Текст книги "Зарево"
Автор книги: Юрий Либединский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 57 страниц)
1
При первом же свидании с Броней Василий – он был еще на положении лежачего больного – попросил ее съездить во Владикавказ, в редакцию газеты «Терек», и встретиться с Сергеем Мироновичем Кировым.
– Когда разговариваешь с Миронычем, похоже, что дышишь каким-то необыкновенным, вселяющим бодрость и веселье воздухом, – рассказывала Броня, вернувшись из Владикавказа. – И сразу такую силу чувствуешь – горы бы перевернула!
– Это так и есть, – подтвердил Вася, держа в своей горячей руке холодную руку жены и вглядываясь в ее раскрасневшееся узкое лицо с черными пушистыми бровями. – Так что говорил Сергей Миронович о солдатках? – возобновил он прерванный разговор.
– Да он об этом как будто так, между прочим сказал, и я не записала, – огорченно ответила Броня. – И только в вагоне, когда возвращалась и солдатки о своих делах говорили, я вдруг вспомнила.
И Броня стала своими словами пересказывать то, что услышала от Кирова:
– Горе войны обрушилось на плечи женщин, и когда они выйдут на улицу, не будет в России такой воинской силы, которая подымет против них оружие.
– А почему Сергей Миронович заговорил о солдатках? – задал вопрос Василий.
Броня, смеясь, ответила:
– Да я прочла ему то стихотворение, которое у нас солдатки сочинили, я его тебе показывала.
– Скажи-ка его еще раз, – попросил Василий, и Броня прочла:
Бражку пило в восхищенье
Волостное управленье.
Но они не ведали о том,
Что случится с ними днем.
Как солдатки-говорухи
Осерчали с голодухи,
И пошли они гурьбой
Получать паечек свой…
– Дальше я забыла. Да, вот еще:
Ждали, ждали, им сказали:
– Волостные загуляли… —
Волостных солдатки били
И до проруби водили…
– Да, солдатки… – проговорил Василий. – Вот мы с тобой знали эти стишки и посмеялись, а Мироныч – он сразу увидел в этом еще одно проявление народных страданий, народного возмущения, еще одну примету нарастающего революционного кризиса.
– Да, Мироныч так говорил, – подтвердила Броня. – Каков бы ни был ход военных действий, но то, что война обнаружила гнилость романовского режима, это ясно всей России. Гибель царизма неизбежна. Но буржуазия из этого делает свои выводы, хочет повернуть ход событий себе на пользу, а пролетариату нужно сделать свои… Такая обстановка, когда война вынудила царизм вооружить весь народ, не повторится, она должна быть нами использована!..
Теперь, после поездки Брони во Владикавказ и свидания с Кировым, Василий, выполняя указания Сергея Мироновича, на каждое военное поражение на фронте отвечал тем, что составлял коротенькую листовку и отпечатывал ее на гектографе, привезенном Броней из Краснорецка.
Надежда Петровна вместе с передачей Комлеву в тюрьму переправляла эти листовки заключенным солдатам. По этим же листовкам Гамид проводил занятия среди веселореченских рабочих. Листовки говорили о неустраненной причине всех бед и несчастий России и о романовском режиме, обо всем прогнившем и ненавистном строе, о ненужной народу, во имя чужих прибылей, войне. Листовки настойчиво твердили, что война дала народу в руки оружие – могущественное средство избавления и расплаты.
Василий каждый день с утра, покашливая, выходил из дому и совершал прогулку по заросшим травой, пустынным улицам Арабыни. Он шел по базару и там в киоске покупал газеты. Во время этой прогулки то девушка с красным крестом на белой косынке быстро выходила к нему из госпиталя, то навстречу попадался человек в солдатской шинели – свой брат инвалид. Они разговаривали: у инвалидов всегда найдется общая тема разговора. Или какой-то старичок в фартуке появлялся перед Василием. Два, три слова, и они расходились.
Сергей Комлев не знал о Гамиде, а Гамид – о Сергее, но все нити складывающейся в Арабыни партийной организации сходились у Василия Загоскина. И, наверно, никто в Арабыни в то время не представлял так ясно все, что происходит в России, как этот болезненный, прогуливающийся с тросточкой молодой человек.
