Текст книги "Зарево"
Автор книги: Юрий Либединский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 57 страниц)
Джунковский поморщился и махнул на него рукой.
– Что ж, для каждого истинного сына отечества пришло время на деле показать свою любовь к отчизне, – благосклонно проворковал он, обращаясь к Алеше. – Однако в силу сложившихся обстоятельств мы должны все же препроводить вас с соответствующим предписанием. До свидания, господа! Я вижу, вы, господин Ханыков, задумались. Надеюсь, что вы одумаетесь.
И когда молодых людей вывели, Джунковский сказал Мартынову:
– Видели, многоуважаемый Петр Иванович, как сообщение о войне сказалось на настроении этих молодых людей? Завтра они будут отлично сражаться за веру, царя и отечество, уверяю вас. По настроению этих двух людей можно угадать настроение всего русского общества…
И долго еще разглагольствовал на эту тему Джунковский. Мартынов слушал его с нетерпением: проведение мобилизации требовало ряда неотложных мер.
Глава восьмая1
Константин, когда возникала необходимость бодрствовать подряд несколько суток, брал себя в руки и не засыпал все это время. Зато, когда представлялась возможность выспаться, умел заставить себя заснуть даже при сильном шуме и ярком свете. Вернувшись после выступления на митинге в свой номер гостиницы, он, казалось бы, получил полную возможность основательно отдохнуть. Но в этот день произошло так много… И все же нужно спать и спать. Снизу, из ресторана, доносилась музыка, но пусть – это даже приятно!.. Он прислушался к повторяющимся ее тактам – вот так да снова и снова, – это был какой-то стремительный вальс. Потолок точно застлан голубой колеблющейся дымкой – или это луна из окна? Он даже стал засыпать, как вдруг внезапный взрыв шума и грохота заставил его вскочить. Он подошел к окну, и отворил его. Внизу воняли бензином, пыхтели, рычали, скрипели и окутывались дымом автомобили. Потом несколько пьяных голосов запели: «Сильный, державный, царствуй на славу нам!» Взвизгивали женщины, перекликались мужчины, порою вдруг слышалось: «дюшенька», «буффет», «шоффэр» айда в Мардакьяны!» И снова пьяные голоса заглушали все. Константин выглянул из окна: офицерские мундиры и черкески, белые кители моряков. Одни автомобили подъезжали, другие отъезжали…
Свет фар выхватывал то лицо с подстриженными усами, то затейливую, посредине опущенную, сбоку приподнятую, всю в блестках и лентах дамскую шляпку. «Бакинская золотая, а точнее сказать – нефтяная позолоченная молодежь», – думал Константин. Всюду черные, мгновенно удлиняющиеся тени, бегущие по слепым, темным окнам и светящимся стелам противоположного дома; и так же мгновенно они исчезают… Свист и грязная ругань… И снова: «Боже, царя храни…» Крик: «Встать!», взвизги и драка. «Что это сегодня они расшумелись?» – недоумевал Константин. А над всем этим – освещенные луной кубические голубовато-синие громады домов. Казалось, они, презрительно пренебрегая всем, что кишит здесь, внизу, у каменных их подножий, стараются расслышать что-то совсем иное, доносящееся со стороны промыслов.
Константин поддался этим иллюзорным представлениям и стал прислушиваться. Когда несколько часов тому назад он вместе с молчаливым провожатым шел по городу, ему послышались ворвавшиеся в городской шум залпы, донесшиеся со стороны промыслов. Но сейчас он слышал, как мерно гудит море и где-то вверху завывает ветер, вздымая снизу сор, – какие-то бумажки поднимались до уровня третьего этажа гостиницы. Вид этих бумажек напомнил Константину о том, как сброшенные с низкой крыши компрессорной станции белые листовки разлетелись над толпой и тысячи всколыхнувшихся рук потянулись к ним, как к свету, к надежде. Это было сразу после того, как Константин и Люда вошли в белую, наполненную солнцем (освещенную счастьем – так вспоминалось Константину) комнатку больницы. Они смотрели в раскрытое окно, толпа двинулась и, постепенно спускаясь вниз с возвышенности, где стояла больница, и вновь поднимаясь вверх, пошла к городу и запела. Так началась демонстрация, – это ее, верно, встретили залпами…
* * *
Коротка была сегодняшняя встреча с Людой.
