Текст книги "Зарево"
Автор книги: Юрий Либединский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 57 страниц)
И все же его застали врасплох. Сильные руки неожиданно обняли Асада, чья-то щека коснулась его щеки, и добрый знакомый голос по-веселореченски сказал:
– Светлого дня желаю тебе, братец!
– Науруз?! Откуда ты?
– Ш-ш-ш! Братец, не кричи. Я эту ночь просидел у вас здесь в овраге. Сюда должен скоро прийти Василий.
– Вася?.. Но откуда ты знаешь?
Науруз засмеялся и сказал по-русски:
– Телеграмм давал. Механика Максима на Пантелеевой мельнице знаешь? Пришел веселореченский горец с мешком кукурузы, – кому до него дело? Кто знает, что его Науруз зовут? Большевистская пошта (он выговаривал – пошта): я – Максиму, Максим – жене своей, она – Броне. Ты Броню знаешь, Василия невесту?
– Знаю. Все понятно, – ответил Асад. – Но если с вечера у нас в саду сидишь, значит ты ничего не ел утром?
– Немного было у меня с собой хлеба.
– Пойдем к нам домой. Ведь у Гедеминовых никто не выдаст.
– Знаешь, лучше бы сюда принести. Сам ты, конечно, не сумеешь, пусть друг твой, музыкант, постарается, уж я ему тоже когда-нибудь услужу.
– Конечно, конечно.
– Так я дождусь вас внизу, в старой сакле, туда и Василий должен прийти. Я там ночевал сегодня и еще ночи две переночую, пока меня Василий не отпустит.
И, сказав это, Науруз скрылся, даже чуткий слух Асада не уловил звука его шагов.
– Гриша-а! – крикнул Асад.
* * *
В овраге, у полуразрушенной сакли, они нашли Науруза и Василия.
На земле, на разостланном большом кумачовом, сильно застиранном платке, было навалено множество денег – и серебра, и меди, и грязных бумажных кредиток, желтых, синих, зеленых.
– Здорово, Асад! – однотонно сказал Василий. – Здравствуй, Гриша! Это хорошо, что вы пришли. Дело общественное, и я все равно хотел обратиться к доктору Гедеминову, чтобы засвидетельствовать факт передачи денег, собранных в Краснорецкой губернии, господину Наурузу Керимову, – сказал он, выделив слово «господин» добродушно-насмешливой интонацией.
Науруз засмеялся.
– Господин Керимов! – сказал он весело и горделиво развел свои большие руки.
– Но разве я могу…, – проговорил смущенно Гриша.
– Если, конечно, не боитесь, – сказал Василий, – и можете ручаться за себя, что не проболтаетесь.
– Я не боюсь и не проболтаюсь, – сердито ответил Гриша. – Но я просто не понимаю своих обязанностей.
– Обязанности самые простые, – весело ответил Загоскин. – Примите сейчас участие в подсчете этих денег, собранных среди жителей Краснорецкой губернии для увеличения забастовочного фонда бакинских нефтяников. Я при вас передам эту сумму Наурузу Керимову, а он должен будет перевезти эти деньги в Баку. Вы должны засвидетельствовать точно в рублях и копейках эту сумму, а также и самую передачу. И потом, как я уже сказал, молчать обо всем этом деле, пока вас не спросит представитель Союза бакинских нефтяников с целью проконтролировать нас…
– Но кто же окажет недоверие таким честным и идейным людям, как ты и Науруз? – спросил Асад.
– Э-э-э, брат! Денежки счет любят. И особенно общественные денежки, священные копейки, как недавно прочел я в газете о деньгах, собранных на Путиловском заводе для этой же цели. Статья подписана буквой «Ч». Кажется мне, что наш Константин ее писал, и слог у нее такой, – сказал он задумчиво.
Все замолчали, только слышен был монотонный говор быстрой воды горного ручья и шум ветра…
Уцелев во время волны арестов после краснорецкого восстания, Василий Загоскин и механик пантелеевской мельницы Колющенко восстановили партийную организацию в Краснорецке.
