Текст книги "Зарево"
Автор книги: Юрий Либединский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 57 страниц)
– Да что он пишет? Я разобрать не могу, – сказал Алеша, вертя бумажку. – Ему денег нужно?
– Об этом речи не было. Он, насколько я мог понять, беспокоился о том, что, не выйдя на работу, подведет вас и… – Новый знакомец помолчал, потом сказал, наклонив голову и глядя исподлобья на Алешу: – Он предлагает вам меня на открывшуюся вакансию.
– Ну что вы! – быстро возразил Алеша. – Какая там вакансия? Ведь это… это, знаете, какая работа? Мальчишки называют эту работу «крути, Гаврила»…
– Именно так и назвал ее Всеволод Федорович. Но, во всяком случае, это занятие куда более осмысленное, чем, например, сидеть в канцелярии или дурачить людей с амвона. – В голосе юноши послышалась такая ненависть, что Алеша вздрогнул.
В качестве «крути, Гаврила» новый помощник киномеханика совершенно затмил бедного графа Шпанского-Шампанского, которому не суждено было пережить своего купания в апрельских водах Волги. Когда закончился последний сеанс, в полдвенадцатого ночи, новый помощник увлек Алешу на прогулку. Всю ночь они бродили по спящему городу.
Алеша, живя еще на родине, знал, что с весеннего половодья и до осеннего ледостава по широкой и хмурой камской воде и многоводным притокам Камы бегают бойкие пароходики, принадлежащие фирме «Минаев и Ханыков». Оказывается, что новый Алешин помощник Миша был сын пароходчика Ханыкова.
– Папаша мой происходит из древней дворянской фамилии, – повествовал о себе Миша. – До известной степени я могу гордиться этой фамилией, она дала России несколько ученых и путешественников, это все были ориенталисты, их тянуло в Азию, – кто знает, может быть в этом сказывалось происхождение от некоего Ханыка, или Ханыко, татарина или черкеса. Да и меня, признаться, тоже влечет на восток. Но, впрочем, об этом мы еще поговорим. Так вот, папаша мой принадлежит к наиболее захудалой линии нашей фамилии, Получив военное образование, он не избрал себе место службы в Туркестане или на Кавказе, к чему имел все возможности, но, будучи полковым казначеем, ознаменовал начало своей военной карьеры воровством столь грандиозным, что его попросили удалиться из полка. Однако неправедно нажитое состояние за ним осталось, и он сразу удвоил его, женившись на купеческой дочке Катерине Минаевой, которая родила ему четырех сыновей. Совместно с тестем он и положил начало вышеупомянутой пароходной фирме. Погрязший в коммерческих делах, папаша наш, однако, всех нас старался определить в кадетский корпус, и все мои старшие братья уже офицеры. Мне тоже была предназначена военная карьера. Вы слышите мой голос? Сейчас он уже сложился во внушительный баритональный бас, а в дни детства у меня был сладчайший альт, и я пел в хоре нашей корпусной церкви, чему способствовало еще и то, что от матери постоянно исходила церковность самая елейная, в доме вечно толклось духовенство, по всякому поводу и без повода служились молебны, вышивались облачения, соблюдались посты… Ну да ладно, к черту все это. Происхождению из столь набожной семьи обязан я тем, что наш корпусной иерей, выказывая ко мне особую благосклонность, даже назначил меня прислуживать в церкви во время службы. Шаг с его стороны неосторожный. Под внешним видом благочестия я скрывал самые глубокие в отношении религии сомнения и, решившись испытать на себе гнев божий и проверить этим истинность существования бога, совершил богохульство, самое детское: принес и положил в алтарь дохлую кошку, решив, что если бог существует, он с помощью электрического разряда немедленно сотрет меня с лица земли и ввергнет в геенну огненную. Электрический разряд, конечно, не последовал, и сомнения мои кончились, я стал убежденным атеистом, каким и пребываю по настоящее время. Но, впрочем, бог, сохранив громы небесные для каких-то более страшных преступников, обрушил на меня громы земные. Невообразимый переполох поднялся у нас в корпусе, и найти богохульника было не так уж трудно. Я вынужден был сознаться. Вызвали отца и