Только они успели обняться и наспех условиться, что встретятся в Петербурге, и сказать друг другу, что отныне навсегда будут вместе, как в комнату вошла Вера Илларионовна. С ней был прилично, по-городскому одетый молодой человек, похожий на приказчика, с галстуком бабочкой под молодым веснушчатым взволнованным лицом. Константин и Людмила сконфуженно отстранились друг от друга.
– Товарищ Константин, вам нужно скрыться немедленно, – сказала Вера Илларионовна, – есть сведения, что полицмейстер с полувзводом жандармов направился сюда. Товарищ проводит вас.
Константин пожал руку Люде, ласково погладил стриженую голову Аскера и снова при этом переглянулся с Людой. И они рассмеялись, вспомнив, как несколько минут до этого Константин обещал ей любить «ее ребенка как родного». На недоуменный и даже несколько обиженный вопрос Людмилы Константин сбивчиво рассказал о своем разговоре с Кокошей о нефтяном принце. И, стоя сейчас у окна гостиницы, он улыбался смущенно и счастливо, вспоминая, как она смеялась, всплескивая руками и утирая слезы, а он тоже смеялся и не знал, что сказать.
– Да ну, хватит, Люда, смеяться, ведь это очень серьезно!
А она вдруг взглянула ему в лицо в упор. Нет, он никогда не забудет ее лица: смех еще играл в румянце щек и в дрожи губ, но уже совсем другое выражение, серьезное и упрямое, было на нем.
Обеими руками взяла она его руку, и руки ее показались ему необыкновенно горячими и сильными. И тут уже все стало ясно, счастливо, и комната, конечно поэтому, была вся залита солнечным светом.
Потом он шел вслед за молчаливым своим провожатым по каким-то бесконечным дворам, и хотя на калитке было написано: «Ход нэт!» – и это звучало особенно категорически, они все же вошли в эту калитку, ступили на черную от нефти и мазута землю, пересекли территорию какого-то завода и оказались на улице, отсюда недалеко уже было до гостиницы… «Да, мы встретимся, непременно встретимся… В Петербурге, наверное, – думал Константин, стоя у себя в номере у окна. – Нам будет еще очень трудно. И видеться мы будем, наверно, урывками. Но это будут, так же как сегодня, вспышки яркого, счастливого света».
Он стоял и уже ни о чем больше не думал, прислушиваясь только к тому, как далеко в стороне гудит и грохочет море.
Вздрогнул и мгновенно оглянулся на дверь. В двери номера в это время, точно сам собой, осторожно вдруг повернулся ключ, дверь открылась, и не совсем уверенно в комнату вошел человек с лестницей.
– Не извольте беспокоиться… слесарь я – проверить вентиляцию. Жалуются, что в номерах душно, – сказал тихий голос. – Думал, вы спите.
– Пожалуйста, – сказал Константин. – Днем, правда, душно, а ночью хорошо, прохладно.
– У нас в Баку всегда так – золотой середины мы не признаем: жар так жар, а холод так уж холод.
Слесарь приставил лестницу к той стене, где наверху были решеточки вентиляции, и легко примостился на третьей ее ступеньке. В стареньком пиджаке поверх стираной и вылинявшей ситцевой рубашки он выглядел мастеровым, каких много. Но Константин глядел на него и сам себе не верил: эта неторопливо внятная речь, в которой каждое слово запоминалось, эти глаза, так правдиво-бесстрашно и ласково взглянувшие на него, это милое русское лицо с мягко очерченными скулами…
– Товарищ Столетов… – громким шепотом сказал Константин. – Да вы как…
– Как я решился нарушить основной завет конспирации, хотите вы спросить? Что же делать, если иначе никак нельзя было? Мы имеем точные сведения, что вас уже разыскивают. И не только полиция, хуже! Удалось подслушать разговор в опиекурильне: кочи Ибрагиму – подручному миллионера Рамазанова – поручено убить вас. Вам поэтому нужно поскорее покинуть Баку, а мне легче, чем кому бы то ни было, организовать ваш отъезд. У меня есть приятели и на железной дороге, и на пароходах, и даже среди водителей караванов. Вы, я вижу, колеблетесь. Так имейте в виду, что лицо, известное вам, с которым у вас был разговор накануне отъезда, просило вам напомнить о том, что вы еще должны навестить на Урале вашу мать.
– Он уже здесь? – быстро спросил Константин. – Депутат?
