отведет ее, – сказал Науруз.

– Опасность? – переспросил Гурген и, подойдя к стене, вынул один из кирпичей. Сразу стало слышно, что в доме двигают тяжелые вещи, плачут дети и причитают женщины.

– Ну вот, – раздался густой, спокойный голос Мамеда, – вы видите, что и под этой кроватью, которую ни разу не сдвигали с места четырнадцать лет после нашей свадьбы, тоже никого нет. Я уверяю вас, что ваш соглядатай – вот этот, я хорошо его помню, так как в прошлом году двинул его по уху, приняв за вора, – сводит со мной счеты.

– Я свожу счеты?! – послышался быстрый голос шпика. – Да я же докладывал, что этого молодца в черном бешмете я несколько раз видел, но не с этим Мамедом, а с другим, маленьким.

– Я не знаю, кто такой маленький Мамед и кого ты с ним видел, – загудел голос Мамеда. – Но сейчас твое усердие в службе и ненависть ко мне ввели тебя в ошибку. Если тот большой молодец, о котором ты говоришь, здесь, то возьми его. Не превратился ведь он в эту палку…

– Не тронь палку! Ваше благородие, не давайте ему брать палку…

– Да с чего ты взял, что я беру твою палку? – удивленно спросил Мамед. – Я, слава аллаху, всю жизнь управляюсь без палки. А насчет парня, который якобы шмыгнул к нам во двор, я догадываюсь, что это за парень. Кроме моего дома, на нашем дворе стоит еще дом моего отца, а мои младшие сестры обе на выданье. Вы знаете, как строг наш закон насчет свадьбы, ваше благородие, а бедному жениху хочется хоть краем глаза взглянуть на то, что ему собираются всучить. Пойдемте в дом к отцу – и уверяю вас, что мы найдем следы этого парня…

– Айда, – сказал урядник. – Который раз, собачье мясо, ты подводишь меня… – проворчал он, видимо обращаясь к шпику.

Голоса смолкли. Только слышно было, как плачут дети и как их успокаивает женщина.

– Ну что же, – своим обычным неторопливым голосом сказал Буниат, – не будем терять драгоценного времени и продолжим обсуждение этого дела. Слово Столетову.

Столетов встал.

– Товарищи, – сказал он, оглядывая всех, – сборы эти в пользу беженцев, о которых рассказал Буниат, производились, судя по его словам, насколько я понял, не только с христианского населения. Рабочие-мусульмане, а также и жители азербайджанских местностей с такой же охотой, как и христиане, последним делились с людьми, потерпевшими бедствие из-за этой проклятой войны. И, помогая им, люди эти поднимались выше религиозных и национальных предрассудков, поднимались до истинного интернационализма. Так давайте доведем это благородное дело до конца! И пусть армяне-беженцы, которым предназначается эта помощь, получат ее из рук дорогого нашего Буниата.

Глаза его сияли, и хотя говорил он почти шепотом, такая сила убеждения слышна была в его голосе, что все сомнения сразу таяли, – на твердом убеждении в благородстве человеческой души зиждилась эта речь.

– Ну что ж, – сказал Буниат. – Я ведь не возражаю против поездки. Пока еще председатель Комитета помощи беженцам мне доверяет, он даже произнес передо мною целую речь, обвиняя Степана и Надежду Николаевну (речь шла о Степане Шаумяне и Надежде Николаевне Колесниковой). Я промолчал и сказал, что разберусь. Так что мандат он мне подпишет. С этим мандатом я выполню ваше поручение, проникну в прифронтовую полосу – и думаю, что отыщу Алешу Джапаридзе и поставлю его в известность об аресте Степана и других товарищей. Посоветуемся с ним о дальнейших действиях.

Но спор у нас шел не об этом. Вы говорили, что поездку в Петербург отложить можно, а я говорю – нет. И если сейчас надо ехать на фронт, то пусть в Петербург кто-нибудь другой поедет.

– Ты съездишь в Петербург, а потом на фронт, – сказал Столетов. – После Петербурга твоя поездка на фронт приобретет двойную ценность.

Буниат, не поднимая глаз, помолчал, видимо раздумывая. Потом вдруг повеселевшим взглядом окинул всех.

– Согласен! – сказал он. – И мне понравилось то, что говорил здесь Ванечка. Еще раз повторю: не легкое это будет дело – говорить с армянами именно мне, мусульманину! Да и как не понять их? Армяне, бежавшие из Ванского вилайета, испытав на себе турецкие зверства, предубежденно будут смотреть на каждого мусульманина, тем более что дашнаки делают все, чтобы натравить их на нас. Но именно потому я поеду и выполню то, что должен. По совести и чести интернационалиста должен выполнить, – тихо и убежденно сказал он.

