Текст книги "Зарево"
Автор книги: Юрий Либединский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 57 страниц)
– Пусть будет так, Науруз! Слава тому, кто не только в час победного торжества, но и в час поражения дает обещание продолжать борьбу.
Науруз приложил руку ко лбу, к сердцу и сел. Успокаиваясь, он точно остывал, глаза его становились мягкими и приветливыми. И Асад, глядя на него, вспомнил сказку о том, как булатного богатыря нарта закалили в кузнечном горне до того, что его лицо стало испускать грозный синий огонь.
– Ну, а ты, Жамбот, что собираешься делать? – спросил Константин, и совсем по-другому, весело и просто, прозвучал его вопрос.
Жамбот помолчал и, вздохнув, ответил:
– Не зря зовут меня на родине Жамбот-бродяга. Давно ли вернулся я домой, обойдя кругом Черное море, а вот уже снова гонит меня с родины. Хочу я сходить в Москву… С давних лет слышали мы о златоверхом Кремле, но то, что ты сказал нам о рабочих людях Московии, снова наполнило мое сердце жаждой странствий… Нет мне пути в Дууд – кровожадны враги мои, и не допустят они, чтобы я остался жив. Нет мне жизни в родном ауле… Не суждено мне быть похороненным на родовом кладбище, вихрь странствий несет меня, пусть же принесет он меня к подножию белых стен Москвы…
Время прошло незаметно. Пора было уходить. Константин поднялся и, забыв, что старик слеп, приветливо махнул ему рукой, направясь к двери. Однако недоумевающее выражение, появившееся на лице хозяина, внезапно напомнило: «Да ведь расплатиться нужно!» При выезде из Краснорецка у него было с собой двадцать четыре рубля и еще серебряной мелочи рубля на два. Но за весь этот месяц, что провел в горах, сначала в Веселоречье, а потом проходя по Грузии, он истратил только шесть рублей на папиросы. В селениях они заходили в крайние дома и старались попасть к беднякам. Повсюду их принимали как гостей. Им подносили вино, то золотисто-солнечное, то красное, обещающее счастье. В Грузию уже дошли смутные слухи о восстании в Веселоречье, и люди жадно расспрашивали о нем. «А вот, когда вы подниметесь по обеим сторонам гор, – говорил Константин, – тогда не будет такой силы, которая могла бы с вами справиться».
После таких встреч и разговоров хозяева обижались, когда Константин предлагал им деньги.
Он расплатился с духанщиком и вышел.
Жара на улице уже спадала. Но после темноты подвала казалось, что не только солнце – сама мостовая светилась, отливая ослепительной голубизной.
Ступив на старые плиты тротуара, Асад вдруг споткнулся.
– Э-э… Вино, видно, голову кружит, – засмеялся Жамбот. – По каким тропинкам прошел, а на самом ровном месте спотыкаешься.
Асад ничего не ответил. Однако, сделав несколько шагов, все заметили, что Асад отстал, и оглянулись. Асад медленно следовал за ними, ступая осторожно, точно шел по стеклу. Одну руку он вытянул вперед, а другой поправлял очки.
– Вижу я плохо, – стараясь улыбаться, объяснил он. – Только из подвала мы вышли, и все засверкало… И теперь искры и радуги какие-то все скачут и скачут. Такая глупость…
Он хотел улыбнуться, но улыбка никак не могла сложиться на его дрожащих губах, и спутники его, мужественные люди, из которых каждый без трепета много раз глядел в лицо смерти, испуганно переглянулись – так поразило их это неожиданное несчастье.
– Пройдет, ничего, пройдет. Это временный паралич глазных нервов, слишком внезапно мы перешли из темного подвала к солнечному свету, – первым сказал Константин.
– Такая болезнь случается в горах, – подтвердил Жамбот, – если на горный снег долго смотреть. Ничего, пройдет.
Науруз положил на плечо Асаду свою теплую, тяжелую ладонь.
– Мы тебя не оставим, братец, – сказал он нежно. – Мои глаза – твои глаза.
И это были как раз те слова, которые больше всего нужны были сейчас Асаду.