Ваня Столетов кивнул головой, наступило молчание.
– В качестве железнодорожного пассажира вас из Баку не выпустят, – сказал Столетов. – Но ведь мама ваша живет где-то на Каме. А устроить вас палубным матросом до Астрахани легко. А там возьмешь простой пассажирский билет – и прямо до дома… Как у тебя с деньгами? – спросил он.
– Мне домой нельзя, в Питер бы.
– Боишься опоздать к большим делам? Ничего, не опоздаешь! Раз Петербург, Москва и Баку вместе поднялись – это надолго. Сегодняшнюю демонстрацию сами массы поставили в порядок дня. Дело дошло до баррикад…
Он рассказывал о происшествиях сегодняшнего дня коротко и ярко. Потом, вздохнув, добавил:
– Только бы война не помешала.
– Уже объявлена? – спросил Константин.
– Завтра будет приказ о мобилизации, – ответил Ванечка.
– То-то сегодня офицеры гимн орали, – вспомнил Константин.
– Война… – сидя на ступеньке лестницы и позванивая ключами, неторопливо говорил Столетов. – Но разве зря приняты были постановления на Штутгартском конгрессе? Если рабочий класс всего мира скажет: «Не бывать войне», – войны не будет. Или вы несогласны? – настороженно спросил он.
– Как же можно с этим не согласиться? – рассеянно сказал Константин.
В голове его проходил ряд соображений, связанных с отъездом на родину. Нужно было бы как-нибудь известить Люду о том, что он сейчас в Петербург приехать не сможет. Сказать Столетову? Но нет, это как-то странно, неловко… Константин промолчал и потому не узнал о том, что в больнице был обыск и аресты и что Людмила уже выслана. Он только велел передать привет Саше Елиадзе, с которым не успел даже толком поговорить, хотя выступал вместе с ним. И Столетов обещал передать привет, он уже знал Сашу Елиадзе.
– Погоди, а с паспортом как у тебя будет? – сказал Ванечка.
Они не заметили, что во время разговора перешли на «ты».
– Да, домой с чужим паспортом я объявиться не могу.
– А зачем с чужим? – усмехнулся Столетов. – Со своим лучше всего. Пожалуйста, бери меня, весь я тут, – сказал он и развел руками, в которых были отвертка и клещи. – Улик за мной никаких нет, паспорт у меня свой, и никогда я ничего не знаю. Ну, арестуют, ну, вышлют, – а с чужим паспортом то же самое, если не хуже…
– Да нет при мне моего паспорта, – ответил Константин.
– А где он?
– Спрятан.
– Спрятан? – живо переспросил Столетов. – Надежно?
– Очень, – ответил Константин, с недоумением и надеждой следя за весело-стремительной игрой на лице Столетова.
– А ты его помнишь, свой паспорт, то, что там написано, и номер, и кем подписан?
– Как же не помнить, специально запоминал – мало ли что.
– Именно так, мало ли что… Вот мы тебе и выдадим взамен утерянного. Да ты не сомневайся, все будет по форме, даже и не отличишь.
– Но у меня там записана высылка в административном порядке в тысяча девятьсот седьмом году.
– Эка невидаль, в тысяча девятьсот седьмом году… Да с этого времени некоторые революционеры в кавычках уже до генералов выслужились. Мы тебе в паспорт все в точности запишем и все отметки сделаем, сочиним тебе, как это говорится по-латыни, куррикулюм витэ. После ссылки ты закончил образование как, а? – поблескивая глазами, спросил Столетов.
– Ну, скажем, окончил техническое училище, – смеясь, ответил Константин.
– А почему не Технологический институт? – Столетов кивнул на образцы буров, расставленных по всей комнате. – Ведь знаний-то для того, чтобы поддержать инженерское звание, у тебя хватит? Верно?
– Ну зачем, пусть будет написано скромнее и правдоподобнее.
– Да, это ты прав, – сказал Столетов. – Пусть будет техническое училище, так правдоподобнее. А пока давай уходи отсюда. Через ресторан иди-ка, там тебя ждут и проводят куда нужно. Это все твое добро, – он кивнул на образцы буров, разложенные по ящикам, – так и останется, пусть они думают, что ты еще вернешься. Не знаю, увидимся ли мы до отъезда, но только не беспокойся, необходимые бумаги ты получишь.