Максим Колющенко, вернувшись на прежнюю должность, продолжал свою работу на дворе мельницы, среди помольщиков, и постепенно стал восстанавливать связь с деревнями и станицами.
Воспользовавшись тем, что ему сейчас уже доверяли водить паровозы с товарными составами, Василий побывал во Владикавказе. А там, в редакции газеты «Терек», где работал Сергей Миронович Киров, можно было узнать партийные новости и, что еще важнее, получить оценку быстро следующих одно за другим политических событий. События бурно нарастали, промышленные центры перекидывали огонь стачек из одного города в другой: из Баку – в Петербург, из Петербурга – в Москву, из Москвы – в другие места страны.
Обо всем этом надо было поведать погруженному в провинциальную дрему Краснорецку. Василий Загоскин восстановил связи с губернской типографией, наладил там печатание листовок, и организация стала распространять эти листовки по предприятиям Краснорецка. Центр организации по-прежнему был в железнодорожном депо. Отсюда нити теперь тянулись в разные ремонтные и другие мастерские, в кожевенные, мыловаренные, дрожжевые заведения и даже в реальное училище и учительскую семинарию.
Первого мая результаты этой кропотливой деятельности сказались: бастовало не только депо – обе городские типографии, мельницы, нескольких мелких заводов и почти все магазины. Остановилась даже электростанция. Праздновать маевку на Волковом кладбище собралось около двух тысяч человек: там выступал друг и сверстник Василия Загоскина – молодой машинист Айрапетян, переодетый по этому случаю в студенческий костюм и выглядевший так солидно, что версии о приехавшем из Ростова ораторе поверили не только участники маевки, но и полиция, нагрянувшая с опозданием и схватившая лишь некоторых рядовых участников стачки, которые ни о чем не могли рассказать, если бы даже и хотели.
В работе организации Асад Дудов тоже занимал свое место. Каждый раз, сочинив новую листовку, Василий Загоскин, раньше чем печатать, старался повидаться с Асадом и прочесть ему ее.
Бедой воссозданной партийной организации в Краснорецке было то, что самые грамотные люди в организации – почтовый чиновник Алексей Стельмахов и провизор городской аптеки Дора Рутберг – были после веселореченского восстания высланы. Максим Колющенко, человек зрелого возраста, обладая известным партийным опытом и большим здравым смыслом, был не очень грамотен. Василий Загоскин был грамотнее других и сам мог написать хорошую листовку, но он хорошо запомнил наставление Константина Черемухова: «Даже устную речь нужно учиться строить грамотно, складно и по возможности красиво. Конечно, это не всегда возможно. Раз требует момент – говори как можешь, от души, смело. Речь произнес, слова разлетелись и сделали свое дело. А печатное слово остается в руках читателя. Листовку можно перечитать еще и еще раз, она идет из рук в руки, потому каждое слово взвесь, не бросайся им, клади на бумагу только весомое, крепкое, мчащее вперед слово. Особенно следи за грамотностью…»
Тут-то и пригодился Василию Асад: он мог поправить не только неуклюжий оборот, но был придирчив и требовал ясности в выражении главных мыслей. На Асаде Загоскин как бы проверял будущую листовку. Но чем больше дорожил он своими встречами с Асадом, тем большими предосторожностями обставлял эти встречи. Железнодорожный поселок Порт-Артур, где жил Василий, находился на другой стороне города, оттуда до дачи Гедеминовых было не менее десятка верст по прямой. А Василию по прямой через город ходить нельзя было: не хотелось наводить шпиков на дом Гедеминовых. Да и времени свободного оставалось мало. Но долго не видя Асада, Загоскин скучал по нему. В разговорах с Асадом можно было помечтать о том, как при коммунизме громадные воздухоплавательные машины будут переносить путешественников из страны в страну, как на светлых фабриках среди благоухающих цветов будут радостно трудиться люди коммунистического завтра. Василий рассказывал об этом и на собраниях деповского кружка, и при изучении «Коммунистического Манифеста», и при чтении залетных, из столицы, номеров «Правды» и «Просвещения».