предложили взять меня из корпуса. Тут-то я и узнал, каков мой отец. «Порядочные люди, – сказал он, – вопросами о существовании бога не должны интересоваться, и я с тобою богословских диспутов затевать не собираюсь. Но если ты не примешь церковного покаяния, клянусь, я с тебя шкуру спущу». Я поначалу отказался, но когда он с помощью старшего брата взялся за меня, я понял, что слова «шкуру спущу» имеют совсем не фигуральное, а буквальное значение. И я смалодушествовал. Впрочем, в свое оправдание скажу, что мне в то время исполнилось только двенадцать лет. Я покаялся по всей церковной форме – в монастыре, на всенощной, – это такое духовное мракобесие, что говорить мерзко. Я, несовершеннолетний, вынужден был произнести страшный зарок: обречь себя на монашество. Правда, один из двоюродных дядей Ханыковых, известный миссионер, насадитель православия среди магометан и большой знаток арабского и персидского языков, получив письмо отца о моих злоключениях, принял во мне участие, побеседовал со мной, рассказал мне о своих путешествиях по Ближнему Востоку и Средней Азии. Дядя взял меня к себе, и после годичной подготовки, когда я обнаружил, как говорили, блестящие способности к восточным языкам, меня определили в миссионерское училище в Казани, при так называемом братстве святого Гурия. Должен признаться, в одном отношении обещания дядюшки исполнились: учиться у монахов, объездивших весь Ближний Восток и Среднюю Азию, мне было во много раз интереснее, чем в корпусе. Я уже сказал, что восточные языки мне давались легко, – я знаю арабский, древнееврейский, знаю язык казанских татар, знаю турецкий и азербайджанский… Если бы учение ограничивалось языками, географией и связанными с географией задачами российской дипломатии на Ближнем и Дальнем Востоке – все это было бы вполне выносимо. Но из нас готовили попов-проповедников. Я должен был научиться опровергать все чужие религии с точки зрения догматического православия, лично мне наиболее ненавистного, так как я на себе испытал его. Нас учили искусству доказывать непоследовательность и ложь буддизма, магометанства, католичества, лютеранства, но я видел, что вся эта аргументация прекрасно поворачивается также и против православия. Эту аргументацию я и изложил в сочинении «Что есть истина?» И это – после трех лет учения в монастырской школе, за год до окончания ее, после чего я должен был идти в Духовную академию в Казани на миссионерское отделение. Ведь мне, как Ханыкову, могла открыться блестящая духовно-дипломатическая карьера!
Я пустил свое сочинение по рукам среди воспитанников старших классов. Но все это были лицемеры и карьеристы, я не нашел среди них ни одного сторонника и ни одного честного оппонента, но наушников нашлось несколько, и я снова был исключен за богохульство. Поверьте, Алексей Диомидович, я рад этому, потому что нет ничего отвратительнее, чем жить, сознавая, что ты лжешь ради выгоды, и нет ничего сладостнее полной свободы мысли. Ради этой свободы терплю я и голод и лишения. Природа не обидела меня силой – я работал грузчиком на волжских пристанях. Зимой иногда приходилось мне худо, но ничего, на всю прошлую зиму, например, мне удалось устроиться конюхом при скаковых лошадях. Один из моих братьев, который приезжал к нам для тренировки, должен был участвовать в больших военных скачках. Я вплотную стоял возле брата, его взгляд порою пробегал по моему лицу, но он не узнавал меня. А как же он тянулся перед людьми старше его по чину! Черт с ними со всеми, только мамашу все-таки жаль – она, верно, плачет обо мне…
Я очень рад, Алексей Диомидович, что мы с вами встретились, – и он вдруг своим красивым, полным голосом пропел, указывая на восток, откуда из тумана вставало уже красное солнце:
Мы вольные птицы: пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляет лишь ветер… да я…
Алеша снимал койку в доме многодетной вдовы, содержавшей угловых жильцов. В это раннее утро Алеша и Миша легли вместе, на одну койку. А когда проснулись, им показалось, что они давно-давно уже знакомы друг с другом.