Руки их сошлись. Они взглянули друг другу в глаза, еще мгновение – обнялись бы, но нет, оба сдержались, хотя долго еще не расходились их руки.
– Иди, – сказал Столетов. – Я немного погожу и тоже выйду. Еще увидимся. Кто раз в Баку побывал, тот сюда вернется. Ведь не забудешь Баку?
– Не забуду, – ответил Константин.
2
Старинное, со сводчатыми низкими потолками, толстыми крепостными стенами и полукруглыми окнами, двухэтажное здание казармы было разделено на две части: на второй этаж отправляли призывников с образованием, а внизу размещали простой народ. Даже в отношении группы мобилизованных, присланных от военного начальника под конвоем, соблюдался тот же принцип: Алешу Бородкина и Мишу Ханыкова препроводили наверх, а Семена Гуреева, того самого рыбака, который дважды бежал из карантина, вместе с другими отправили вниз. Впрочем, в нижнем, темном этаже никто не задерживался. Оставив на нарах свои узелки, люди выходили на мощенный булыжником двор, весь прожженный лучами солнца. Многие присаживались где-либо в укромном месте, курили, тихо беседовали. Но большинство людей, еще одетых по-вольному, едва они попадали на этот ограниченный казарменными строениями двор, охватывало какое-то лихорадочное веселье – слышен был раздольный и однообразный звон балалайки, гул, возбужденный говор, громкий смех.
Миша и Алеша, заняв себе места на желтых, пахнущих свежей масляной краской нарах, вышли на галерею, опоясывающую с внутренней стороны всю казарму, и, едва взглянув вниз, на двор, увидели Сеню Гуреева, с которым они подружились за время, пока через весь город шли рядом под конвоем из канцелярии воинского начальства. Он рассказал им историю двух своих побегов из-под карантина, которую изобразил в виде своего единоборства с полицмейстером Ланиным, дважды его изловившим. Последний раз Ланин настолько избил Гуреева стеком, что десны у него с левой стороны сильно подпухли, и это придавало продолговатому, с коротким носом и тяжелой нижней челюстью лицу Гуреева выражение мрачного озорства.
Сеня, крепко держась за края своей рыбацкой войлочной шляпы, сосредоточенно плясал под звон балалайки, все время вприсядку, неутомимо выбрасывая ноги в заплатанных полусапожках. Чувствовалось, что плясать он может без конца. Алеше и Мише сверху было видно, как у людей, подходивших полюбоваться пляской, появлялось выражение восхищенного внимания, и даже балалаечник не глядел на свои руки, летающие по струнам балалайки и ловко перехватывающие лады, а смотрел на эту пляску, которая по настойчивости и сосредоточенности походила на какое-то хотя и веселое, но очень важное занятие.
– Эт-то что еще за балаган! – раздался вдруг начальственный окрик. – Отставить немедленно!
Никто не заметил, как во двор верхом на рыжей маленькой лошадке в сопровождении конных жандармов на огромных лошадях въехал какой-то важный полицейский чин.
– Это и есть Ланин, – прошептал Миша, толкнув Алешу в бок.
Черноглазый, смазливенький, с черными подстриженными усиками – ничто в его внешности не говорило о кровожадности и зверстве этого достойного помощника Мартынова.
– Что еще тут за р-р-ракалия в часы, когда россиянам подобает молиться о ниспослании победы, позволяет себе х-х-хамские пляски?!
Балалайка уже смолкла, пляска прекратилась. Двор затих. Но то серьезное внимание, с которым люди смотрели на пляску, постепенно обращалось сейчас на полицейского чина – похоже, что его внимательно и все более хмуро разглядывали…
– П-одать сюда балалайку!
Никто из унтер-офицеров, находившихся во дворе, до этого не подозревал, что в пении и пляске рекрутов заключалось что-либо недопустимое, но, исполняя приказ полицмейстера, какой-то унтер выхватил балалайку из рук балалаечника и протянул ее полицмейстеру. Тот, в белой перчатке, словно гипсовой рукой, ухватил ее за гриф. «Как за горло схватил», – подумал Ханыков.
– Эта балалайка, ваше высокоблагородие, лично мне принадлежит, на мои деньги куплена, – вдруг послышался серьезный, предостерегающий голос.
Сказал это не балалаечник, а сосед его, худощавый, крепкого сложения человек, которого тоже вместе с Алешей и Мишей сегодня утром препровождали под конвоем, с ним же шла до самой казармы привлекательная, раскрасневшаяся от слез женщина и несла ребенка.