Потом Загоскиных посетил еще один гость из Краснорецка – медлительный в движениях парень высокого роста, в одежде, измазанной нефтью. Помощник машиниста, он прибыл с паровозом, приведшим состав из Краснорецка в Арабынь. Василий не сразу признал в нем Казьку Ремишевского, младшего братишку слесаря депо Стася Ремишевского, с которым они вместе создавали кружок молодежи в железнодорожном поселке Порт-Артур. Мобилизованный одновременно с Загоскиным, Стась погиб на фронте. Казька за один год очень вырос, и, видно, такой быстрый рост изнурил его: худощавое, тонкое, без румянца лицо, бледные губы и белокурые волосы, тонкие и мягко-волнистые… Но когда он рассказывал о краснорецких новостях, карие глаза его блестели задорно и весело.
Оказывается, что в Краснорецкий запасной полк, где сейчас находилось несколько тысяч солдат-новобранцев и возвращающихся из госпиталей фронтовиков, попал самый близкий друг Василия – Виктор Зябликов, тот машинист, который в день начала веселореченского восстания на перроне краснорецкого вокзала обратился к казакам с речью, призывая их не участвовать в подавлении восстания. Находясь в ссылке, он был призван и попал на фронт.
Виктор участвовал в боях и за то, что взял в плен немецкого офицера, был награжден георгием, произведен в чин ефрейтора, а потом младшего унтер-офицера. После тяжелого ранения его эвакуировали в тыловой госпиталь и по выздоровлении направили в Краснорецкий запасной полк. Здесь его определили в оружейную мастерскую.
Но где бы ни находился Виктор – в окопах, в госпитале, в учебной команде, – везде оказывался он солдатским вожаком: мог по-большевистски правдиво ответить на любой вопрос, тревожащий солдат в это смутное время. В Краснорецке находилась вся семья Виктора: мать, братья, сестры и жена с ребенком. Вернувшись в Краснорецк, он сразу же вместе с механиком пантелеевской фабрики Максимом Колющенко и Броней взялся за воссоздание разгромленной в начале войны большевистской организации. Снова большевистское слово слышно стало в депо, на заводах и фабриках города, в казармах и в госпиталях. С помощью Кази Ремишевского была установлена и связь с Кировым.
Работа в оружейных мастерских позволила Виктору Демьяновичу (так почтительно называл Казя Виктора Зябликова) подготовлять оружие… «Революция не за горами, и в случае чего можно будет начать с солдатского бунта в запасном полку», – говорил Виктор Демьянович. Он слал привет Василию Романовичу Загоскину и спрашивал, как обстоит дело в Арабыни.
Был в этом вопросе оттенок несколько задорный: что-де у вас, в вашей Арабыни, может быть хорошего? Виктор, еще когда они оба работали мальчиками-учениками железнодорожного депо, любил то, что называется «подначить» друга, вызвать у него дух дружеского соперничества. Вспомнив это, Василий усмехнулся – ему приятно было во взрослом и почтенном человеке, которого уже иначе не называли, как Виктор Демьянович, признать эту знакомую мальчишескую черту.
Да и верно, что могло быть хорошего в Арабыни, захолустном, тихом местечке, железнодорожном тупике, в глубине гор? А Краснорецк как-никак губернский город, там есть десяток, а сейчас, пожалуй, и больше партийных товарищей, а он здесь один, загнанный в Арабынь болезнью. Там и железнодорожное депо, и промышленные предприятия, и новая, пробуждающаяся революционная сила – запасной полк, десять тысяч человек. Впрочем, нельзя сказать, чтобы в Арабыни в смысле революционных возможностей уж совсем хоть шаром покати. То, что нарастает в Питере, в Москве, в Краснорецке, проявляется по всей стране, как и в Арабыни…
Василий обстоятельно рассказал Ремишевскому о своем знакомстве с Гамидом Баташевым и о том, как через него удалось создать группу сочувствующих большевикам – рабочие арабынских фабричек и мастерских в большинстве веселореченцы и русские, есть армяне и дагестанцы. Установлена связь с солдатами, заключенными в тюрьму за уклонение от военной службы и нарушение дисциплины, – им грозит военный суд, это ребята отчаянные, готовые на все.