Асад потому и смотрел с таким ужасом на бельма старика, что с детства вырос в страхе перед слепотой. Всегда помнил он о том страшном несчастье, которое поразило его отца в молодости. Отец потом оправился, но полнота зрения к нему уже не вернулась. Слепота была проклятием этой ветви дудовского рода, зловещим началом ее был дед Асада, знаменитый Асад Дудов-старший. Ослепший в молодости, он сменил меч на струны и стал знаменитым сказителем, – народ до сих пор чтил его имя. И до сих пор рассказывали в народе о том, как алчная дудовская свора выгнала старика из дому и он погиб, упав в пропасть. Кто может сказать, произошло ли это случайно, или сам он оборвал свою жизнь! Асад тоже стоял сейчас над темной пропастью, и ничто не могло быть ему дороже теплой, тяжелой ладони Науруза, которая легла на его плечо.
6
Зажглись уже первые звезды в мягко-лиловом небе Тифлиса, когда Константин, расставшись со своими спутниками (их Жамбот увел в мусульманскую часть города, где жила со своим шапочником его тетка), медленно спускался к железнодорожной станции, яркие огни которой видны были издали.
Константин любовался этими огнями, развешанными подобно гирляндам на холмах города. Около железнодорожных путей он замедлил шаги и осторожно стал обходить ярко освещенное здание вокзала.
Он не только оглядывался, но и принюхивался, чтобы, не прибегая к расспросам, найти кратчайшую дорогу к железнодорожным мастерским, – он считал, что встретиться здесь с другом своим Спиридоном безопаснее, чему него на дому.
По едкой гари и копоти, по резким вспышкам огня в кузне, по непрерывному металлическому шуму Константин нашел приземистое здание железнодорожных мастерских.
Территория мастерских ограждалась железной решеткой. При вспышках тень ее со всеми узорами ложилась на черную землю, поблескивавшую мельчайшими крупинками каменного угля, и тогда на несколько мгновений четко вдруг вырисовывался силуэт сторожа, ходившего вдоль решетки с ружьем. По тому, как он мурлыкал себе под нос и как моталось за его плечами ружье – немудрящая берданка с длинным стволом, – видно было, что такого сторожа можно и не очень опасаться.
Но все же Константин решил отойти в сторонку и подождать. Он стоял в черном углу, за выступом глухой каменной стены, и отсюда при огненных вспышках видел все, что делалось вокруг, слышал звонкие металлические стуки, голоса людей… Константин наконец уже стал дремать, удобно умостившись на выложенной из кирпичей подставке, ему даже стало казаться, что сторож стережет не кого-нибудь, а его. Потом откуда-то выплыло лицо Люды, она, вглядываясь, приблизила лицо, шептала, – и он тихо засмеялся от радости…
Но вдруг что-то изменилось, Константин встряхнулся и встал. Звон металла сменился скрежещущим звуком, а потом свист и шипение пара заглушили все. Люди, надрывая глотки, старались все это перекричать. Голоса становились громче, оживленнее, послышался смех, и что-то большое и грузное тяжело тронулось с места. Открылись большие ворота. Неровный красноватый свет ударил оттуда, и паровоз мерно и торжественно вышел из ворот, шипя, стуча и бросая снизу, из топки, жаркие огни. Точно это был праздник паровоза – его приветствовали небольшие черные фигурки рабочих, и сердце Константина радовалось: никем не видимый, он тоже как бы принимал участие в этом торжестве.
Освоившиеся с темнотой глаза Константина разглядели и сторожа с ружьем, стоявшего у железной калитки, через которую уже уходили рабочие.
Константин подошел поближе: ведь среди уходящих мог оказаться и Спиридон. Рабочие шли теперь не массой, а группами, по два, по три. Но Спиридона среди них не было. Можно, конечно, рискнуть – заговорить с кем-нибудь, но эго не входило в расчеты Константина…
Наконец грузной походкой из депо вышел полный высокий человек и добродушно-густым голосом приветствовал сторожа, сказав ему: «Саол!» [1]1
Саол – азербайджанское приветствие.