Асад познакомился с Василием Загоскиным, уже будучи слепым. Не видя его, он только слышал глуховатый, переходящий в шепот голос. Но именно этот голос немного в нос, усмешка и манера в минуты обдумывания и умственного напряжения, посапывая, произносить «так, и так, и так, и так»… и снова «так, и так, и так, и так», – все это показывало Асаду самую душу Василия, может быть, глубже, чем если бы он видел его… И не будь этих не очень частых встреч с Василием, этой совместной работы с ним над листовками и сознания своей необходимости – кто знает, мог бы Асад так настойчиво и энергично бороться со своим страшным несчастьем?
Сегодняшняя встреча, да еще связанная с посещением Науруза, которого они любили, была для них обоих нежданным радостным праздником.
– Так начнем, что ли! – весело сказал Василий. – Вас смущает что-то? – спросил он Гришу. – Может быть, вам все-таки не по душе это дело? Тогда будем считать весь предыдущий разговор несостоявшимся.
– Да не это совсем его смущает, – с досадой сказал Асад. – А то, что эту цифру в рублях и копейках нужно будет запомнить наизусть, а в его голове цифры не держатся… Верно?
– Верно, – ответил Гриша тихо.
Все засмеялись.
– Ну, так это уж я запомню, – сказал Асад. – Из-за своих дурацких глаз, которые ни черта не видят, я, понятно, быть свидетелем не могу. Слух у меня сохранился, и всякую нужную цифру, которая будет сказана вслух, я сохраню до конца дней моих!
Василий считал, бормоча цифры за цифрами и время от времени прерывая счет:
– Пятая сотня! Запомни, Асад!
Потом снова шло бормотанье, быстрые движения ловких Васиных пальцев.
«У него музыкальные руки, – подумал вдруг Гриша, – может без усилий взять на рояле целую октаву».
– Седьмая сотня! – говорил Загоскин. – Запомни, Асад… Трешки на исходе, пойдут рубли… А потом серебро и копейки… Ну, давай дальше…
Науруз, расставив ноги в своих плетеных ремешковых башмаках, сидел на камне и осторожно, самыми кончиками пальцев, брал с тарелки куски нарезанного мяса и поедал его. Есть ему хотелось сильно, но Гришу поражало, что, хотя он ест руками, в его движениях совершенно отсутствует торопливая, обо всем забывающая жадность, ел он пристойно, даже красиво… «Да это тот Науруз, который так некстати разбил окно, когда я играл в зале у Батыжевых… Почему время от времени он то и дело появляется вновь и вновь в моей жизни?» – подумал он.
Ветер все шумел и шумел, вода немолчно клокотала, и пятнистые отсветы солнца бежали по траве, по платку, где беспорядочная куча денег в скорых музыкальных руках Загоскина превращалась в ровные стопки – одна за другой, одна за другой.
– Девятая сотня, – сказал довольный голос Василия, – за тысячу скоро пойдет.
И сердце Гриши вздрогнуло при этих словах. Сколько Асад рассказывал ему и о бакинской стачке, и о сборе пожертвований, открытом в газете «Правда», и о грозных стачках солидарности в Петербурге, в Москве, по всей России, но только вот сейчас ощутил он грозную красоту и величие происходящего. Гордо и радостно стало на душе от сознания, что он, хотя бы всего лишь как свидетель, принимает участие в этом деле.
Глава пятая1
Алеша и Миша давно уже управились с «Чумой в Тюркенде». Но их произведение никак не могло добраться до экрана: дорогу ему преградили такие «боевики», как «Слава и смерть», «В оковах жизни», «Отвергнутый людьми».
– Это все обо мне, – шутил Миша, прочитывая афиши.
Съемка «Каспийских рыбаков», ради которой друзья прибыли в Баку, совсем приостановилась. Кончилась пленка, нужно было дожидаться, когда пришлют из Петербурга новую.