– Передай Виктору, что обстановка в Арабыни складывается напряженная, события могут пойти очень круто, – подумав, проговорил Василий; не хотелось ему до поры до времени рассказывать о том, какое брожение происходит в батальоне, среди веселореченцев, и в тюрьме, у заключенных… И не хотелось пока рассказывать о Касботе.
2
Касбот отбывал наряд, охраняя находившиеся в канцелярии учебной команды винтовки, установленные на деревянной стойке. Приставив винтовку к ноге, Касбот стоял не шелохнувшись, и только глаза его следили за движениями дежурного офицера, подпоручика Марковского, сидевшего за столом. Так как делать подпоручику было нечего, он занимался тем, что называлось у него «выработкой подписи», – бесконечное количество раз размашисто и вычурно расписывался, все выше и выше вскидывая петлю буквы «в».
– Вот проклятое «к», – бормотал он, – что с ним делать, никак не поймешь! А без него обойтись – будет просто «Марков», фамилия не та получается, гнать же вверх «к» – вся подпись дыбом встанет.
Отбросив наконец перо, он подошел к темному окну. За окном слышно было мерное капанье и хлюпанье воды – весь день то накрапывал дождь, то падал снежок, над землей стоял туман. Обругав погоду, подпоручик стал бесцельно ходить по комнате. Неожиданно взгляд его упал на неподвижного Касбота.
– Вот так фунт! – сказал он удивленно и подошел ближе, рассматривая Касбота. – Русак, а? – спросил он. – Как фамилия?
Касбот молчал, вытянувшись в струнку и тараща глаза на молоденькое, с усиками и бачками, прыщавое лицо подпоручика.
– Молчишь… Устав соблюдаешь… В унтера метишь. Да, всякое творение божие на этом свете вверх лезет, карьеру сделать стремится. Все равно всех перещелкают… Так-так-так… – и подпоручик, изобразив всем телом и лицом, будто лежит у воображаемого пулемета, очень похоже передал захлебывающийся ритм пулеметной стрельбы. – «А пошли в атаку, прапора не стало», – пропел он из популярной в то время песенки. – Из двухсот прапорщиков один только уцелевший: Антон Сосипатрович Марковский, сиречь полпроцента. И то с тяжелым ранением… Произвести в следующий чин и послать в запас, обучать пополнения – дьяволу в пасть, а?
Касбот безмолвствовал.
– Кто же ты все-таки такой?
Подпоручик подошел к столу и углубился в изучение списка сегодняшнего наряда.
– Вот так фу-унт! – сказал он удивленно. – На охране винтовок и денежного ящика – Баташев Касбот… Фамилия, положим, не важна. У нас во граде Туле проживают знаменитые самоварных дел фабриканты Баташевы – люди православные, великие жертвователи на божьи храмы… Так почему же все-таки ты такой белесый? – спросил он. – А? Не иначе что по закону Дарвина (Антоша Марковский не одолел второго курса духовной семинарии и о Дарвине имел понятия самые своеобразные): мамаша твоя, черноокая черкешенка, спуталась с каким-либо дюжим казаком.