[Закрыть]. Тот, засмеявшись, ответил и, видимо, попросил закурить. Загорелась спичка, и Константин на мгновение увидел большое, обросшее черной молодой бородкой лицо. Брови были мохнаты, толстые губы складывались в строптиво-добродушную, как у ребенка, улыбку. Лицо это внушало доверие, все в нем было выражено сильно и открыто. Казалось, что сторож несколько заискивал перед этим силачом и великаном, который, попрощавшись, неторопливо, вразвалку, пошел своей дорогой… Константин осторожно последовал за ним.
Они уже находились в неосвещенном пространстве между железнодорожными путями и большой горой, которая вся была усыпана красновато поблескивающими тусклыми огнями. Вдруг этот увалень, казавшийся таким беспечным, круто обернулся и шагнул прямо на Константина…
Константин остановился.
– Зачем идешь за мной? – услышал он угрожающий шепот.
– Мне нужно попасть в Нахаловку.
– А зачем прямо не спросил? Я давно уже слышу, как ты идешь. Чего тебе нужно в Нахаловке?
Константин помолчал. Они здесь были вдвоем, убежать и скрыться можно в любой миг. Константин рискнул и сказал:
– Мне нужно найти Спиридона Ешибая.
Сначала не было никакого ответа. Потом чиркнула спичка. Константин отдернул голову и попятился – так близко была она поднесена к его лицу. Но через секунду Константин мог увидеть лицо своего собеседника: черно-блестящие небольшие глаза глядели из-под толстых, словно подпухших век и черных густых бровей вопросительно и напряженно.
– Тебе чего, ночевать негде? – неожиданно услышал Константин сочувственный и лукавый вопрос.
– Почему негде? – ответил Константин недоуменным вопросом. – В Тифлисе есть гостиницы.
– По всему видно, что ты ночевал в первоклассных номерах для проезжающих. «Под открытым небом на сене» называются эти номера, – с усмешкой ответил парень. Он еще раз зажег спичку и своими толстыми пальцами осторожно снял с выбившейся из-под козырька пряди волос Константина еле заметную былинку.
Константин действительно последнюю ночь спал на стогу свежего сена, и зоркие антрацитовые глазки нового знакомого приметили в волосах эту былинку.
– Меня зовут Илико, – тепло и доверчиво уже сказал парень, протягивая свою широкую и мясистую руку.
– А меня Константин…
– Котэ? – спросил Илико, и в голосе его слышно было удовлетворение. – Моего отца так зовут. Самсонидзе Илья Константинович – это я, – сказал он, запинаясь, и засмеялся. – Да что мы здесь стоим на ветру (ветра совсем не было), как волки? – вдруг сказал он. – Прошу вас очень, друг Котэ, ко мне в дом. Мой дом – ваш дом.
– Я спрашивал вас, Илья, о Спиридоне Ешибая, – осторожно напомнил Константин, когда они двинулись.
– Спиридон? – медленно переспросил Илико. – А может, вы хотите поговорить с сыном его, Давидом?
– А что Спиридон? – тревожно спросил Константин.
Илико ничего не ответил.
– Арестован? Когда?
– На прошлой неделе. Деньги для бакинцев собирал. Ничего, деньги мы отправили, – и Илико усмехнулся. Коротким бурчанием сопровождался этот смешок. – К ним домой ходить сейчас опасно, кругом шпики. Я ведь и про вас нехорошо подумал.
– Что же вас разубедило?
– Мы их, как меченых, узнаем. Пойдемте сейчас ко мне, а завтра после работы я Давида сам приведу.
Они поднимались вверх, все круто вверх между темными небольшими домиками, окруженными садами.
Странно, но Константину показалось, что он уже бывал здесь.
– Это, значит, и есть Нахаловка? – спросил Константин.
– Нахаловка? А вы, значит, у нас бывали? – спросил Илико.
Спиридон рассказывал.
– А-а-а, – протянул Илико, и в голосе его была слышна гордость.
Константин с волнением разглядывал выступавшие при свете тусклых фонарей невзрачные строения. Тифлисские рабочие в декабре 1905 года, узнав о начавшемся восстании в Москве, тоже создали вооруженные дружины. Им удалось тогда захватить телеграф, здание управления Закавказских железных дорог и укрепиться здесь, в Нахаловке. И, так же как по скученным кварталам московской Пресни, царские пушки били в упор по каменным и глиняным домишкам Нахаловки.