Денежные запасы Алеши и Миши оскудели. Они продолжали жить в гостинице, снимая на двоих самый дешевый одинарный номер, и питались по преимуществу на базаре. Здесь вся пища, как сырая, так и вареная, была покрыта мухами. Но Алеша был до крайности неприхотлив, а Миша, брезгливый по натуре, питался тем же, чем питались персы и южные азербайджанцы, пришедшие на заработки в Россию: утром – чай и чурек, посредине дня, в самое жаркое время, – горсть сладкого изюма и снова чурек, вечером, когда уже становится прохладнее, – тарелка пити или хаша где-нибудь в духане. Изжелта-смуглый, с полотенцем на бритой голове, чтобы предохранить себя от солнечного удара, Миша вмешивался в толпу, не вызывая подозрений, и свободно упражнялся в народном говоре на персидском и азербайджанском языках.
– Вон стоит оборванный человечек ростом тебе по плечо и кричит. Видишь его?
– Ну, вижу, – ответил Алеша.
– А знаешь, о чем он кричит?
Алеша вслушался.
– Ничего понять не могу! Сумасшедший? – высказал он предположение.
– Ты почти угадал, – торжественно ответил Миша. – Это Меджнун, одержимый любовью, он поет о своей любви.
Ресницы твои как гвозди,
На них подвешено бедное сердце мое,
Подвешено оно и кровью истекает,
Как в лавке мясника
Истекает кровью мясо, подвешенное
На гвозде… —
переводил Миша.
– Ну, для объяснения в любви это грубо, – поморщился Алеша.
– А что, соловьев и роз захотелось? Ты вот с соловьями и розами не очень успел.
Алеша насупился и ничего не ответил.
– Хочешь узнать, откуда такая страшная метафора? – продолжал Миша. – Очень просто, погляди вон туда. Влюбленный поет около мясной лавки, он не вымучивает метафору, как книжные поэты, – он берет ее прямо из жизни базара, к тому же он, может быть, и влюблен в дочь мясника. И, будь спокоен, поэт добьется своего, не то что ты, сбежавший от девушки, которая была к тебе благосклонна…
– Не надо об этом, – морщился Алеша.
Миша на рынке приобрел балалайку. По вечерам, услаждая слух Алеши песнями, подслушанными на базаре, он садился прямо на пол, ставил стоймя балалайку и пел, переводя на русский:
Эй, мальчики, собирайтесь на мой зов,
Пойдем туда, где стоит ее дом,
Дуйте в дудки – ду-дур, ду-дур,
Бейте в барабан – тах-тах, тах-тах!
Обещала она мне:
«Стану женой барабанщика
Или женой трубача».
А когда пришел к ней свататься
С трубами и барабанами,
Говорит: «Не пойду за тебя – ты рыжий»…
– Какова серенада! – прекратив пение, восклицал Миша и наставительно поднимал палец. – Да, я тебе откровенно признаюсь, до приезда в Баку я был весьма высокого мнения о своем знании Востока… Теперь я вижу, что ничего не знал о подлинном Востоке и только сейчас начал немного узнавать… Сюда на заработки сходится народ со всей Персии. Знаешь, как они называют Россию? «Арасей». И послушать их, так здесь обетованная земля, хотя каждый год сотнями тонут они здесь в нефтяных колодцах, отравляются пищей, заболевают чахоткой. Но ведь в Иране рабочих грабят безвозмездно, а здесь их тяжелый труд оплачивается золотыми червонцами. А заработав за год три таких червонца, они, возвращаясь к семье, чувствуют себя богачами. Но в этом году и они поняли, что оплата их труда все же нищенская, что Тагиевы, Нагиевы, Сеидовы, Асадуллаевы, их единоверцы, у которых они по преимуществу работают, обманывают и обсчитывают их. Русские товарищи помогли им разобраться в этом… И вот они бастуют вместе с русскими, грузинами, армянами и портят настроение своим хозяевам…
– И нашему приятелю Мартынову, – мрачно добавил Алеша.
– Хорошо бы наш боевик вышел на экран к Петрову дню, – мечтательно говорил Миша. – Такой именинный подарочек! Я уже внушил эту идею мадам Апфельзон, владелице кинотеатра. «Доставьте, говорю, удовольствие господину градоначальнику».
Алеша мрачно усмехнулся.
– Да, это будет удовольствие, – сказал он.
– После этого, конечно, мы срочно ретируемся отсюда, потому что Мартышка в гневе страшен! (Так порою друзья называли между собой господина градоначальника).