Различны были их планы. Миша мечтал по Волге спуститься до Астрахани, побывать в ханской ставке в Сарае, столице Золотой Орды, об археологических диковинках которой слышал от казанских востоковедов, когда еще учился в монастырском училище; из Астрахани затем двинуться в Баку и оттуда пробраться уже в Персию. Ну, а дальше – арабские страны, Египет, а может быть, Индия…
Мечты Алеши Бородкина носили на первый взгляд куда более практический характер. Проекционный аппарат Алеше надоел, ему хотелось перейти на киносъемку, самому снимать кинофильмы. Для этого нужно было переселиться в Петербург. Представитель киноагентства, своего рода коммивояжер по распространению фильмов, в стремлениях юноши не нашел ничего неисполнимого и дал ему адрес одного петербургского «киноателье». Знакомство и дружба с Мишей помогли Алеше. Миша легко усвоил навыки киномеханика, и теперь Алеша, имея заместителя, мог ехать. Денег было в обрез, и Алеша, затянув потуже ремень, взобрался на верхнюю полку вагона третьего класса, с тем чтобы не вставать до самой столицы. Чувствуя себя после двух дней пребывания на голодной диете необычайно легким и как бы несущимся по воздуху, он слез на питерском вокзале, дошел до заветного одноэтажного дома со сплошными стеклами и надписью «Киноателье» и предложил свои услуги. После некоторых расспросов его приняли, на должность младшего механика.
«Вот что значит – в сорочке родился», – думал Алеша словами своей крестной матери, всегда предвещавшей ему счастливую будущность. А ведь в чуде, приключившемся с ним, не было даже простой счастливой случайности, – такие люди, как он, требовались в то время во всех отраслях техники, и хозяева жизни охотно покупали их знания и умелые руки. Получив аванс в размере пяти рублей, Алеша снял маленькую комнатку неподалеку от ателье. Но бывал он в ней редко, так как дни и ночи проводил на киносъемках и без конца и даже, казалось, без смысла возился с аппаратурой. Ему следовало бы чувствовать себя на вершине человеческого счастья, но для счастья не хватало важнейшего условия: с ним рядом не было того, с кем он мог бы это счастье разделить. Известно, что разделенное горе – полгоря, разделенная радость – двойная радость.
Чтобы попасть домой, Алеше каждый день приходилось проходить мимо бирюзовой красавицы мечети, – в эти минуты ему слышался исполненный важности голос Миши, рассказывающий о первых халифах или о строительстве самаркандской мечети. Далее путь лежал мимо сфинксов на университетской набережной. Алеша вспоминал, что о них тоже Миша что-то рассказывал, но что – не мог вспомнить: всевозможные комбинации винтов, шестеренок и линз забивали Алеше голову, и он никогда особенно не вслушивался в рассказы Миши. Но сфинксы своими выпуклыми губами, продолговатыми глазами и особенно важностью выражения напоминали ему самого Мишу. И Алеша даже замедлял шаг, проходя мимо них.
Первое письмо, полное восторга по поводу своих успехов, Алеша написал Мише сразу же по приезде. В письме он советовал Мише крепко ухватиться за должность киномеханика. Миша не ответил на это письмо. Алеша отправил второе, в котором, попрекнув товарища за молчание, добросовестно описал мечеть и сфинксов. Ответ пришел быстро, Мише второе письмо понравилось. «Оказывается, ты, Алешка, когда хочешь, можешь хорошо описывать, и если бы не запятые – на них ты почему-то очень скупишься, – твое письмо можно было бы напечатать в журнале. Когда я прочел, что у сфинксов рябые, точно после оспы, лица, я подпрыгнул от восторга, ты словно перенес меня в Петербург. Ты глядишь на вселенную взором художника…» – и далее все в таком же роде и стиле.