Вот если бы в этот момент подпоручик посмотрел на лицо часового, он, может, заметил бы, что веки его дрожат, а глаза сузились, и понял бы, что упоминать в оскорбительном тоне мать Касбота совсем не следовало. Сегодня вечером как раз предполагалось то дерзкое дело по захвату военной тюрьмы, в котором Касбот должен был играть роль довольно важную, – в его кармане уже хранились отвертка, переданная ему Гамидом. Касбот, как только Марковский уйдет спать – а это, Касбот знал по опыту, произойдет очень скоро, после девяти часов вечера, – с помощью этой отвертки предполагал вывинтить шуруп, которым прикреплялась стальная цепочка, пропущенная через спусковые скобы винтовок. Одно оставалось неясным: следовало ли во время этой операции оставить дежурного офицера спокойно спать (Марковский спал очень крепко) или во сне заткнуть ему рот хотя бы его же, сейчас лихо надетой набекрень, кубанкой, связать или убить сонного? Убить, конечно, проще всего. Касбот, которого не зря, как и его отца Али, называли «миролюбивый», хотел избежать напрасного пролития крови. Но грязные и глупые слова Марковского, оскорбляющие мать Касбота, решили участь бесталанного поповского сына, единственного из двухсот прапорщиков чудом уцелевшего в полку после атаки, – ему предстояло бесславно погибнуть в глубоком тылу, в Арабыни…
Касбот встал на пост в восемь часов вечера, а в десять его должны были сменить. Большие круглые часы показывали без десяти девять. После девяти Марковский пойдет в комнату дежурного офицера и завалится спать, потому что с этого времени перестанет звонить телефон. Встанет Марковский не раньше двенадцати, обойдет батальон, проверит посты, так как с полуночи можно ждать проверки со стороны бдительного начальства – приезда дежурного по гарнизону или командира батальона, а то и телефонного звонка коменданта города. Время около девяти часов вечера считается самым спокойным: ни день, ни ночь! Темно, как ночью, а ночные меры предосторожности еще не принимаются – сквозь ставни арабынских домиков пробивается свет, и в офицерском собрании идет свирепая картежная игра. Марковский – завзятый картежник, потому-то он и подходил время от времени к окну, чтобы послать завистливый взгляд в сторону приземистого здания офицерского собрания… «Ничего не поделаешь, раз дежурный, так отдувайся за всех».
Наконец, обругав в последний раз погоду и предсказав безмолвному Касботу и его товарищам скорую отправку на фронт, в пополнение так называемой «дикой» дивизии, а также славную гибель в первом же бою, Марковский, зевая, погрозил кулаком обоим телефонам: городскому, прикрепленному к стене, поблескивающему своими двумя округлыми металлическими чашечками, и военному, в желтом ящике, и ушел спать. У дежурных офицеров звонок вызывает реакцию совершенно безусловную: еще не проснувшись, вскочить и бежать к телефону. Звонок – это, пожалуй, действительно единственное, что может помешать Марковскому хорошенько выспаться.
Но как раз сегодня никакой телефонный звонок уже не разбудит подпоручика.
Одна за другой солдатские фигурки выходят из казармы запасного батальона и скапливаются под теми слабо освещенными окнами, где на втором этаже находится канцелярия учебной команды. Дождь со снегом не перестает, но заговорщикам в туго подпоясанных серых шинелях скорее жарко, чем холодно. Они возбуждены, а то, что снег, подмешавшись к дождю, создал в природе непроглядную рябь и мелькание, – так это им только на руку: ничего теперь не разглядишь.
Невысокая арабынская каланча наконец медлительно и лениво отбивает удары. Роковые десять часов наступили. Один из заговорщиков ловко вскакивает на плечи другому и, встав на карниз, заглядывает в окно. Сквозь сетку капель, струящихся по окну, первое время он ничего еще не видит. Потом из темноты выступает огромное выпуклое око часов на стене, винтовки, поблескивающие на своей деревянной, свежестроганной стойке… В комнате неподвижно и пусто, нет никого. Но вот в дверь быстро вошел Касбот, руки его странно растопырены. Он нагнулся, достает из-за стойки с винтовками тряпку, предназначенную для обтирания винтовок, и вытирает руки, тщательно, насухо, а потом сует тряпку в карман. Вынув отвертку, он стал отвинчивать шуруп на стойке. Шуруп вынут. Осторожно, бесшумно, как это может делать только горец, винтовки освобождены от цепочки, но они, не колеблясь, держатся еще на стойке.
Касбот подходит к окну и видит за стеклом мокрое лицо товарища, который с возбуждением и восторгом, с готовностью к действиям следит за Касботом. И на душе Касбота, омраченной убийством Марковского, сразу делается веселее.