Илико жил в кирпичном домике с двумя подслеповатыми окошками, к нему пристроена была галерея. Наружная стена этой галереи состояла из мельчайших стеклышек, искусно прилаженных одно к другому, и была увита виноградом. Жалобно дребезжали стеклышки, когда по галерее проходил Илико или пробегала его круглолицая, с гладкими блестяще-черными волосами Текле, накрывавшая сейчас стол для мужа и гостя.
Константина тут же на галерее усадили за низенький, точно детский, столик, поставили перед ним мацони, хлеб. А тем временем в доме ему было постлано на тахте.
Поужинав, он уснул среди мирных запахов этого уютного жилья, испытывая чувство безопасности и надежности крова над головой, чего он давно уже не знал.
Проснулся он с ощущением, что уже наступило утро, – в щели ставен пробивались розовые новорожденные лучики, и тоненькие голоса детей слышны были из-за стены, на детей шикали. «Оберегают мой сон», – благодарно подумал Константин.
Скоро в комнате стало жарко. Константин вышел во двор – и сразу же все поплыло перед глазами. Голубые краски неба, зелень садов, желтизна песчаного косогора – все плавилось и пылало.
Он спустился в садик. Солнце точно раскаленным обухом ударило его по голове. Белые мазаные и кирпичные домики повсюду видны были среди зелени. Все раскалено, и кругом все безлюдно… Константин вернулся в комнату и снова заснул.
А когда во второй раз проснулся, каждая жилка играла в нем – так он выспался.
Солнце уже довольно низко висело над зубчатыми горами, лиловые и красные краски возникали и на небе, и в битых стеклышках галереи. Константин увидел, что на галерее, вокруг того столика, где его вчера угощали, собрались люди, и ему показалось, что их много и все они глядят на него. Но, подойдя поближе, он убедился, что гостей не так уж много. Кроме хозяев, за столом присутствовало всего лишь три человека.
Юноша, казавшийся особенно худеньким рядом с большим и неуклюжим Илико, радостно улыбаясь, вышел вперед и схватил Константина за обе руки. Это был сын Спиридона Давид.
– Лена! – назвалась девушка с большими серыми глазами, вопросительно и смело взглянула на Константина, и ее сухая горячая рука крепко пожала ему руку.
Третий из гостей, мужчина уже почтенных лет в украинской вышитой сорочке, с чисто, до блеска выбритой головой и пышными с проседью усами, обменявшись с Константином крепким, но безмолвным рукопожатием, завладел бутылкой, стоявшей посредине стола, и разлил вино по бокалам.
Хозяин щедрой рукой разламывал на части чурек. Текле принесла аппетитно пахнущий, приправленный перцем лоби.
На правах тамады дядя Чабрец – так с оттенком почтительности называли все присутствующие мужчину с пышными усами – поднял тост. Говорил он по-русски, да и по всему видно было, что он русский, но давно жил в Грузии, а возможно, и родился здесь, и грузинское произношение наложило отпечаток на его речь. Тост был в грузинской традиции: аллегорическое иносказание о том, как в одну дружную семью приехал родственник, о котором младшие только слышали, но не видели его в лицо. Но у всякой семьи есть своя примета, родимое пятнышко, что ли, или еще что-либо такое особенное, – здесь дядя Чабрец покрутил в воздухе пальцами, – и по той примете родня узнала, что возвратившийся действительно и есть член семьи…
– За здоровье нашего родного возвратившегося! – провозгласил дядя Чабрец.
Все выпили в молчании, серьезно, точно делая важное дело.
Не понять иносказания, конечно, нельзя было. «Одно неясно: нашли они на мне нужную примету или нет?» – думал Константин.