– От барышни письмо получил? – ухмыляясь, спросил сторож киноателье, увидев, что Алеша с мечтательной улыбкой стоит возле колонны, сделанной из фанеры и картона, и, ожесточенно теребя свою русую реденькую бороденку, читает письмо…
Да, этих вот слов, выспренних и важных, сочувствия и одобрения – их не хватало ему! «Как же я его одного бросил? – думал Алеша с раскаянием. – Но ведь Мишка никогда не выражал желания ехать в Петербург. Только об Астрахани, о Тегеране да еще, кажется, о каком-то Мазандеране мечтал он».
Взяв в счет получки десять рублей, Алеша выслал их другу с краткой телеграммой: «Выезжай немедленно».
Не прошло и трех недель со дня приезда Миши Ханыкова в столицу, Алеша с удивлением и даже некоторой завистью увидел, что друг его держится в Питере, как давнишний столичный житель. Пользуясь свободным временем, Михаил целыми днями бродил по городу, а потом рассказывал, что вместо папирос стали курить сигареты, что стиль «шантеклер» выходит из моды и что вошел в моду новый танец «танго» и новый цвет «электрик», что известный журналист Корней Чуковский опубликовал интересную статью о кино.
О том, что Алеше не мешает обновить свой костюм и обувь, не раз намекали ему в ателье, но до приезда Миши Алеша отделывался шуточками…
– Если тебе дать в руки кирку, ты будешь хорош как иллюстрация к «Жерминалю» Эмиля Золя, – сказал Миша, лежа на своей койке и окидывая пристальным взглядом долговязую фигуру друга.
И Алеша словно впервые осмотрел себя: черные грубые штиблеты, серые заплатанные брюки и перешитую из форменной шинели грязно-зеленую куртку с круглыми, обтянутыми материей пуговицами. Он смущенно развел руками.
– Так не годится, Алешенька, – с серьезностью продолжал Миша. – Вопрос о костюме – вопрос престижа. – Он помолчал, что-то обдумывая, и спросил: – У тебя вчера была получка?
– Да, но я…
– Знаю. Фотореактивы, фотобумага, химикаты, шурупчики – мне известно, на что уходит твое жалованье. Была бы у тебя жена, она это безобразие давно бы прекратила.
Миша вскочил, надел шляпу, одернул свой изрядно поношенный костюм. Купленный на рынке возле Обводного канала, костюм этот сидел так, как будто бы на него был сшит.
– Пошли! – сказал он.
После посещения парикмахерской и нескольких магазинов Алеша преобразился. Под широкой шляпой – продолговатое, приятных очертаний лицо; длинное серое пальто на груди расстегнуто; видны блуза художника, белый крахмальный воротничок рубашки, красивый галстук. Теперь Алеша выглядел куда авантажнее своего друга, несмотря на неуловимый элемент столичного «шика», которого Миша непонятно как набрался. На самоотверженное предложение Алеши заняться теперь Мишиным костюмом Миша только ответил:
– Пустяки, в «Публичку» пускают – и ладно.
Преобразование наружности имело для Алеши самые положительные последствия… Сторож перешел в обращении с Алешей с «ты» на «вы» и стал называть его по имени и отчеству, кассир выдал аванс в размере пятнадцати рублей, девушки, как служащие, так и приходившие сниматься в массовых сценах, или пристально взглядывали на него, или опускали глаза.
Однажды Алеша вернулся с работы домой расстроенный и даже, что с ним случалось редко, сердитый. Швырнув в угол пальто, он сказал:
– Черт его знает, что выдумал наш Лохмач! Раз ни пиля не понимаешь в самой ерундовой фотографии, так чего суешься в кино?
Миша блаженствовал на своей кровати, вытянув ноги на спинку; перелистывая какую-то книгу, он поглощал из красной жестяной коробочки прозрачные леденцы «ландрин».
– Что случилось? – спросил он, подвигаясь и давая другу место рядом с собой.
– А то, что вызывает меня к себе Лохмач (это была кличка человека, ведавшего в киноателье всем сценарным делом) и дает мне вот это…
Объемистая, альбомного типа тетрадь, исписанная беглым почерком, перешла в руки Миши. Миша стал перелистывать ее.