Тихонько распахнув окно, он впускает товарища в комнату. Хлюпающие и всхлипывающие звуки струящейся воды становятся сильнее. Но в окне уже появляется другое, с таким же выражением ожидания и готовности, взволнованное лицо. Не сговариваясь, согласно и ловко Касбот и влезший в комнату товарищ передают винтовки через окно третьему. На стойке все меньше винтовок – четыре, три, две, одна, ни одной…
Стойка пуста, комната тоже. Касбот, держа в руках винтовку, с которой он стоял на часах, спускается в черное окно, несколько заботливых рук снизу принимают его. Теперь быстро построиться. Заранее приготовленные погоны прапорщика прикрепляются к плечам Касбота. Построенное попарно отделение, взяв винтовки на плечо, направляется к воротам. Касбот, придерживая саблю, снятую с Марковского, как и полагается офицеру, ведущему команду, идет впереди, сбоку. Ловко, не сбиваясь с шага, он поворачивается и идет спиной вперед, будто проверяя, как марширует отделение, и вместе с этим пристально вглядывается в лица товарищей. Нет, все в порядке, на лицах написана твердость, решимость, готовность ко всему.
Опаснейший момент: перед ними ворота казармы. Над воротами висят два красноватых керосиновых фонаря, там стоит часовой – он в бурке, с винтовкой. Крепко держа винтовку, он с любопытством вглядывается в темноту двора, откуда прямо к воротам стройно марширует команда, офицер, придерживая саблю, идет сбоку.
Солдаты в шинелях, а офицер – франтит – в одной гимнастерке, обыкновенной солдатской, как часто носят прапорщики. Но кубанка офицерская, дорогой смушки, с синим перекрещенным верхом. Он ведет свою команду прямо на ворота. И хотя по форме часовому следовало бы свистком вызвать караульного начальника, часовой, на что и рассчитывали заговорщики, ни за что не будет связываться с офицером, ведущим команду. Калитка распахнута, часовой вытянулся. Касбот козырнул небрежно, по-офицерски, встал возле калитки и пропустил мимо себя всех своих. Вспомнив предсказание Марковского о том, что им всем суждено погибнуть на фронте, Касбот мысленно обращается к мертвому телу, которое лежит на койке дежурного офицера, прикрытое шинелью, чтобы не было видно крови, и шепчет:
– Ты уже сдох, а мы будем жить, будем долго жить!
3
Дрожа от холода и возбуждения, Сергей Комлев стоял неподалеку от тюрьмы и поджидал Касбота. Дождь перешел в снег, медлительный, ленивый, здание тюрьмы, проступавшее среди мелькающей белизны, теперь стало казаться ближе, чем на самом деле. Комлев прислушался: ни одного звука.
Сквозь мелькающий снег четко, как бы толчками, быстро следующими один за другим, приближался отряд Касбота. Увидев, что русский солдат ждет его на условленном месте, и угадав, что это и есть Комлев, Касбот почувствовал, что в груди у него стеснило. Ему захотелось сказать Комлеву ласковые русские слова, какие бывают только в любовных и колыбельных Песнях. Но он не знал этих русских слов.
И Касбот сказал только:
– Говори, что делать надо, приказывай.
– К тюрьме! – сказал Сергей.
Калитка, прорезанная в огромных железных дверях тюрьмы, была раскрыта, возле нее стоял в гимнастерке без пояса (у арестованных солдат отнимали пояса) солдат с винтовкой. Он притопывал, пританцовывал и с веселым интересом вглядывался в сдержанно-взволнованные молодые лица веселореченцев, входящих в тюрьму.
– Ну как, Сергей, дела? – спросил он Комлева.
– Как по маслу, – ответил Комлев.
– Так чего же мы в этих стенах проклятых собираемся? Скорее бы прочь отсюда, уйти в лес.
– В лес не торопись, соскучишься, – ответил Комлев.
Начальник тюрьмы, пожилой, худощавый человек в зеленом вицмундире с серебряными капитанскими погонами и без шапки – таким его взяли из квартиры, находившейся при тюрьме, – держался прямо: то ли он старался соблюсти свое достоинство, то ли потому, что руки его были перекручены сзади. Снег падал на его слипшиеся жиденькие волосы, и видно было, что ему и холодно и страшно. Смотря прямо в лицо Сергея Комлева своими выцветшими глазами, он говорил негромко и размеренно:
– Конечно, господин Комлев, вы можете меня убить, на то воля божия, но ключи от всех казематов находятся у господина пристава, он сам прибывает каждый раз для допроса упомянутой Нафисат Баташевой.