– А-а-а, господин Жердин? – обрадовался Ланин. – Значит, эта балалайка – ваше, так сказать, движимое имущество? Взяли с собой, дабы услаждать себя после сражений мечтами о прекраснейшей супруге?
– Вы бы поостереглись, ваше высокоблагородие, насчет этого шутки шутить, – громко сказал Жердин.
– Что-о-о?! – вдруг завизжал Ланин, замахиваясь балалайкой и направив лошадь на Жердина. – Забастовщики, социалисты, бунтовщики принципиальные… – он грязно обругался. – Замашечки бунтовские отбросить придется. Скажите царю-батюшке спасибо, что он всемилостивейше сподобил вас на служение родине. А насчет ваших жен не извольте беспокоиться… – громко кричал он, наезжая на Жердина, который с угрюмым и ненавидящим лицом, опустив глаза, пятился в глубь толпы.
– Погляди-ка, – сказал Алеша, хватая Мишу за руку и указывая на Гуреева, – он убьет его.
– Вижу, молчи… так ему и надо, ответил Миша.
Только Мише да Алеше сверху, с галереи, видно было, как Сеня Гуреев, мгновенно выскользнув из толпы, выбрал из кучи булыжников, привезенных, очевидно, для мощения двора, один поувесистей.
Конская морда все ближе надвигалась на Жердина, над головой его была угрожающе занесена балалайка.
И в тот момент, когда балалайка опустилась на голову Жердина, увесистый булыжник, брошенный Гуреевым, ударил Ланина в висок. Лошадь взвилась на дыбы. Ланин стал валиться с седла… Раздалось многоголосое и грозное: «Бей фараонов!» Жандармы, сопровождавшие Ланина, выхватили шашки из ножен. Металлический скрежет и взвизг, зловещее сверкание – и жандармы с шашками наголо поскакали на новобранцев. Те с криками и ругательствами кинулись к казармам; они вбегали в двери, вскакивали в открытые окна… Двор мгновенно опустел. Только рыжий конь Ланина дико ржал, бегая по двору, да возле неподвижно распростертой фигуры с залитым кровью лицом и ослепительно блещущими на солнце лаковыми сапожками возились люди в белых халатах.
Неподалеку валялась разбитая о голову Жердина балалайка. Самого Жердина волокли под руки унтер-офицеры, голова его болталась, лицо было бледно, кровь лилась из носа и полуоткрытого рта.
А на дворе один за другим заливисто раздавались командные окрики, застучали затворы кавалерийских короткоствольных карабинов в руках жандармов.
После того как окна казармы взяты были на прицел, раздался повелительный окрик – отойти от окон, – и новобранцы, стоявшие возле окон, отхлынули в глубь казармы. Тяжелые двери были заперты, и казарма окончательно превратилась в тюрьму.
3
Приехав в Баку в качестве заведующего бакинским отделением винно-торговой фирмы Саникидзе, Саша Елиадзе прописался в участке. Он не прожил и месяца, как началась мобилизация. На призывной пункт должен был явиться и Саша. Но без указания на этот счет бакинской партийной организации он с призывом не торопился. Следуя с одной явки на другую, добрался он до маленького домика на самом берегу моря. Выкрашенный в белую и голубую краску, со спасательными поясами, навешанными у дверей, с крючьями и канатами в сенях, домик этот по всему своему виду относился к «службе спасания на водах». Внутри домика была оборудовала канцелярия, и как только Александр вошел, навстречу ему поднялся дюжий широколицый матрос с усиками в колечко.
Александр сказал условленную фразу, обозначающую пароль. Моряк, не говоря ни слова, отомкнул дверцу шкафа, стоявшего в комнате, и пальцем указал Александру внутрь шкафа.
Войдя туда и толкнув в темноте дверцу, Саша оказался в узкой, с одним окном, маленькой комнате. Там на кровати лежал Буниат и, улыбаясь, глядел на него. Буниат лежал одетый, одна рука, на перевязи, в другой – книга.
– Вы больны? – спросил Александр.
– Да так, ничего особенного… много крови потерял… пройдет, – слабым голосом сказал Буниат. – В городе аресты, меня ищут, домой возвращаться нельзя, вот меня Ванечка и спрятал здесь, – сказал Буниат с усмешкой и тут же перешел на деловой тон: – Ну, так в чем дело?