Когда тамада снова своей крепкой, до красноты чисто отмытой рукой рабочего разлил вино, Константин попросил слова. Взоры всех устремились на него – вопрошающие, испытующие, а Лена смотрела даже с некоторой строгостью. И Константин, невольно обращаясь больше всего к ней, поблагодарил за гостеприимство. Выражаясь тоже иносказательно, он добавил, что были в этой большой семье такие, которые говорили: «Не лучше ли этого приезжего дяденьку попросить из дому подобру-поздорову». Другие же предлагали испытать его на работе: «Если он умеет работать на нашем винограднике, как мы, тогда он наш». А старая бабушка сказала: «Наш или не наш, но он гость наш, и потому устроим ему пир».
– И я там был и мед пил.
Все засмеялись, зашумели, заговорили по-русски, по-грузински. По-русски хвалили его тост, а что говорилось по-грузински, Константин, конечно, не понимал. После второго бокала кисленького пенистого вина ему стало весело, и всякое подобие серьезных мыслей исчезло.
Константин ласково оглядывал лица новых друзей. Все они – и дядя Чабрец, видимо знавший, когда сказать, а когда помолчать, и строгая Лена, и нервный Давид, и медвежеватый, добродушный Илико – понравились ему.
Вдруг Константин увидел, что дядя Чабрец достал из-за пазухи вчетверо сложенную газету и положил ее на стол. Это было «Русское слово».
– Сегодняшняя? – спросил Константин.
– Свеженькая, полюбопытствуйте.
Константин развернул газету и сразу же инстинктивно закрыл ее: внутри «Русского слова» лежало несколько номеров «Северной правды», которую он не видел уже много времени.
Лена, Давид, Илико выжидательно посмотрели на него. А дядя Чабрец? Его уже не было за столом. Только что он сидел здесь, бережно трогая свои пышные усы, кажется лишь ими и занятый.
«Э, да о чем тут думать и чему удивляться! Мало ли может быть причин у такого дяди скрыться из виду сразу же после того, как он передал «приезжему родственнику» «Правду»?
– Здорово, вот здорово! – бормотал Константин, быстро пробегая страницу за страницей. – «Отделение либерализма от демократии», «Самое злободневное, конечно, – вторая балканская война, разгром Болгарии, унизительный для нее мир в Бухаресте…» Это Ильича статья, хотя и подписана инициалами, но голос его.
Константин чувствовал, что сидящие за столом поглядывают на него, стараясь это сделать незаметно, украдкой. Он упрямо тряхнул головой и, приподняв номер «Правды», сказал:
– «Правда» борется, голос Ленина мы слышим, партия жива.
– Да мы не унываем, – сказала Лена. – Вы, наверно, еще не слышали о Баку?
Но стачка шла не только в Баку. По номерам «Правды», которые всю ночь при колеблющемся свете лампадки читал Константин, видно было, что по всей России шли стачки. Вторая годовщина Ленского расстрела, празднование Первого мая, потом начались стачки протеста против суда над балтийскими моряками…
* * *
В первую же встречу с Давидом Константин рассказал ему, что на его попечении находится слепой мальчик из Краснорецка. Мальчику нужно помочь добраться до дому.
Давид подумал и ответил, что есть один надежный человек, который с этим делом справится.
Глава вторая1
Давидовская церковь в Тифлисе расположена высоко над городом. При ее постройке, как говорит легенда, по скалистым, почти отвесным склонам этой священной горы ни одно вьючное животное не могло подняться с кирпичами, и тогда основатели храма попросили верующих, идущих на богомолье, брать с собой по кирпичу, – так был построен монастырь.
Теперь к Давидовскому монастырю проложена дорога. Но в жаркий августовский день эта дорога довольно трудна, и Дареджана Георгиевна Елиадзе, вернувшись после богомолья домой, так и не дошла до узенькой тахты, где после смерти мужа проводила дни и ночи (супружеское ложе в алькове, торжественно и зловеще задернутом траурной шелковой занавесью, теперь было оставлено навеки). Присела она в кресло возле своего рабочего столика, у которого занималась рукоделием и расчетами по домашнему хозяйству. Немудрые эти исчисления производила она с помощью бисерных счетов (подарок отца при ее замужестве), ими любили играть дети. Присела, да так и заснула, без снов, крепко, как давно не спала. Но проснулась точно от испуга – будто ее внезапно толкнули. Мерный шум, постоянно доносившийся снизу, – а дом их находился на Давидовской, в одной из возвышенных частей города, – не привлекал ее внимания – так не слышат рокота прибоя люди, живущие возле моря. А в доме было тихо. Значит, младшей дочери, двенадцатилетней Кетеваны, нет дома, – она одна создавала больше шуму, чем трое детей вместе. Слабое движение – подобие улыбки тронуло бледные губы Дареджаны Георгиевны. Она придвинула свое, золотом по голубому, рукоделие, – самая яркая вещь из тех, что были в комнате, – и, откашлявшись, позвала:
– Саша, где ты?