Бросались в глаза странные строчки:
«И о радость! Ночь пришла, а день не ушел…
Вечные враги – Ночь и День в эти часы сплетают руки…
Ночь своей беспощадной рукой не снимает дневных веселых красок…
Но она покроет их своим прозрачным покрывалом…»
Бросалось в глаза, что фразы коротки и отрывисты, что каждая начинает собой новый абзац.
– Занятно, – сказал Миша, перелистывая тетрадь.
– Тебе занятно – а мне каково? Знаешь, что он выдумал? «Вы, говорит, должны все это запечатлеть». Слово-то какое глупое! «Пусть кино станет движущейся живописью, Петербург – это город белых ночей». И стал начитывать мне из «Медного всадника».
– Ну хорошо… Но к чему все это? – спросил Миша.
– К тому, что нужно сделать кинокартину «Белые ночи». А как ее сделаешь, когда белую ночь снять не-воз-мож-но.
– А ты пробовал?
– И пробовать не хочу! Такой чувствительности фотоматериалов еще не существует.
– Значит, ты не пробовал.
– Да ну тебя! – Алеша даже отвернулся от Миши.
Но тот вдруг соскочил с кровати, выдвинул ящик письменного стола и достал потускневший кусок фотобумаги.
– Что это? – торжественно спросил он.
– Это? – недоуменно переспросил Алеша. – Это… испорченный снимок… Да, вспомнил, мы шли по набережной, ты просил меня сфотографировать другой берег Невы. Но я как-то неудобно встал, против света, что ли… И ничего не получилось.
– То есть как ничего не получилось? Получилась белая ночь, – сказал Миша.
Алеша взглянул на Мишу: не шутит ли? Нет, Миша был серьезен, даже взволнован… Алеша взглянул на небрежно отпечатанную фотографию… Зимний дворец, Адмиралтейство, Исаакий – все это прочерчивалось четко, силуэтами. И все же это были не силуэты, – сквозь дымку поблескивали окна Зимнего дворца и колонны Адмиралтейства. Казалось, что даже от купола Исаакия исходило какое-то тусклое мерцание. А рука фальконетовского Петра повелевала, призывала…
– Ты тогда выбросил эту испорченную фотографию, а я подобрал и долго ее рассматривал. Не помню, была ли у меня мысль о белых ночах, но что-то очень петербургское показалось мне здесь. Вот я и припрятал. Так просто припрятал, а пригодилось.
– Значит, белую ночь совсем не нужно снимать в белую ночь, а можно снимать и днем? Погоди! Какая была тогда погода? Неужели солнечная?
– Да, солнечная, но в дымке.
Они вспоминали, какое было в тот день освещение, в какой час дня произошел этот незначительный, казалось бы, случай. Они постарались воспроизвести все условия съемки такой «белой ночи» – не раз, не два, не три повторяли съемки… Выходило то слишком ярко – белесый день, а не белая ночь, то получалась ночь как ночь, в которой тонуло все и еле намечались силуэты… Все же под конец они добились своего.
Теперь от фотографии надо было перейти к киносъемке, от стеклянной пластинки – к пленке. Они работали целыми сутками, неделями не возвращались домой, отсыпаясь в лаборатории. Алеша здесь вел и командовал, Миша был терпеливым и исполнительным помощником. Зато при первой публичной демонстрации «Белых ночей» потребовалось выступление Миши, потому что у Алеши от сильного смущения заплетался язык. Миша же, восхваляя достижения друга, был особенно красноречив. Ему хотелось подчеркнуть то новое, что несла с собой эта кинокартина: в ней кино сумело передать прозрачную, воспетую лучшими русскими поэтами красоту белых ночей Петербурга, его чутко спящие сады и дворцы. Дворники, метущие улицы и поднимающие серебристую пыль, как бы застывающую в воздухе, парочки влюбленных, проходящие вдоль набережных и отраженные в зыбкой воде. И вдруг крупным планом – фигура человека, словно выросшая из тьмы: руки в карманах, белая фуражка надвинута на лоб, поблескивают глаза, что-то шепчут капризные и упрямые губы. Это был сам Миша. Он хотел изобразить ночного вора – получилось что-то другое: одинокий юноша, честолюбец, мечтающий о славе. Даже Оля бесшумно и медленно проезжала на своем велосипеде… Когда ее снимали среди бела дня, она и не знала, что появится в картине, изображающей белую ночь.