Выслушав Александра, он ответил:
– Сделаете для нас полезное дело, если пройдете мобилизацию в Баку. Мобилизация уже нанесла удар забастовке: рабочие – русские, грузины и армяне – призваны в армию. Среди них едва ли не половина нашей партийной организации. Однако почти все наши люди в той или иной степени уже замечены полицией и охранкой, жизнь в казарме только облегчит наблюдение за ними. Вы пока вне всяких подозрений, и даже ваше выступление на митинге прошло, кажется, благополучно. Вы, наверно, представитель цензового элемента?
– Я дворянин, – краснея, сказал Саша. – Дворянство получил мой дед на службе в русской армии.
– Я вам дам один адресок, – сказал Буниат, явно игнорируя объяснения Саши по поводу дворянства, – там получите вы наши последние прокламации. Следует их распространить в казармах. Но сделать это нужно осторожно, не по-глупому, а по-умному.
– Конечно, – согласился Александр.
Они помолчали. Слышен стал равномерный, очень близкий гул прибоя, даже шорох гальки, когда откатывалась волна. Вольный и свежий запах моря доносился в открытое окно.
– Война и мобилизация сорвали забастовку, – сказал Буниат. – Впрочем, для царизма эта преступная война явилась единственным способом спастись от революции. Но спасти царский режим не удастся, – революция всего лишь отсрочена.
Буниат замолчал и, морщась, видимо, от боли, повернулся. Опершись на локоть, указал он Александру на окно. Там, очень далеко, на мысу, выбегающем в море, белела ярко освещенная солнцем баиловская тюрьма.
– Много сейчас там наших хороших товарищей, – сказал Буниат, – и, может, кому-либо из них также виден этот домик возле моря.
Александр вздохнул, а Буниат, как бы подбадривая его, добавил:
– Ничего, всех не пересажают. Имейте в виду, что они нас боятся, да! С начала войны бразды правления в городе взял медоточивый Клюпфель, который сам объезжает промыслы и заводы и уговаривает работах прекратить забастовку. Он даже обещает собрать еще одно совещание нефтепромышленников и уговорить их пойти на переговоры с забастовочным комитетом. Клюпфель призвал к содействию меньшевиков, эсеров и дашнаков, чтобы они под лозунгами социал-шовинизма помогли ему «рассосать забастовку», как он выразился. Знаете, Саша, что интересно? – сказал Буниат, и голос его окреп. – Прошло уже две недели после мобилизации, а некоторые предприятия еще бастуют! В результате многолетней работы нашей партии мы добились такого положения, что азербайджанские рабочие продолжают забастовку даже после того, как прошла мобилизация, после того, как и русские, и грузинские, и армянские товарищи оказались в армии.
– Да, это факт громадного значения, – сказал Александр. – И вы считаете, что забастовку следует продолжать?
– Нет, – ответил Буниат. – Забастовка начата была до войны, и если бы не война, она перешла бы в вооруженное восстание – это видно по всему. Теперь же, когда более половины бакинских рабочих мобилизовано, продолжать забастовку невозможно. Она сорвана. Но она дала нам понятие о нашей мощи. Ее уроки неоценимы. Каждый рабочий в Баку сейчас понимает, что не было бы Мартыновых и Джунковских с их стражниками, казаками, тюрьмами, с высылками и пулями, – не разгромили бы нашего профессионального союза, не лишили бы нас возможности собираться, высказываться, читать и печатать наши органы. Не было бы самодержавного строя – хозяева даже со своими кочи не могли бы с нами справиться. Наша классовая борьба не кончается этой забастовкой. Причины, вызвавшие ее, остаются неуничтоженными. Наоборот, в условиях войны эти причины, коренящиеся в самой природе капитализма, приобретут еще более острый характер и поставят на очередь уничтожение самого капиталистического строя.
Буниат говорил, устремив взгляд в окно, и видно было, что, лежа здесь, в одиночестве, он под гулкие мерные удары прибоя продумал многое и делиться ему своими мыслями с товарищем было приятно.
Пройдя канцелярию воинского начальника и получив от него направление к коменданту казарм, Саша Елиадзе, забрав свой новенький щегольской чемоданчик, направился на извозчике в сторону казарм, расположенных довольно далеко от центра.