– Я здесь, мама, сейчас приду к вам, – басовито отозвался из соседней комнаты старший сын.
Мать почти никогда не говорила по-русски, и сейчас она, позвав сына, сказала «Саша» мягко и протяжно, смягчая оба «а» так, как говорили в ее родной Кахетии. И Саша с благодарностью подумал, что даже в горе, после смерти мужа, мать не забывала его просьбы: не называть его Сандро. Он невзлюбил это свое имя с прошлой зимы, проведенной в Петербурге. Он учился на юридическом факультете Петербургского университета, и одна девица, очень ему не нравившаяся, но которой, видимо, нравился он, через все обширное помещение студенческой столовой, завидев его, всегда кричала: «Сандро, сюда, я вам место заняла», – и вся веселая, смешливая молодежь оборачивалась посмотреть, что это еще за Сандро. А он, тоненький, покрасневший от смущения, черноволосый юноша в студенческой куртке, взъерошенно и сердито стоял и не знал, где занять место.
Бесконечно далеко в прошлое ушло все это. И пусть бы мать называла его, как ей привычно…
У себя, в своей жаркой, выходившей прямо на улицу комнате, Саша носил сетку, охватывающую его сухощавое, крепкое тело. Но перед тем как пойти на зов матери, он надел белую, с прямым воротом, сшитую ему дома еще в прошлом году, перед отъездом в Петербург, рубашку, она и сейчас была как новенькая. В Петербурге Саша носил вошедшие тогда в моду среди студенчества серые рубашки с мягкими отложными воротничками. Застегивая мелкие пуговки на груди, он вошел в комнату матери и с наслаждением вдохнул прохладный воздух этой полутемной, выходившей на стеклянную галерею комнаты. Но и здесь, как и в других комнатах дома, сквозь задернутую занавесь весело сияли какие-то пестрые знойные краски: крыши и небо над ними, яркие куски ткани, которыми, так же как и у них, завешаны были от палящего солнца окна и стеклянные галереи. Все же уличный шум Тифлиса доходил сюда слабее, чем в его комнату.
Струя солнца, проникнув в щель между занавесью и косяком окна, сверху вниз проходила по лицу матери. Ее природная смуглота приобрела за последние недели оттенок лимонной желтизны. Обескровленные губы маленького нежного рта, синие тени под тускло-черными, потерявшими блеск глазами. Краски молодости были навеки смыты с лица, а ведь еще весной этого года она считалась в Тифлисе одной из самых красивых женщин. Дареджана Георгиевна вышивала для церкви что-то синее и золотое – дар, предназначенный для того, чтобы умилостивить загробный суд, перед которым уже предстал преподаватель географии и истории первой женской гимназии Елизбар Михайлович Елиадзе. Да, он, бедняжка, нуждался в снисхождении хотя бы потому, что, пользуясь доверенностью жены, размотал, проиграл в карты и прогулял с друзьями принадлежавшие ей пять тысяч – ее скромное приданое, лежавшее в банке и предназначенное на черный день. Этот день наступил – чего уж ждать чернее, – а денег нет. Правда, будет пенсия, но пока и ее нет. Вот и приходится госпоже Дареджане самой думать (а за нее всегда думал кто-либо: сначала отец, потом братья, потом муж) – думать о том, как прожить с четырьмя детьми, из которых младшему девять лет… В Петербурге, может, и не проживешь, но в Тифлисе прожить можно, пенсия шестьдесят рублей в месяц обеспечена. Из отцовского маленького имения братья и раньше привозили подарки, а теперь еще чаще будут привозить то баранью ногу, то индюка, то пару живых кур, то масла и сыру, то мешок лоби или кукурузы. Да если еще всерьез взяться за рукоделие, вспомнить навыки этого искусства, которым славилась она, когда училась в заведении святой Нины, прожить можно, и совсем не это удручает госпожу Дареджану. Беда в том, что старший сын, гордость семьи Александр, после смерти отца отказался от продолжения образования, потому что не может он оставить мать с двумя младшими сестрами и маленьким братцем в Тифлисе. Потому и в Петербург он не поедет, а поступит либо конторщиком в торговый дом Саникидзе, где он дает уроки и где к нему благоволит глава фирмы, либо в управление земледелия и землеустройства, где работает задушевный приятель и собутыльник покойного отца Михаил Андроникашвили. Но хотя готовность Александра к самопожертвованию смягчала вдовье горе госпожи Дареджаны, она все же не хотела принимать жертвы сына и старалась уговорить его не бросать университет.