– Ты выполнишь, непременно выполнишь! – воскликнул Гурген и, смутившись, спросил: – Так и записать? (Он вел протокол.)

– Пиши так: сначала в Петроград, потом на фронт.

Буниат прислушался.

За стеной вдруг послышались громкие шаги и густой веселый голос Мамеда. Слышно было, как он успокаивает женщин, ласкает детей.

– Все благополучно, – с усмешкой сказал Буниат. – Такой толстый и неповоротливый на вид, а хитрый.

– Медведь тоже и толст, и кажется, что неуклюж, а хитрей его нет зверя, – вдруг сказал Науруз.

Все засмеялись, а он смутился.

Гурген отодвинул засов.

В дверях показалось большое, весело улыбающееся лицо Мамеда.

– Аллах керим, дождь падает в реку, река течет в море… Отец вчера зарезал овцу, половину сейчас отдал уряднику. Догадливая моя сестренка, когда я сердито приступил к ней, стала кричать и плакать, что она ни в чем не виновата и что негодный Джамиль уже не в первый раз прячется в винограднике, чтобы проследить ее, когда она ходит за водой. Все это, конечно, выдумано. Джамиля она назвала потому, что это из соседских парней самый сознательный, в случае, если его спросят, он, не моргнув, скажет, что действительно собирается жениться. Так и удалось мне увести беду. Урядник даже пнул ногой своего неудачливого соглядатая. Но тебе, братец, – и он повернулся к Наурузу, – нужно исчезнуть из Баку, тебя выследили.

– Да, – подтвердил Буниат, – ничего не поделаешь. Так было со мной в тысяча девятьсот тринадцатом году, когда меня выследили, и я уехал Измаиловым, а вернулся Визировым. Ничего не сделаешь, такова работа.

– Куда же мне ехать? – спросил Науруз.

– Ясно, куда, – ответил Мамед. – Тебе нужно жену земляка твоего Алыма отвезти в Веселоречье…

Глава третья
1

Прийти в редакцию журнала «Вопросы страхования» в военной форме Константин, по понятным соображениям, не хотел. Требовалось переодеться в штатское. Константин рассчитывал достать штатскую одежду у своей двоюродной сестры Веры, которая проживала где-то в Петербурге и была замужем за некиим Карабановым. Но где живут Карабановы, Константин не знал, адресный стол дал ему справку не сразу, – Карабановы несколько раз меняли квартиру…

И вот наконец адрес в руках.

Взбегая по звонким ступенькам чугунной лестницы и жадным взглядом проверяя номера квартир, Константин вопреки очевидности представлял себе, что увидит те знакомые комнаты в квартире Котельниковых, которые с детства были милы ему. Котельниковы едва ли были богаче Черемуховых, но жили совсем по-другому – по-господскому, по-городскому. После Николая Котельникова, отца Веры, механика, расстрелянного в девятьсот пятом году во время восстания во флоте, осталась целая этажерка книг, а мать Веры, сестра его отца, преподавала рукоделие в епархиальном училище, и ее скатерочки, коврики и вышивки украшали стены комнаты. Но там, в той квартире Котельниковых, были низкие потолки, до которых можно было достать рукой, а тут, едва дверь открылась, уже в прихожей, Константин увидел, что потолка точно совсем нет, сверху сквозь стеклянный фонарь струился ровный бледный свет, окон в передней совсем не было. Перед ним стояла черноволосая красавица в длинном лиловом, отделанном кружевами платье, и он, хотя не видел свою двоюродную сестру семь или восемь лет, сразу признал в ней Веру.

Все, что было так привычно, знакомо и мило Константину в маленькой девочке, подруге детских лет, теперь расцвело чудесно. Казалось, что такие, как у нее, синие глаза непременно должны быть оттенены черными, сходящимися в переносье бровями, а тонкие очертания носа сочетаться со строгим и чистым рисунком небольшого рта, сейчас вопросительно приоткрытого.

Но она тоже узнала его. Кровь схлынула с ее щек, глаза расширились.

– Костя! – вскрикнула она, и в высоких потолках квартиры отдалось эхо.

Она кинулась к нему, как в детстве кидалась, когда он приходил к ним во время ее болезни. И так же, как в детстве, заплакала.

– Костя? Да идем же сюда. Ну, снимай, снимай скорее шинель! Ты в солдатах?.. Ты узнал меня? Как же ты отыскал нас? Да ведь Игнаша – это мужа моего так зовут, – и он разыскивает тебя, и ему дали достоверные сведения, что ты в Сибири, на каторге, – говорила она, расстегивая крючки его шинели, и, сама снимая с него ремень и портупею, обнимала и гладила его по голове белой рукой с длинными пальцами. На безымянном Константин заметил массивное обручальное кольцо. Эти большие, казавшиеся ему пустынными комнаты (квартира была лучше мебели, которая в ней стояла) он оглядывал с каким-то давно уже забытым чувством облегчения. Он вдруг подумал, что вот у него есть все-таки свой дом, где о нем помнили, где его любили и ждали. Дом? Да, здесь дом его, хотя он, конечно, не будет тут жить, но все равно это его дом, потому что здесь Вера, сестра.