– А как же вы кормите ее? – спросил Сергей.
– Через особое окошечко в стене, – ответил начальник тюрьмы.
– Давай скорее, где она? – спросил срывающимся голосом Касбот.
Начальник промолчал.
– Ты слышал, пес, что тебя спрашивают? – угрожающе сказал Комлев.
Начальник вздохнул, голова его судорожно дернулась.
– На все божья воля, – пробормотал он. – Идемте, здесь близко.
В крепостную стену была вделана железная дверь.
– Вот здесь, внутри стены, находятся казематы, – сказал начальник тюрьмы, – но только ключа от этой двери у меня тоже нет.
Касбот со всего размаху ударил прикладом. Дверь загудела, известковые и кирпичные осколки посыпались на снег.
– Постой, парень, силой тут ничего не сделаешь, – сказал Комлев. – Замок есть замок, он с хитростью сработан, его с хитростью ломать нужно.
Комлев вставил штык в замочную скважину и стал мерно раскачивать.
– Теперь бы стамесочку или отверточку, – сказал он ласкательно и хищно.
Касбот вспомнил, что отвертка у него в кармане, и протянул ее Комлеву. Тот, осмотрев ее, сунул в узенькую щель между дверью и косяком, обитым железом, прямо напротив замка. Легонько ударил прикладом по рукоятке отвертки раз, другой, и отвертка встала торчком.
– Теперь хватит, теперь можно опять штыком пощекотать, – сказал Комлев.
Снова раскачка штыка, вверх, вниз, вверх, вниз, опять легкие удары по отвертке – и дверь, вдруг щелкнув, распахнулась, точно ее кто-то отомкнул изнутри.
Касбот шагнул в темноту.
– Осторожно, можете упасть, – раздался предупреждающий голос начальника тюрьмы, и Касбот почувствовал, как крепкая рука Комлева ухватила его за локоть.
Это был узкий коридор внутри крепостной стены: с одной стороны – глухая кирпичная кладка, с другой – через каждые двадцать шагов на уровне неровного каменного пола видны при колеблющемся огне свечи, которую зажег Комлев, какие-то отверстия, достаточно широкие, чтобы спустить туда вниз человека. Свет был красноватый, красноватой казалась стена. «Как под веками, когда закроешь глаза», – подумал Комлев и спросил:
– А здесь еще кто-нибудь заточен?
– Со времени кавказских войн никого здесь не заключали, – ответил начальник тюрьмы. – И я должен сказать вам, господин Комлев, что считаю зверством применять в отношении беременной женщины…
– Знаем, жалеете вы нас, как кошка мышку, – проговорил Комлев.
– Уже пришли, – сказал тюремщик. – Вот лесенка, ее нужно спустить вниз, вот так.
Касбот спустился, и Комлев сверху подал ему свечу.
Подняв ее высоко, Касбот осветил неровно и грубо обработанные серые каменные стены. Под ногами хлюпала вода. Касбот опустил свечу. Где же здесь Нафисат?
– Нафисат, няня моя! – забыв обо всем, позвал Касбот так, как звал в детстве, когда был трехлетним увальнем, падал, и она, худенькая шестилетняя девочка, изо всех сил поднимала его. – Нафисат!
Вслед за Касботом сошли все, в яме стало тесно.
– Может, ты обманываешь, чтоб время оттянуть? – сердито спросил Сергей. – Тогда тебе отсюда живым не уйти.
– Нет, еще вчера проверяли, была здесь, – испуганно ответил начальник тюрьмы. – Вот сюда посветите-ка… сюда.
И огонь, колеблясь точно от ужаса, осветил угловатые очертания человеческого тела, истлевшую солому, клочья ткани, дне босые ноги, грязные и очень худые… Встав на колени, Касбот коснулся их и со стоном, точно ожегшись, отдернул руку: они были холодны, холоднее камня… Одной рукой держа свечу, Касбот другой рукой нашел лицо, пушистые широкие брови, холодный заострившийся нос, оскаленные зубы. Губы были липки и окровавлены, запекшаяся кровь была повсюду – на раскрытой сухой груди, на животе, который в сравнении с худым телом казался огромным…
– Касбот, братец дорогой, – сказал, вдруг всхлипнув, Комлев. – Давай-ка вынесем ее отсюда, нельзя ее здесь оставлять.