– Я была у святого Давида, сынок, и, ты видишь, вернулась с бодростью в сердце, – звучал мягкий, в самую глубину души проникающий голос матери. – Небо послало мне поддержку. Много нас, безутешных женщин, собралось у чудотворной двери, и каждая со святой молитвой брала с земли камешек и прикладывала его к двери. Но только у двух камешки прилипли к двери. Одна, совсем простая женщина с Авлабара, жена мясника, хотела родить сына, а я… что ж я буду тебе рассказывать? Ты знаешь, что я тоже загадала на сына… – Бледные, немного будто припухшие и выдающиеся вперед губы ее снова тронула улыбка.
– Спасибо вам, мама, – сказал Саша и, наклонившись, поцеловал ее бледную руку.
Мать поцеловала крутые смоляные кудри сына.
Александр любил мать с тем оттенком рыцарства и обожания, с каким любят мать старшие или единственные сыновья. Он был счастлив, когда мог оказать ей какую-либо услугу. И даже сейчас, когда горе согнало краски с ее лица, она ему казалась красавицей… Но он был достаточно умен, чтобы по достоинству оценить душевные качества матери. Он знал, что она добра и в доброте своей разумна, что она, любя детей, умеет оказывать на них высокое нравственное влияние, поощряет в мальчиках смелость, чувство чести, трудолюбие, готовность прийти на помощь слабому и стремится передать девочкам все свои высокие достоинства жены и матери. Однако Александр видел, что при малом образовании мать не стремится его увеличивать, что она совершенно лишена интереса к жизни общественной и что у нее нет практического рассудка.
Потому он внешне вполне почтительно, но без всякого внимания слушал ее предложение поехать в Петербург, отыскать там Александра Федоровича Розанова, своего крестного отца, военного инженера, уже дослужившегося до генеральского чина, и сообщить ему о смерти отца.
– И, увидишь, он сам предложит тебе совет и помощь. И он и моя дорогая Зиночка (речь шла о жене генерала, подруге матери по заведению святой Нины). Ты же знаешь, что само небо связало нас чудесными узами при твоем крещении.
Почтительно стоя перед матерью, Александр в душе усмехался. Таинственная связь, о которой с таким волнением говорила ему мать, выразилась в забавной путанице – и никакого чуда при его рождении не было. В прошлом году он, при всем уважении к матери, не исполнил ее просьбы – не зашел к своему крестному отцу. Мать упрекала его за неучтивость, отец же, будучи по натуре человеком независимым, видимо понимал сына и ни слова ему не сказал. В прошлом году визит к Розановым был бы проявлением элементарной вежливости. Сейчас мать хотела, чтобы он просил помощи у человека незнакомого, с которым отец в революцию 1905 года крупно поспорил, как с монархистом. К тому же у генерала была своя многочисленная семья.
Неизвестно, сколько еще времени почтительно простоял бы Александр перед матерью, безразлично и скучливо выслушивая практические поучения, не имевшие никакого смысла, если бы в комнату не вбежала с шумом младшая его сестра Кетевана.
– Сандро, к тебе Мерцая пришел! – крикнула она и, подобно волчку, так что пузырем надулось ее коротенькое платье, начала кружиться, балансируя руками и опускаясь все ниже, словно ввинчиваясь в пол. Ее раскрасневшееся большеглазое лицо мелькало и исчезало.