– А как будет с «Каспийскими рыбаками»? – напомнил Алеша.
– Шут с ними! Мне сдается, что и Лохмач забыл о них, иначе он подослал бы нам и денег и пленки.
Лихорадочная жизнь города, переживавшего героический подъем забастовки, заслонила идиллический замысел той картины, ради которой Алеша и Миша прибыли в Баку.
Конный патруль с шашками наголо ведет арестованного, на бритой голове его и под глазом – кровоподтеки. Они движутся между двумя стенками, сложенными из желто-серых ноздреватых камней, шашки блестят на солнце.
Люди, запрягшись в бочку, везут откуда-то издалека, из деревенских колодцев, воду – везут вверх, в крутую гору. Седой тонконогий старик в архалуке и папахе, из-под которой струйки пота стекают на лоб и находят себе русла в глубоких морщинах, тащит на белой перевязи через плечо черный гробик и торопится, убегает, а позади совсем молодые отец и мать тянут за собой еще двоих детей – живых, но очень тихих…
А шатров, наспех изготовленных из одеял и из паласов, становится среди пустынных, выжженных солнцем песков Апшерона все больше – то поселки людей, изгнанных судом из своих жилищ.
Алеше и Мише случилось раз забрести в здание участкового суда в Сабунчах. Зал был заполнен рабочими. Судья, тучный и белесый, вытирая обильный пот полотенцем, с поразительной быстротой и ловкостью решал одно за другим дела о выселении. Он называл имя, отчество и фамилию рабочего, рабочий выходил, и, краем глаза зафиксировав его, стоящего с повесткой суда в руках, судья предоставлял слово секретарю «для зачтения иска фирмы». Чтение продолжалось минуту, после чего защитник зачитывал встречный иск – три минуты, – и едва он кончал, судья, даже не повышая голоса, только растягивая слова, читал решение: «Да-ется… Павлову Игнату Сергеевичу трехдневный срок для очистки квартиры…»
Обычно рабочий ничем не выражал своего протеста и отходил в сторону, к скамьям, где сидела публика. При Алеше и Мише прошло около десятка таких дел, но никто из зала суда не уходил: здесь все были рабочие с одного промысла.
Вдруг плавный ход судебной машины застопорился. Один из ответчиков, невысокого роста крепыш, после оглашения иска о выселении, исподлобья глядя на судью, сказал:
– Судите, нам не страшно.
– Разве вас об этом спрашивают, страшно вам или не страшно? – Впервые за все время живое чувство удивления всколыхнуло голос судьи.
Ответчик молча, чуть приоткрыв рот, смотрел в белое, как выросший в темноте гриб, лицо судьи.
Судья отвел взгляд, провел по лицу полотенцем и по-прежнему, не тратя излишнего выражения на то, что он произносил, сказал:
– Ответчик, не волнуйтесь, отвечайте на вопросы! Вы живете в помещении фирмы и не работаете?
– Не работаю! – сказал ответчик и оглянулся на публику, точно ища людей, которые могли бы подтвердить, что он еще не работает.
В публике заметно было движение, вздохи, шепот…
– Семейный? Холостой, – спросил судья.
– Есть маленько, – неторопливо произносит ответчик.
В публике послышались смешки.
– Непонятно выражаетесь, – подняв белесые брови, сказал судья. – Что вы хотите сказать этим словом – маленько?
– Семьи у меня маленько, – с охотой ответил рабочий. – Жена, двое детей… Да вам, господин, разве это не все равно?
– Встречный иск предъявляете? – размеренно спросил судья.
– Собирался предъявить, а поглядел, как вы здесь расправляетесь, – раздумал.
– Дается три дня на очистку квартиры, – торопливо произнес судья, точно не слыша. – Следующий, Азизов Алихан-Азиз оглы!
– Не ходи, Алихан, нечего нам перед ним петрушку показывать, – вдруг сказал предыдущий ответчик следующему, тому, который вышел вперед, тоже широкоплечий, крепкий и чем-то даже схожий с предыдущим, но с черными, блестящими глазами и густыми бровями.
– То есть что это? Подстрекательство? – вставая с места, спросил судья. – Что?