– Нельзя оставлять, – подтвердил Касбот и взял на руки жалкий труп. – Мы ее в горы унесем, там, на нашем родовом кладбище, схороним.
Они вышли из подземелья. Двор тюрьмы был пуст и потому казался особенно большим. Снег уже переставал идти, и только из глубины черного неба падали отдельные снежинки.
Одинокая фигура с винтовкой приблизилась к Касботу – это был один из веселореченцев.
– Пока тихо. Но в любой момент враги могут опомниться, – сказал он. – Я отправил наших людей из города и остался здесь с тремя товарищами. Одного я поставил у ворот, другой сторожит пленных. – Он оборвал русскую речь и спросил по-веселореченски, обращаясь к Касботу: – Сестра наша?
– Сестра, – сказал Касбот. – Возьми ее и уходи, я догоню тебя.
Тот кивнул головой и осторожно взял на руки тело Нафисат, он понял намерение Касбота.
И хотя разговор происходил по-веселореченски, Комлев понял, почему Касбот передает драгоценную ношу.
– Я с тобой тоже пойду, – сказал он.
4
Поимка Науруза обещала Осипу Ивановичу Пятницкому крупное продвижение по службе. Убедившись, что Науруз не идет на помощь своей подруге, как это было хитроумно задумано Осипом Ивановичем, он начал требовать, чтобы Нафисат указала, где и у кого прячется Науруз, и назвала его сообщников. Нафисат молчала. Тогда-то и начал свирепствовать арабынский пристав. Он заставлял Нафисат часами простаивать на каменном ледяном полу, избивал ее палкой и обливал соленой водой. Потом начались пытки, воскрешенные Осипом Ивановичем из страшных застенков средневековья: пошло в ход подвешивание за руки, раскаленное железо…
Только жалобные стоны сквозь стиснутые зубы удавалось вырвать у Нафисат, и это было единственное удовлетворение, которое получал пристав.
С первой же встречи с Нафисат, в ту памятную ночь, на облаве в горах, когда она попалась ему в руки и, смело взглянув своими блестящими глазами, назвала его псом, Осип Иванович возненавидел эту девчонку едва ли не больше, чем Науруза, сокрушительный кулак которого чуть не отправил Осипа Ивановича на тот свет. Даже жена Осипа Ивановича, полновластная хозяйка дома, называла мужа на «вы» и по имени-отчеству, а когда он входил в комнату, вставала. Не только женщины, но и такие, как Джафар Касиев, бледнели от неподвижного, снизу вверх, жабьего взгляда светлых глаз арабынского пристава. А эта – смотрит и глаз не отводит. Тоненькая, кажется, схвати и сломишь, а не ломается и не гнется.
А когда было установлено, что Нафисат беременна, Осип Иванович стал неистовствовать еще более. Теперь он палачествовал уже ради самого палаческого искусства, так как понимал, что ничего не сможет добиться от своей жертвы. В его монотонной жизни появилось развлечение, и он каждый раз не без удовольствия шел терзать Нафисат.
Она уже кашляла кровью. Все тело ее было в ранах, и едва они начинали заживать, как после каждых новых пыток вновь открывались. Доведенная до горячечного состояния, она потеряла представление о реальности всего происходящего. И пристав действительно казался ей отвратительной, со слюнявым и кровавым ртом бешеной собакой, хрипло лающей, своими клыками и когтями рвущей ее тело. Нафисат будто наяву оказалась в мире страшных сказок, и, так как сказочный мир с детства не был для нее отделен от мира действительности, она даже не удивлялась тому, что попала на растерзание такой сказочной лютой собачище, – Нафисат точно предчувствовала, что та гордая и трудная тропа, на которую она вступила, избрав своим мужем Науруза, должна была привести ее в долину ужаса. Но в сказках на помощь жертве обязательно приходит мститель-избавитель, и она его ждала.