– Кетевана! – с упреком сказала мать. – Что это за балаган?! Я веду с твоим старшим братом, который тебе за отца, важный разговор, и вдруг ты…
– И совсем не балаган, а цирк братьев Никитиных!
Кетевана поднялась с пола и прижалась к матери.
– Ну, не сердись, – тихо попросила девочка.
– Я не сержусь, но…
Дальнейшего Александр не слышал. Воспользовавшись тем, что мать занялась дочерью, он прошел к себе в комнату, где ожидал его Давид Ешибая, молодой рабочий Закавказских железнодорожных мастерских, самый способный ученик и староста того класса воскресной школы, где Александр преподавал русский язык. «Мерцая» Давид прозван был за то, что на одном из уроков, производя грамматический разбор стихотворной строфы:
Посмотри, в избе, мерцая,
Светит огонек, —
сделал грубую ошибку, сказав, что «мерцая» – это имя существительное собственное. Александр удивился – Давид был одним из самых его ревностных учеников. При дальнейшем разговоре выяснилось, что Давид, по происхождению мингрел, посчитал, что Мерцая – это фамилия того крестьянина, в избе которого светил огонек, ведь он сам носил фамилию Ешибая: «Погляди, в избе Ешибая светит огонек». Так прозвище Мерцая укрепилось за этим невысокого роста, гибким и беспокойно-нервным юношей. И сейчас, сидя на тахте в комнате Александра, он вертел своей небольшой, начисто выбритой, носатой, с черно-блестящими глазами головой и, сведя вместе пальцы обеих рук, нервно тискал их.
– Здравствуйте, Давид! Почему я вас вижу в такой неурочный час? – спросил Александр, раздельно произнося русские слова, – это было его правило: со своими учениками говорить по-русски.
Давид встал, Александр, ласково обняв, усадил его рядом.
– Дело до тебя имеем, Сандро, – сказал Давид.
– Не «до тебя дело», а «к тебе дело», – тоном учителя поправил Александр.
– К тебе дело… – послушно повторил Давид. – Только я сам слышал, на Майдане русский один тоже говорил «до тебя».
– На Майдане, конечно, много чему можно научиться, только не русскому языку, – со смешком сказал Александр. – Ну, так что за ветер пригнал тебя ко мне? – переходя на грузинский, спросил он. – Только предупреждаю заранее: никуда я из Тифлиса не поеду и ни слепых, ни глухих, ни безногих по другим городам развозить не буду.
– Ты доброе дело сделал, Сандро, что помог тому слепому вернуться домой. Увидишь, что твой ангел-хранитель в день Страшного суда…
– Даст мне контрамарку в рай? Ладно, не заговаривай зубы. Но имей в виду, что уехать сейчас из Тифлиса я, правда, не смогу, а то моя ученица провалится на экзамене.
– То был, Сандро, совсем особенный случай, такого больше не будет.
Случай, о котором шла речь, состоял в том, что примерно дней десять назад Мерцая после занятий в воскресной школе попросил Александра отвезти до Баку ослепшего мальчика с его провожатым, купить им в Баку билеты до станции Краснорецк и усадить в поезд.
Александру все это показалось странным. Худенький, в темных очках, очень угнетенный своей внезапной слепотой гимназистик принадлежал к княжескому роду Дудовых; какой-то отпрыск этого рода, казачий офицер, недавно прославил свою фамилию по всему Тифлису неслыханным скандалом на Головинском проспекте. При каких условиях потерял зрение в Тифлисе этот гимназист, проживающий по ту сторону Кавказа? Неужели он вместе со своим спутником, молодым богатырем Наурузом, перебрался через Кавказский хребет? Приходилось предположить это, так как Науруз никогда не пользовался железной дорогой, – потому-то они и оказались в таком беспомощном положении. И, наконец, главное: неужели в Тифлисе некому было прийти на помощь попавшему в беду представителю княжеской, офицерской фамилии, кроме как рабочему железнодорожных мастерских Давиду Ешибая, к тому же еще сыну недавно арестованного «за политику» Спиридона Ешибая?