– Ништо. Не страшно нам – и все!
Он круто повернулся и пошел; за ним, помедлив, пошел второй ответчик, а следом, пересмеиваясь и переговариваясь, тронулась и вся публика. Алеша тоже хотел уйти.
– Погоди, – шепотом сказал Миша. – Что он будет делать?
– Дела будем решать заочно, – как бы отвечая на этот вопрос, не поднимая головы от бумаг, сказал судья.
И в присутствии судебного пристава, двух стражников, Алеши и Миши, оставшихся на местах публики, судья монотонной скороговоркой провел двадцать дел и выбросил из домов на улицу двадцать рабочих семей.
Вскоре на одном из промыслов вспыхнуло столкновение из-за того, что рабочие, в большинстве молодые, освободив помещение барака, вынесли из общежития железные кровати и хотели расположиться на них под открытым небом. Сторожа стали отнимать кровати, рабочие не отдавали. Возникла драка, которая после появления полиции приняла характер избиения рабочих. Об этом Миша слышал на базаре и рассказал Алеше.
Зной и недоедание различно действовали на друзей. У Алеши появилась сонливость, которая внушала некоторые опасения Михаилу, он даже поговаривал о враче, но не очень настойчиво, так как предвидел, что врач предпишет улучшенное питание. Сам он спал очень мало, худел, ел еще меньше, чем Алеша, но все время находился в состоянии возбуждения.
– Знаешь чайхану возле мечети? – возбужденно рассказывал Миша, садясь на пол посреди комнаты и сдвинув на затылок свою тюбетейку. Алеша, истомленный жарой, весь голый, лежал на постели. – Вдруг слышу по-азербайджански; «Эй, люди, слушайте о новом злодеянии, совершенном мужем обезьяны», – они так называют нашего приятеля; мы, именуя его Мартышкой, почти угадали прозвище Мартынова. Я прошел вперед, вижу: на мешках с кукурузой стоит человек, талия у него, как у балерины, лицо бледное, черные усы и бакенбарды, похож на горца. И вот он очень правильно и ясно рассказал обо всех этих безобразиях с выселением и объяснил, что дела у нефтепромышленников вследствие забастовки идут неважно, потому они и пускаются на эти крайние меры. Потом он разбросал листовки. А когда наскочила полиция, этот самый оратор исчез, как будто сквозь землю провалился. Люди его называли: «Кази-Мамед – наш Кази-Мамед неподкупный», – так же, как называли Робеспьера.
2
Прокламация эта распространена была Кази-Мамедом на базаре в час, когда туда собирались на обед «амшара» – земляки, так прозвали в Баку рабочих, происходивших из Южного Азербайджана, в большинстве своем поступавших на промыслы к своим единоверцам.
Одновременно во дворе завода Нобеля в Черном городе – в обеденный перерыв (как докладывали Мартынову) – невысокого роста молодой рабочий, худощавый и бледный, вскочил на сломанный стол, стоявший у входа, и остановил рабочих, уходящих из цеха. Он требовал, чтобы нобелевцы примкнули к стачке. И они это сделали. Тысяча человек старых мастеровых, находившихся в лучших условиях, чем рабочие-нефтяники, примкнули и даже требований не предъявили – и это чуть ли не после месяца забастовки! По донесениям агентов охранки, бывших среди рабочих, оратор, выступавший у Нобеля, на этом заводе не работал и вообще похож был больше на типографского рабочего, чем на нефтяника или металлиста. Но его встретили как своего.
– Так это же Столетов! – исступленно закричал Мартынов на начальника охранного отделения. – А ваших агентов нужно разогнать всех, раз они Столетова не знают.
Но винить агентов было трудно. За Столетовым гонялись по всему Баку, – он был точно в шапке-невидимке. А ведь он, как председатель Общества нефтяных рабочих, конечно, бывал и в помещении конторы этого общества, в этой маленькой лавочке по Балаханскому шоссе, предназначенной для продажи хлеба. Столетов, словом, появлялся повсюду, но как только его начинали ловить, он пропадал в толпе, сливался с нею. Столетов выступал не только на промыслах и в цехах заводов, не только возле электростанции, но и в самых неожиданных местах: выступал на похоронах банкира Маликиняна, обозвав дашнакского оратора лакеем капиталистов. При этом сам он говорил по-армянски, что произвело большое впечатление на тех рабочих, которых дашнаки привели на кладбище. Выступил – и сразу как сквозь землю провалился!