Картина эта, построенная на полутонах, на недосказанном, понравилась в тех литературных кругах, где до этого брезгливо морщились и отворачивались от кино… Больше всего в похвалах картине усердствовал тот, кого Алеша и Миша за глаза называли «Лохмач», а в глаза – Святослав Нилович (он подписывал свои статьи: Святослав Нильский, по паспорту был Никифор Нилов). Возможно, что волосы он отращивал для того, чтоб казаться выше ростом, и ему действительно удалось добиться цели: на голове стояла копна черных блестящих волос и прибавляла Лохмачу не меньше четверти его роста. Красивая голова и тщедушное тело, ночная гульба и дневной сон, непрерывное стяжательство и жадная любовь к искусству, подогреваемая все тем же стяжательством и уродуемая им, – таков был этот человек. Владелец киноателье фактически передал Лохмачу в распоряжение свое предприятие, довольствуясь барышами, которые росли от года к году. Кино в то время показало свою прибыльность – и особенно в России. Кинотеатры росли, как грибы. «Братья Патэ и Гомон», имевшие свои филиалы в России, выкачивали миллионы из огромной страны. Но вот появились русские фирмы – Ханжонков и Ермольев, количество кинофильмов русского происхождения исчислялось уже десятками.
Владелец киноателье, где работали Алеша и Миша, понимал, что в лице Нильского он владеет курицей, несущей золотые яйца, и слепо повиновался ему. В Святославе Ниловиче была одна черта, искупавшая многие его пороки и недостатки: он любил русское искусство и уверен был, что пришло время, когда в этой новой области искусства русские люди скажут свое веское слово.
Такими картинами, как «Стенька Разин», «Осада Севастополя», «Покорение Кавказа», не может похвастаться ни одна страна Запада. В массовых и батальных сценах этих картин прокладывает себе дорогу народность. Наш кинорежиссер Гончаров сделал драгоценную находку: когда ему нужно, он приближает аппарат вплотную, показывает глаза или движения рук действующего лица или охватывает всю его фигуру. В этом отношении кино сильнее театра и может сравниться лишь с литературой. Такова драгоценная находка русского киноискусства, – говорил Святослав Нилович.
У Ханжонкова режиссер Чердынин поставил «Обрыв», и Святослав Нилович прочел в Народном доме графини Паниной реферат. Сравнивая нашу кинокартину с современными ей лучшими картинами Запада, он доказал ее художественное превосходство. Эту победу русской кинематографии Святослав Нилович объяснил влиянием русской литературы и первый в этом реферате высказал мысль, что кино стоит ближе к литературе, чем к театру.
Почти одновременно с выпуском «Белых ночей» из-за границы был привезен в Россию фильм «Неаполитанские рыбаки». Он шел по всем экранам под аккомпанемент мандолин и гитар. Это была видовая картина: изображение тяжелого и поэтического труда, а в финале – бешеная пляска.
– Ну, что скажете о «Неаполитанских рыбаках»? – спросил Святослав Нилович Алешу и Мишу, встретив их на дворе киноателье.
– Ничего, вроде баркаролы для глухонемых, – небрежно сказал Миша.
– Рыбу ловили одни, а танцуют другие, – с раздражением, ему не свойственным, сказал Алеша. – Настоящий народный танец рыбаков побоялись показать, танцуют балетные пары и по-театральному. Да и рыбу как следует не показали… А воду снимать не умеют, куда-то наверх аппарат тащат, и получилась не вода, а какой-то цемент, тяжелая, вязкая масса.
– Вы бы лучше сняли? – спросил Святослав Нилович. Он даже привстал на цыпочки, чтобы заглянуть в глаза Алеше.
Алеша пожал плечами и ничего не ответил.