Первое время заключения она вспоминала о Наурузе и звала его на помощь. Но потом в бредовом мире мучений, день за днем, неделя за неделей, мысли о Наурузе и о счастье быть с ним стали вызывать такие приступы горя, которые (она это почувствовала) могли поколебать ее сильнее всяких пыток, и она запретила себе думать о Наурузе. С ней теперь оставались только ее сыновья – она была уверена, что родит именно двух мальчиков. Очнувшись на окровавленной, липнущей к открытым ранам соломе, на холодном полу подвала, она по-прежнему ощущала существование своих детей и жадно отыскивала на полу куски хлеба и сырую картошку, которую ей кидали сверху, в амбразуру подвала. Она засыпала, и ей снилось, что два белых сокола летают над нею – это были ее сыновья: «Юсуф и Жакып». А потом уже эти птицы стали прилетать наяву. И во время самых страшных пыток она призывала их на помощь.
– Юсуф? Жакып? – бесновался пристав. – Кто такие?
– Вот они, здесь, соколы, белые птицы, – отвечала она. – Их заковали в стране снега и льда. Но они разбили темницу, прилетели ко мне.
– Бежали из заключения? Бежали, да? Это друзья твоего Науруза? Да? Отвечай, чертовка!
Но едва произносилось имя Науруза, как Нафисат смыкала губы, и опять ничего, кроме стона, не мог от нее добиться Осип Иванович.
Под действием пыток она уже давно потеряла рассудок, и пристав не догадывался об этом только потому, что его самого нельзя было признать душевно нормальным человеком, – то свирепое бешенство, во власти которого он находился, было для окружающих неизмеримо опасней и отвратительней водобоязни.
Подобной болезни подвержены бывают палачи и по призванию и по вдохновению, это болезнь угнетателей, и только беспощадной расправой угнетенных над ними пресекается подобная болезнь.
* * *
Осип Иванович находился в состоянии полудремы, когда дребезжащий звонок вдруг разбудил его. Он сел и прислушался. Жена, потревоженная этим движением, тяжело повернулась и со стоном вздохнула. Звонок повторился, настойчивый, решительный. Никто в Арабыни не осмелился бы поднимать такой трезвон. Это мог быть только звонок нарочного из Краснорецка – от генерал-губернатора. Накинув халат и сунув ноги в мягкие туфли, пристав упруго, мячиком, сбежал по лестнице и, не спросив, кто его беспокоит – он уверен был в том, что увидит нарочного из губернии, – открыл дверь. Его рывком схватили за руку, выдернули на улицу и мгновенно сунули в открытый рот (Осип Иванович хотел закричать) какую-то грязную тряпку, пахнущую оружейным маслом и кровью.
«Какой страшный запах!» – мелькнула в глубине сознания мысль. Перед ним стояли солдаты с винтовками – два или три…
Обозначился рассвет. За ночь выпал первый снег, горы белели сверху донизу, и только массив батыжевского сада чернел у самого основания близких округлых холмов. Воздух чист, мир прекрасен… Осип Иванович захрипел и дернулся.
И тут же один из солдат, круглолицый, скуластый, с покусанными в кровь губами, взял на изготовку свою с примкнутым штыком трехлинейную винтовку.
– Жить хочешь? – спросил он нерусским говором. – А другим жить не даешь? Кричать хочешь? А сколько времени наша Нафисат от тебя кричала? Теперь иди в загробный мир, будешь для нашей Нафисат на том свете воду носить.
Касбот говорил на веселореченском языке, но имя Нафисат все объяснило Осипу Ивановичу. Поняв, что это пришла смерть, он стал дергаться, отчаянно оглядывая мир, ища, кто бы пришел ему на помощь. Но кругом было безлюдно. Осип Иванович твердо знал, что помощь должна прийти, только бы не опоздали, он знал, что сила порядка одолеет прорвавшуюся силу мятежа. Но что до того – ведь тогда его уже не будет… И вдруг он замер, даже обвис на руках у своих врагов. Среди белесоватой серости окружающего появилось одно необыкновенно яркое и свежее пятно: красный, медленно пошевеливающийся флаг над тюрьмой. Это Комлев, раньше чем покинуть тюрьму, поднял над ней красное знамя. Свежий ветер с гор едва колебал его. И тут душа Осипа Ивановича умерла – карающая революция пришла к нему на год раньше…