Охранка потеряла след Шаумяна. Человека не найти ни в Тифлисе, ни в Баку, а прокламации пишет он – его стиль.
Но едва ли не труднее всего было с Азизбековым. Адрес его известен, в городской думе выступает он открыто: то требует пособия мусульманскому благотворительному обществу, то заступается за какого-то учителя Ибрагимова, несправедливо уволенного. А попробуй тронь его – и в Государственной думе, глядишь, выступит Бадаев и поднимет шум на всю Россию.
Рамазанов не раз подсылал своих кочи на квартиру Азизбекова. Но стоит кому-либо из них подойти к крыльцу дома, – среди людей, которые постоянно толпятся здесь, сразу начинаются крики: «Мясники, палачи, шакалы!» Известны часы его приема, с людьми, которые к нему приходят, он говорит об их нуждах. Так ведь он депутат! В довершение всего Азизбеков вдруг сам явился в градоначальство и попросил доложить о себе. Мартынов не знал, что ему думать об этом визите, но принял, как же не принять.
До этого ему пришлось видеть Азизбекова только на фото. Но оно не передавало его внушительной осанки, необыкновенных сверкающих глаз и выразительно-смуглого, оттененного черной бородой лица. В пальто столичного покроя, в инженерской фуражке с молоточками, он выглядел настолько внушительно, что Мартынов невольно встал при его появлении и, ответив поклоном на легкое движение головы, показал ему на кресло.
– Прошу садиться. Чем могу служить? – спросил он.
Азизбеков опустился в кресло и сообщил, что пришел по делу о запрещении любителям драматического искусства в Балаханах поставить новую оперетту Узеира Гаджибекова «Маштибад» – веселый водевиль развлекательного свойства. Мартынов во все глаза смотрел на дерзкого посетителя. Как спокойно, веско и даже красиво говорит этот сын каменщика! Хотя, конечно, образование в Петербурге получил, но как он смеет так разговаривать? Крикнуть бы ему: «Татарская морда, чего расселся?!» Нет, нельзя.
– Разрешение дано не будет, – буркнул Мартынов, отведя глаза от спокойного, дышащего вежливым презрением лица врага.
– Мои избиратели мусульмане просили меня узнать причину.
– Причин много. Первая хотя бы та, что вы на афишах везде объявили, что чистый доход со спектакля пойдет в пользу издания книги Сабира.
– Мы не сочли нужным скрывать это.
– Бунтовщик ваш Сабир, вот что! Думаете, мы не знаем? Мы все знаем, есть в Баку благонамеренные мусульмане, которые нас осведомляют!
– Осведомляют вас муллы, злейшие враги русского просвещения.
– Насчет просвещения – это не по моему ведомству. Но эти мусульманские священнослужители – царю своему верноподданные. А насчет Гаджибекова нам все известно, мы знаем, что он высмеивает…
– Он высмеивает фанатизм, невежество духовенства и дикость баев и ожиревшего купечества… Впрочем, нам, пожалуй, не о чем говорить, потому что вы заинтересованы в распространении всяческой тьмы и невежества, – вставая с места, сказал Азизбеков.
– Мы заинтересованы, чтобы вы и ваши сообщники не имели места для устройства сборищ, где вы проповедуете свои возмутительные учения.
– Я не знаю, что вы имеете в виду, но если дело в устройстве сборищ, то и у вас для этого имеются все возможности. Но люди что-то не очень слушают вас.
Мартынов не нашелся, что ответить. Необычный гость вежливо попрощался и ушел. Мартынов выругался грязным ругательством, которое он усвоил еще в бытность свою околоточным. Поток текущих дел, прерванный появлением Азизбекова, хлынул и не дал возможности обдумать эту дерзкую вылазку. Но в этот же день ему позвонил по телефону сам старик Гаджи Тагиев.