– А вы припомните, Святослав Нилович, как снята вода в канале в «Белых ночах», – сказал Миша. – Там баркасы проходят, до краев заваленные кустарными деревянными изделиями. Помните, как ложечки поблескивают?
– Чудо! – с восторгом сказал Святослав Нилович. – Друзья! Вы молодцы! Вы мои чудо-богатыри! Ей-богу, я вижу, вы можете утереть нос иностранцам! Прямо вот так возьмем и утрем! Полемически! Неаполитанские рыбаки?! Слушайте, поезжайте на Ладогу, дайте там наших русских рыбаков, таких, с которыми запросто беседовал Великий Петр.
Миша ничего не ответил и вопросительно взглянул на Алешу.
– На Ладоге солнце может подвести, – ответил Алеша. – У них в Неаполе за солнцем гоняться не приходится.
– Ну, а куда? Куда? – спрашивал Святослав Нилович. В нетерпении он даже переступал с ноги на ногу. Его лаковые с замшевыми боками ботиночки поднимали пыль. – На Черное море? В Крым?
– На Каспий ехать надо, – решительно сказал Миша. – В смысле рыболовства самое богатое море.
– Поезжайте! – торжественно поднимая руку к небу, сказал Святослав Нилович. – На Каспий… Хотите в Баку? Там у меня есть знакомый в Совете съездов нефтепромышленников, господин Достоков, он вам все устроит. Поезжайте, за деньгами дело не станет… Двигайте с богом!
– А что ж, мы поедем, – сказал Миша. – Верно, Алеша?
Алеша грустно кивнул головой, и Миша прекрасно понял причину его грусти.
2
Мише надолго запомнился тот вечер, когда он, вернувшись из Публичной библиотеки, голодный, предвкушая совместное веселое чаепитие с Алешей, увидел, что его место за столом занято миловидной, с надменным лицом девушкой, Алеша заглядывает ей в глаза, и хозяйский желто-медный с помятым боком самоварчик уже урчит на столе. Его, понятно, заботливо усадили за стол, налили ему чаю, и он тут же познакомился с Олей. Ему рассказали со всеми смешными подробностями происшествие с велосипедом. Но были вещи, о которых можно и не рассказывать: впервые за все время дружбы с Алешей Миша почувствовал себя третьим, ненужным и лишним.
Разговор шел о женском равноправии, о деятельности суфражисток, которым Ольга сочувствовала. Из желания противоречить Миша, ссылаясь на авторитет великого писателя, но не называя его имени, сказал, что неравенство полов коренится в природе.
– Пошлость не перестает быть пошлостью оттого, что она сказана великим писателем, – вспыхнув, ответила Ольга.
Придуманный великий писатель Мише не помог, и все же он продолжал спорить. Но спорить было трудно – Ольга наизусть произносила цитаты и из Чернышевского и из Герцена. Однако перед уходом смягчилась, попросила не сердиться и все же не без ехидства сказала:
– Знаете, мой брат, военный ветеринар, бил меня плетью только за то, что я лезла с ним спорить по «лошадиным вопросам».
Во время этого разговора Алеша молча возился с велосипедом. Потом пошел помочь ей спустить велосипед с лестницы и не возвращался часа четыре, а когда вернулся, Миша спал или делал вид, что спит.