На то, что массивные ворота казарм наглухо заперты и что по улице, ведущей к казармам, патрулируют конные жандармы, Саша внимания не обратил, полагая, что это так и должно быть.
Старичок комендант в чине капитана обошелся с Елиадзе вежливо, просмотрел документы, находившиеся в безукоризненном состоянии, и направил его на второй этаж, где помещались лица со средним образованием.
Только поместившись рядом с Алешей и Мишей и узнав от них об убийстве Ланина, Саша понял, какой страшной опасности избег он. В его новеньком чемоданчике, правда скрытые вставной доской, образующей второе дно, находились прокламации. Дальше держать их в чемодане не имело никакого смысла. Этой же ночью листовки надо разбросать.
Наступило утро, и Саша уже с удовлетворением слушал, как Миша Ханыков, забравшись на нары и от волнения проглатывая отдельные слова, читал ему и Алеше:
«Правительство затевает сейчас войну… только в своих интересах и в интересах кучки хищников капиталистов, ищущих новых мест сбыта своим товарам и увеличения своих богатств… Ему нужно патриотическим угаром и кровью, пролитой на поле битвы, затушить требования революционного народа. Через голову правительства русский народ протягивает руку немецким и австрийским трудящимся и сливается с ними в одном лозунге: «Долой войну!»
Только царь и чиновники, интенданты, офицеры и богачи нагревают руки, дабы еще туже натянуть петлю на шее трудящегося народа. Смещайте начальников, выбирайте руководителей из вашей среды, объявите войну помещичьему правительству и завоюйте землю и волю…»
Эти прокламации Саша ухитрился забросить даже в окна первого этажа.
Изобразив удивление по поводу этой прокламации, Саша, однако, воспользовался ею, чтобы поговорить со своими соседями о войне, и убедился, что разговаривать с ними можно и вообще обстановка в казарме для подпольной работы, судя по настроению этих людей, вполне подходящая.
Но утром следующего дня Саша Елиадзе и Миша Ханыков вместе с другими молодыми людьми дворянского происхождения неожиданно были откомандированы в штаб округа для направления в кавалерийское училище, о чем Александр успел в последний момент с помощью почтовой открытки поставить в известность Буниата.
Через день после отъезда Миши, как только кончилась поверка, Алеша, увидев, что калитка открыта (первый раз после убийства Ланина), вышел на улицу. Увольнительных еще не давали, и солдаты в новеньком, только вчера полученном обмундировании толпились возле ворот.
Вдруг по бугристой и неровной мостовой – как почти все мостовые улиц верхней части Баку – побежали мальчишки-газетчики, размахивая продолговатыми листками выпусков утренних телеграмм. Алеша купил листок и начал читать. В листке сообщалось о вторжении немцев в Бельгию, о героическом сопротивлении бельгийской армии под Льежем, о разрушении Льежского собора. Как не хватало сейчас Миши, чтобы обсудить эти мирового значения события!
– Чего пишут-то, господин вольноопределяющийся? – спросил кто-то.
Алеша поднял глаза. Его уже обступили солдаты и ждали, что он скажет.
Он читал им и разъяснял, сколь мог, почувствовав вдруг, что даже такие сведения, как географическое расположение Бельгии, ее размеры и промышленные особенности, уже имеют большую ценность в этом разговоре, который сразу скрасил для Алеши чувство одиночества.
После первых строевых занятий перед обедом Алешу в числе многих других вольноопределяющихся вызвали к коменданту, где им вручили заранее по единой форме отпечатанные рапорты о желании определиться в школу прапорщиков. И опять почувствовал Алеша, что не хватает ему Миши и не с кем посоветоваться по такому важному вопросу. Со смутным чувством, сознавая, что делает шаг, все значение которого ему самому еще не ясно, Алеша, так же как и другие вольноопределяющиеся, подписал рапорт.
Их тут же построили и провели через весь город, к пристаням. Почему-то их направляли в школу прапорщиков в Астрахань.
А когда они к вечеру следующего дня высадились на пропахшей рыбой астраханской пристани, Алеша, купив газету, узнал, что германские армии прошли Бельгию насквозь, вторглись во Францию и что русские армии разбили немцев в Восточной Пруссии.
И в том, что, помимо всякого своего желания, Алеша на десятый день войны очутился в незнакомой и ненужной ему Астрахани, он с особенной остротой почувствовал, что не считающаяся с волей людей машина войны уже начала действовать вовсю.