– Да, я слушаю вас, господин Тагиев, – приникая к трубке, ответил Мартынов.
Тагиев звонил градоначальнику очень редко, обычно прибегая к посредничеству близких лиц, чаще всего Рамазанова. «Что еще ему нужно?» – раздраженно думал Мартынов, слушая учтивые вопросы Тагиева о здоровье его и его семьи и коротко на них отвечая. Однако в ответ нельзя было самому не спросить о здоровье старика. И пришлось выслушать жалобу на то, что врачи ему запретили есть жир, а «еда без жира – все равно что мир без солнца». И только после подробного рассказа о своем здоровье и о своих врачах старик по-другому, переходя вдруг на «ты», спросил:
– У тебя Мешади Азизбек оглы был, да? – и простонародная и живая интонация лукавства послышалась в этом вопросе.
– Вы подразумеваете Азизбекова? Неужели вы, Гаджи, тоже хотите поддержать этого врага бога, царя и отечества?
– Э-э-э… горячишься, градоначальник, горячишься… Вот ты слушай, какой у меня был разговор с забастовщиками. Пришли они ко мне, принесли вот такой список требований… Там они написали: и рабочий день чтобы был короткий, и заработок чтобы стал длинный, и дома у них плохие, и жены больные, и дети умирают… Что вам Гаджи? Тесть – женам докторов нанимать? Или мулла – детей отпевать? Я взял красный карандаш и все вычеркнул. Один пункт, самый последний, оставил: требуют вежливого обращения… Вежливого обращения? Сколько угодно…
– Я не понимаю ваших басен.
– Вот ты мне, старому человеку, слова сказать не даешь. А меня министры в Петербурге слушают. Я еще молодой был, а меня сам Менделеев-старик слушал. Только ты никого не слушаешь… Басня? Ты думаешь, старый Гаджи так себе плетет, от слабого ума? Э-э-э, Петр Иванович, невежливый ты.
– Ладно, ладно, Гаджи, дела, знаете, такие, что в горячку кидает.
– Одна у нас с тобой горячка. И этот нечестивый Мешади, он для меня, для мусульманина, наверно, хуже прыщ, чем для тебя. Мне из-за него ни встать, ни сесть. А спектакль разрешить нужно – вежливое обращение. Все остальное ни на копейку не сдавай, а спектакль пусть смотрят. Ничего, пусть смеются, думают, что Мештибат – старый дурак и старый Гаджи Тагиев – дурак, пусть смеются, такое время, что это можно стерпеть… Ты думаешь, почему Мешади Азизбеков с поднятой головой ходит? Потому что сколько они мутили мусульман – и только в эту забастовку добились, что они за ними пошли.
– Это вы правы, Гаджи.
Тагиев еще некоторое время поговорил по телефону и повеличался своей мудростью перед притихшим Мартыновым.
Положив трубку, Мартынов послал несколько крепких ругательств в адрес старика. Подумать только, этот старый татарин осмеливается совать нос в его дела! Но не признать правильности рассуждений Гаджи было нельзя. И спектакль был разрешен.
Так среди непрестанных тревог и огорчений забастовки незаметно подошел Петров день, именины Мартынова – праздник градоначальства. После торжественного молебна Мартынов пригласил отдохнуть на веранде, где сервирован был завтрак, самых почетных гостей: исполняющего обязанности генерал-губернатора контр-адмирала Мирона Адольфовича фон Клюпфеля, прокурора тифлисской судебной палаты Смирнова (присланного, как уверен был Мартынов, чтобы вести за ним наблюдение), а также кое-кого из старшего полицейского и жандармского начальства. По замыслу хозяина, предполагалось закусить, выпить и приятно провести время без Елены Георгиевны, в мужском обществе, полицмейстер Ланин расскажет анекдоты. Но едва расселись и Петр Иванович уже хотел поднять бокал за государя императора и всю августейшую фамилию, как Мирон Адольфович, извинившись за то, что нарушает праздничное настроение, со свойственной ему кошачьей гибкостью вынул откуда-то из-за спины – неужели там, в его контр-адмиральском, шитом золотом мундире был карман? – бумагу, очевидно, заранее приготовленную.