С этого дня Оля Замятина стала все чаще появляться в гостях у друзей. Обменявшись колкостями с Мишей, она позволяла Алеше провожать себя. Впрочем, с Алешей она могла вдоволь наговориться, когда они встречались у памятника «Стерегущему». Они то говорили, то надолго замолкали и, взявшись об руку, легко и незаметно проходили по всему Каменноостровскому. За мостом, за речкой Карповкой, проспект терял свои величественные очертания и переходил в широкую дорогу, по сторонам которой появлялись двухэтажные домики, садики, огороды. Но Алеша с Ольгой шли все дальше, до последнего деревянного моста, и долго, с радостью вдыхая свежий ветер, дующий со стороны залива, смотрели на закат, неправдоподобно яркий, как часто это бывает в Петербурге. То спокойное доверие, которое Ольга почувствовала к Алеше при первой встрече, становилось все определеннее. Она видела, что Алеша застенчив, робок, что он явно проигрывает при сравнении со своим другом. Миша куда начитаннее и говорит так, что заслушаться можно, и спокойно уверен в себе. И все же каждое слово Михаила вызывало у Ольги желание противоречить ему. Если он утверждал, что кино – это искусство, она возражала и говорила: «Это зрелище вроде балагана и кривых зеркал»; если он проповедовал индивидуализм, она возражала как сторонница альтруизма, и чем его доводы были убедительнее для нее самой, тем яростней спорила с ним. Алеша в этих спорах участия не принимал, да и оставаясь наедине с ней, не начинал первым разговора. Он лишь посмеивался, когда она раздраженно порицала Мишу за самоуверенность, за безделье, за то, что Миша тратит деньги Алеши, как свои. На это Алеша только замечал:
– Вы наших дел с Михаилом не знаете.
Ничего похожего на слова любовного признания до сих пор не было сказано во время этих далеких прогулок. Держа Ольгу под руку и взглядывая на тонкие очертания ее подбородка, губ и носа, чуть-чуть приподнятого, Алеша шел и шел, радуясь, что им так легко и ладно идти вдвоем. Ольге тоже было хорошо. Чувство сильнейшего доверия к Алеше развязало туго свернутую, молчаливую душу, и все, что она не умела растолковать Людмиле о своем одиночестве, легко и просто высказывалось Алеше.
– Но как же так, Ольга Яковлевна? – сказал однажды Алеша. – Вот вы говорите: поток одиноких душ, никто друг друга не понимает, все живут каждый сам по себе. Но разве это так? Разве вы не знаете таких простых вещей, которые соединяют людей вместе, связывают? Что соединило меня и Михаила?
– Я не знаю, что вас соединило, – не сразу ответила Ольга, – не понимаю этого – вы очень разные. Да вот и мы с Людой были дружны, а теперь получается, что от дружбы ничего не осталось… Живем, как в аквариуме, – с грустной усмешкой сказала она.
– Что в аквариуме? – недоуменно спросил Алеша.
– Да это я так, пустяки… Ну, так что же это за петушиное известное вам слово, которым можно соединять людей вместе?
– Вот вы смеетесь – петушиное слово! И не одно слово! Слова! Есть такие страшные и сильные слова: нужда, голод, обида… Дай вам бог всего этого не знать.
– Неужели вы думаете, что я из какой-нибудь буржуазной семьи? – сказала Ольга. Она даже остановилась и в негодовании выдернула руку из его руки. – Мой дед и сейчас в тюрьме, а я…
– Да вы не сердитесь, Ольга Яковлевна, я ничего такого сказать не хочу. Я тоже вырос в семье вполне обеспеченной, а Мишка – даже в богатой. Но получилось так, что оба мы оказались выброшенными из родительских гнезд. Оба мы испытали на себе и голод и холод, унижение нищенства и то самое одиночество, о котором вы говорите. Об этом я с вами не спорю. Но я говорю, что люди в беде соединяются, сближаются, и тут начинаешь понимать, что значит друг.
– Какой же вам Михаил Ханыков друг, если он проповедует зоологический индивидуализм? – спросила Ольга.
– Э-э-э… Ольга Яковлевна, говорит он часто похоже на то, что вы сами говорите. Но что бы он ни говорил, я – то ведь знаю: такого друга-товарища поискать. Да и дело тут не во мне и не в Мише, тут надо шире брать. Разве вы не знаете, какие забастовки идут сейчас на заводах? Что соединило вместе тысячи этих людей и дало им силу? Разве они одиноки? Нет, Ольга Яковлевна, они не чувствуют одиночества, их души соединены, сплочены.
– Вы социал-демократ? – быстро спросила Ольга.
– Ну что вы, Ольга Яковлевна, какой я социал-демократ! Мне о политике думать просто некогда.
– Но ведь вы до нее додумались.
– А что тут особенно много думать? Жизнь сама наталкивает.