Константин на всю жизнь запомнил то время, когда отец Веры, Николай Котельников, плавал механиком на буксирном пароходике, бегавшем по Каме. И как весело было, взяв за руку маленькую Верочку, идти на высокий откос и оттуда высматривать белый дымок буксира! Родной отец Кости уже покинул дом. Но отец Веры, дядя Коля, между Костей и Верой не делал разницы: обоих сразу носил на плечах, обоим дарил лакомства и даже купил Косте ботинки. И долго еще после того, как дядя Коля ушел во флот, донашивал Константин эти последние им подаренные, много раз чиненные ботинки, пока они не развалились на его ногах.

Косте не исполнилось еще и пятнадцати лет, когда летом пятого года сослуживцы Николая Константиновича Котельникова прислали его жене письмо о смерти мужа. Костина мать выхаживала тогда Верину мать и нянчилась с маленьким Борей, а на долю Кости досталось возиться с чернобровой и синеглазой Верочкой, которая в это жаркое, грозовое лето стала тихо таять. Костя был всего на три года старше Веры, но казался взрослым, и, случалось, в забытьи она называла его папой. А наяву настойчиво домогалась узнать, как убили ее отца. И он рассказывал ей все, что знал. Сотни раз твердил он ей, что такая смерть не напрасна, что отец Верочки погиб за правое дело, что нет ничего достойней такого конца, и сам все больше утверждался в этих убеждениях. Он любил дядю Колю, больше того, благоговел перед ним, и сердце его запеклось от горя. Но сильнее, чем это горе, была жалость к ней, маленькой чернобровой подружке.

Чем сильнее жалость, тем круче ненависть к врагам. Словно лед и огонь, жалость и ненависть много раз проходили сквозь его душу. Он взрослел в эти часы. И кто знает: если бы не все это, созрел бы он так быстро для революционной борьбы? Ведь осенью того же года он принял участие в восстании, за что в седьмом году, хотя ему только исполнилось шестнадцать лет, его закатали на каторжные работы.

После оживленных, беспорядочных вопросов и ответов Константин и Вера замолчали, сидя на каком-то с деревянной резной спинкой диване. Она, крепко обхватив его руку возле плеча, прильнула к нему головой.

– Сестреночка моя, единственная, – тихо сказал он.

– Костенька… – ответила она.

Так просидели они в молчании. Важно тикали в углу большие стоячие часы. Слышно было, что в одной из комнат дома играют на рояле, все лился, лился и никак не мог излиться один и тот же переливающийся и все тоньше становящийся мотив.

– Это дочурка моя занимается с учительницей, очень способная девочка. Я тебе ее покажу… Напрокат рояль взяли, я тоже немного играю – Игнаша, мой муж, захотел. Костя, Костя… Ты здесь… Да, вот ты и здесь. Я всегда тебя помню… Как ты нянчил меня, когда папу убили и мама заболела… Ведь когда мама умерла, и я осталась одна с Боренькой, и ко мне подсылали старух от богатых купцов, – как мне плохо без тебя было! Я ведь на берег Камы выходила, на воду глядела. Но подумаешь: «Есть на свете Костя. Хоть где-то там, в Сибири, далеко, но живет он, благородный, и ему, конечно, хуже чем мне, но он головы не клонит ни перед кем». И свидеться с тобой захочется, и жить сразу хочется. А потом – как чудо – встретил меня на улице Игнаша Карабанов, теперешний муж мой… Случайно ведь все… Он привез оборудование для строящегося завода. Ну и, что рассказывать, в три дня все решилось. И мы прекрасно живем. Мой Игнат Васильевич очень хорошо зарабатывает: он мастер снарядного цеха. Но сейчас на заводе была забастовка, и он бастовал вместе с рабочими. Большинство инженеров, техников и мастеров в забастовке не участвовали, а Игнаша участвовал. Говорит мне: «Нельзя от своих отбиваться». Ведь это правильно, да? Игнаша из рабочей семьи и сам начинал простым рабочим и всегда об этом помнит…

Она рассказывала и не видела, что в дверях комнаты стоит брат, невысокого роста худощавый мальчик… Фуражка с большим лакированным козырьком обита набок, морского образца бушлат расстегнут… Он только пришел. Услышал из передней оживленный разговор, заглянул – да так и застыл в неподвижности. Тонкостью лица, черными бровями похож он был на сестру, но еще сильнее, чем она, вызывал он в памяти незабвенный образ своего отца – того матроса, расстрелянного в Севастополе, которого Константин с отрочества взял как образец для подражания…

– Это не Боря ли? – спросил Константин.

Она оглянулась.

– Борис! Ты знаешь, кто это? Это – Костя! Да что ты остолбенел? Ну, иди поздоровайся.

Мальчик подошел, взволнованно и застенчиво пожал руку, и Константин ощутил, что ладонь Бориса была загрубелая, жесткая.

– Работаешь? – спросил Константин, взглянув на эту еще отроческую ладонь.

Борис кивнул головой.

– Вот горе мне с ним, – рассказывала сестра. – Как только приехал в Питер, он хорошо сдал экзамен в гимназию, стал учиться и учился все время на пятерки, а дошел до четвертого класса – вдруг начал дурить: «Не хочу учиться, пойду в мореходное училище». Видишь, по-морскому вырядился.

– По отцовской дороге? – спросил Константин серьезно.

Бледные щеки мальчика вспыхнули, глаза сверкнули, он опять кивнул головой.

– Хорошо, что помнишь, – сказал Константин.

– Вот то-то и оно, что не только мы одни отца нашего помним, нашлись и другие памятливые; на экзамене в мореходное училище один из преподавателей-офицеров все приглядывался, а потом спросил: «Вы не сынок ли Николая Константиновича Котельникова?» Боря, конечно, признался. И представь, не приняли его, хотя экзамен сдал на пятерки. А из гимназии ушел и возвратиться не захотел. Игнаша взял его к себе в цех, хочет из мальчика подготовить мастера. Да что же это я?! – вдруг вскинулась она. – Скоро Игнаша вернется, да и ты, верно, голодный. Я сейчас… сейчас… – И она убежала.

В комнате секунду длилось молчание. Константин и Борис продолжали разглядывать друг друга, и чем дольше длилось молчание, тем больше нравился Константину его двоюродный братец.

– Я много про вас знаю, – сказал Борис.

– Да уж; верно, сестра все уши вам прожужжала, – ответил Константин.

Борис отрицательно покачал головой.

– Сестра все одно и то же твердит… А вот Антон Михайлович… – сказал он, таинственно понижая голос.

– Какой Антон Михайлович? – недоуменно спросил Константин.

– А вы с ним в ссылке вместе были.

– Погоди-ка… Иванин Антошка? Да неужто? Значит, он жив? Здоров? А откуда ты его знаешь?

– Мы с ним на одном заводе работаем.

– Верно, верно, ведь он питерский. Где же мне его увидеть?

– Я провожу вас.

– Проводи, Боренька, проводи… Как же это здорово! Ну, а ты как? Значит, с нами?

Разговор прервался. В комнату вернулась Вера, она привела толстенькую, свекольно-румяную девочку и гордо представила:

– Вероника.

Косички у Вероники были туго заплетены и дрожали, как пружинки. Своими маленькими, как у медвежонка, зеленоватыми глазками она неприязненно оглядела незнакомого дядю, неохотно, но вполне благопристойно подала ему красную холодную ручку. «Совсем на мать не похожа, – подумал Константин. – Верно, в отца».

– Ну, идем, я тебе покажу нашу квартиру, – сказала Вера. – Мы ведь только месяца два как сюда переехали, а то раньше жили возле самого завода. Но там душно было и две всего комнаты, а удобств никаких. А здесь ванна – видишь какая? Ведь Игнаша с работы грязный приходит. И кухня – видишь? Кухарку наняли, – торжественным шепотом сказала она. – Ну, а дом я сама прибираю, это мне удовольствие… Мебели только мало. Когда сюда, в светлые комнаты, переехали, видно стало, что все-таки неказиста наша обстановочка. Ну да ничего, мы обзаведемся… Меня только беспокоит, как на заводе. Ведь могут рассчитать Игнашу, а? Как ты считаешь?

– А забастовка проиграна?

– Проиграна, Костя, проиграна… Потому что недружно действовали. Меньшевики – против забастовки. И ведь правда же, война идет, армию нужно снабжать снарядами, а тут забастовка.

– Ты что же, тоже за меньшевиков? – спросил Константин, и в его шутливом голосе слышался испытующий вопрос.

– Нет, нет! – она замахала руками. – Я все это, конечно, плохо понимаю. Но Игнаша с самого начала войны говорил, что требование увеличения расценок – правильное требование. А из-за этих требований и началась забастовка. Ведь акционеры сейчас миллионы загребают, а расценки у нас с начала войны ни на копеечку не поднялись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю