355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Либединский » Зарево » Текст книги (страница 16)
Зарево
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:38

Текст книги "Зарево"


Автор книги: Юрий Либединский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 57 страниц)

На днях вернулся из ссылки Степан Шаумян, и сразу же бодрее и слаженней пошла партийная работа. Степан Шаумян в день рабочей печати подготовил и выпустил первый номер газеты «Наша жизнь». Второй номер уже был конфискован, но первый и до сих пор горячо обсуждался рабочими.

Сегодняшний разговор с Алымом особенно обрадовал Буниата. Алыма он знает давно. На его памяти приехал Алым в Баку с Северного Кавказа, и, возможно, в этом большом городе он был единственным представителем немногочисленного веселореченского народа. Когда Алым пришел в Баку, он не говорил ни по-русски, ни по-азербайджански. Но, женившись на азербайджанской девушке, общаясь на работе с азербайджанцами, Алым за несколько лет настолько овладел азербайджанским языком, что мог свободно выступать на собраниях. Да разве он один? Лезгины, аварцы, талыши, таты – множество кавказских племен вливалось в единый общепролетарский бакинский котел, и разница языков не препятствовала классовому единству. Буниат усмехнулся, подумав о своем друге Кази Мамеде, который так же вот бесконечно ходил по промыслам, нося под мышкой или русский букварь, или русскую грамматику. Он всегда на ходу шептал: «Я могу, ты можешь, он может, мы можем…»

Да, мы многое можем и еще больше сможем! Черкес Алым, когда в 1908 году началась знаменитая забастовка, руководимая самим Кобой, еще плохо говорил по-русски и азербайджански, но с товарищами сговориться сумел и показал себя человеком стойким и бесстрашным, одушевленным благородным чувством революционной дружбы…

Потом, уехав на родину, Буниат долго не видел Алыма и вот сегодня, встретившись с ним, понял: перед ним сознательный большевик! А ведь он не один – таких много и будет все больше. Вот хотя бы этот мальчик Шамси. Конечно, он наивен, доверчив, невежествен… «Патриархальщина проклятая!» – прошептал Буниат. Но мальчик не глуп, он от своего дядюшки, от «городского управа», требует ответственного гражданского поведения, его возмущает, что дядюшка из-за скотского страха перед эпидемией удрал, спасая свою шкуру, позабыл о людях, работающих у него на промыслах, о людях, чьим представителем он был в городской думе. Такова буржуазия!

Буниату не раз приходилось бывать на Приморском бульваре в тот предзакатный час, когда там бывало гулянье. Среди чахлых кустарников, утопая выше щиколоток в песке, бродили молодые люди в чиновничьих и студенческих мундирчиках, бесшумно проходили морские офицеры в белоснежных кителях.

Ветер поднимал пыль, и она оседала на мороженом, что продавалось в киосках. Молодые люди в барашковых шапках, ухарски сдвинутых на черную подсурмленную бровь, развалившись на скамейках, красовались, вытянув вперед ноги в лакированных сапожках; ножи и пистолеты в бисерных кобурах висели на отделанных серебром поясах. Это кочи, проклятые наемники мусульман-капиталистов. Каждый из нефтепромышленников содержал для расправы с рабочими по нескольку десятков таких молодцов. Из-за кустов слышались игривые взвизги, доносились ароматы духов, море, покрытое жирно-радужной пленкой, шумело и пахло нефтью.

Однажды Буниат увидел, как по бульвару, ведя под руку хорошенькую расфранченную женщину, шел безукоризненно по-европейски одетый сам Гаджи Тагиев. Среднего роста с горбатым носом и острой бородкой старик медленно поводил во все стороны блестящими выпуклыми глазами и крепко держал выше локтя даму, всю в прозрачных кружевах, завитую, накрашенную и что-то лепечущую по-французски. У Гаджи была законная и даже единственная жена. Наряду с женами видных чиновников она задавала тон в свете, тем более что щедрые пожертвования обеспечивали ей почетное место во всевозможных благотворительных комитетах. Да и сам Гаджи щедро жертвовал на мечеть и гордился своим благочестием. Но когда мулла сделал ему замечание насчет «мамзели содержанки», Гаджи ответил, что должен изучать французский язык: он хочет сам вести коммерческую корреспонденцию.

Тиская темной и жадной рукой обнаженную розовую часть руки своей «француженки», которая в три раза была моложе его, он самодовольно улыбался, когда вслед ему молодые люди в бараньих шапках плаксиво-жалобно запевали:

 
Ой, аллах, ой, аллах,
Потерял ты всякий стыд!
Одному даешь пилав,
А другому аппетит!
 

Песенка, несмотря на содержащиеся в ней грязные намеки, звучала подобострастно. Но что уж говорить о грязи! Известно, что все богатство Тагиева началось с воровства. Он был караульщиком на нефтепроводе «Балаханы – Бакинский торговый порт», принадлежавшем Нобелю. Вооруженный винчестером, как полагалось караульщику, Тагиев простреливал трубу. Через дыру в трубе он тут же наливал ворованной нефтью целый обоз заранее приготовленных бочек. Нефть он потом сбывал задешево. Полиция была подкуплена. Так вырастало богатство: на преступлении, на обмане.

А ведь Тагиева бакинские капиталисты считали своим главой. Так чего уж ждать от этого жирного Шамси Сеидова! «Да, господствующие классы из-за своекорыстия и шкурничества, все возрастающего, теряют способность руководить обществом», – подумал Буниат. Эта мысль не раз уже приходила ему в голову. Значит, вопрос об их устранении от власти является жизненно острым и необходимым для всего общества. В постыдном бегстве Шамси Сеидова было что-то очень характерное для поведения всей буржуазии. «Ну, а мы, пролетарии, не побежим отсюда. Это наш город! – думал он, смотря на проходивших мимо него людей, молодых и старых, нахмуренных и смеющихся. – Все эти люди с печатью усталости и болезненности на лицах, и все кажутся родными и знакомыми. Условия нашей жизни на промыслах давно уже стали невозможны. Чума, ворвавшись на промыслы, при их скученности и грязи, повлечет за собой чудовищные опустошения, а надеяться нам в этом деле не на кого, кроме как на себя… – И Буниат ускорил шаг: ему надо было встретиться с Шаумяном, подготовлявшим текст первого обращения к забастовщикам. – Потому наши требования о создании рабочих поселков, о санитарном оздоровлении города надо отстаивать решительнее, чем когда-либо». В сегодняшнем номере газеты «Каспий» между прочими сообщениями об опасности, угрожающей городу от чумы, были напечатаны две телеграммы из Петербурга. В одной сообщалось, что профессор Заболотный, известный своими открытиями средств для борьбы с чумой, выехал из Петербурга на Украину и ему послан запрос, не согласится ли он заехать в Баку. Во второй телеграмме сообщалось, что согласие профессора получено и что он уже выехал в Баку.

«Найдутся среди интеллигенции передовые люди, которые в этом деле поддержат рабочих», – подумал Буниат.

5

Душа полковника Мартынова, исполнявшего должность градоначальника города Баку, всегда обращена была в сторону трона и тех, кто непосредственно находился у его подножия. Это позволяло ему даже в таких сухих и кратких документах, какими являются телеграммы министра внутренних дел, помимо официального смысла улавливать кое-какие существенные оттенки. В краткой телеграмме министра о предстоящем приезде в Баку профессора Заболотного, кроме прямого указания оказывать профессору Заболотному всяческое содействие, имелась оговорка о том, что содействие это не должно «выходить за рамки» вопросов, непосредственно относящихся к борьбе с чумой, – в этом угадывалось некое предостережение.

Бакинские газеты старались в каждом номере сообщить сенсационные сведения из биографии профессора. То, что профессор глотал микробов – возбудителей опаснейших болезней, на Мартынова, который к существованию микробов относился несколько скептически, особенного впечатления не произвело. Но, оказывается, профессор научно доказал, что страшную заразу переносят грызуны! Об этом Мартынов прочел не без интереса. Зная из отчаянных донесений портового врача о чудовищном количестве крыс в порту, Мартынов кликнул клич среди учащихся средних учебных заведений и собрал несколько крысоистребительных отрядов, составленных из учеников четвертого и пятого классов гимназии и реального училища. Вооруженные короткими, заостренными на конце металлическими спицами, крысоистребители с пением «Как ныне сбирается вещий Олег» браво продефилировали в направлении порта мимо здания градоначальства, повернув головы в сторону балкона, где, заложив руки за спину, стоял сам Мартынов.

В громадных складских помещениях порта разгорелась битва с грызунами-чумоносителями.

Такая мера борьбы, как и многое другое, должна была показать Заболотному, что чума в Баку отнюдь не оставлена без попечительного внимания начальства.

Мартынов даже предполагал собственной персоной встретить на вокзале профессора, которого все же склонен был рассматривать как некое начальство по чумной части. Но вопреки расчетам газет и самого Мартынова профессор Заболотный явился в Баку на два дня раньше. В кабинете градоначальника его появление было неожиданно. Он широко открыл дверь, из-за плеча профессора выглядывала перепуганная физиономия адъютанта… Огромная выпуклость лба и головы, широкое лицо, массивность грудной клетки и плечей – все в этом человеке производило впечатление силы. Войдя в кабинет, он не устремился к градоначальнику, как этого следовало ожидать, а сначала окинул быстрым взглядом весь кабинет и всех присутствующих, – взгляд у него был острый, примечающий каждую мелочь и, пожалуй, добродушно-хитрый, какой бывает у крестьян почтенного возраста… Подойдя к Мартынову, он протянул ему руку, назвался и сказал:

– Продолжайте, продолжайте, я дождусь.

Но у градоначальника отпала всякая охота продолжать, хотя дело, которым он занимался, имело непосредственное отношение к чуме. Мартынов отер сизое лицо и сказал жандарму и двум дюжим санитарам, показывая на белесого паренька в старой морской куртке:

– Отвести мерзавца в изолятор и держать строго.

– Почему в изолятор? – спросил Заболотный с интересом.

– Потому что, находясь под карантином, убежал и изловлен в городе возле монопольки, где хвастал своим дерзким побегом.

– А зачем вы покинули карантин? – с любопытством спросил Заболотный, обращаясь к этому худощавого сложения пареньку, которого уже тащили из кабинета.

– Отвечай! – сказал градоначальник, резко откинув голову и дернувшись всем телом назад, что всегда было у него признаком неудовольствия. – К-куда вы волочите его, дурачье? – прикрикнул он на санитаров, которые, не получив отмены приказания, продолжали тянуть из комнаты этого парня.

Отпустив его, санитары оторопело вытянулись. Почувствовав себя на свободе, парень весь встряхнулся, оправил на себе одежду и пригладил рукой растрепанные волосы, потом, отставив ногу в штиблете, хотя и заплатанном, но ослепительно начищенном, он принял вид совершенно независимый и, повернув к Заболотному свое продолговатое озорное лицо с большим подбородком и смешным коротеньким носом, стал рассказывать историю, уже известную Мартынову и казавшуюся ему изрядно глупой.

Рыбачья артель, взявшая подряд на ловлю рыбы для известного рыбопромышленника Федора Галкина, забросила невод неподалеку от деревни Тюркенд. Этот самый молодец, Семен Гуреев, работавший в артели, был послан в город, чтобы известить хозяина о нехватке соли для засола рыбы. И вдруг обнаружилось, что они находятся в линии карантина и оцеплены.

– А мы в ту деревню и не ходили никогда. Не до гулянок, когда рыба так идет – еле успеваешь сеть опростать, отчего соли-то нам и не хватило. А рыба все знай идет. Вот я и пошел за солью.

– Слыхали дурацкие речи? – с раздражением спросил Мартынов, обращаясь к профессору. – Что он заразу в город занесет, так об этом не думает. Соли ему, дураку, не хватило.

– Какая же зараза, ваше превосходительство, когда мы в деревню не ходили, а деревенские даже и не знали, что мы рыбачили, потому – мы за мысом.

– Уведите дурака и покрепче держите! – сказал Мартынов санитарам.

Профессор ничего не сказал, но Мартынову показалось, что ласковая усмешка мгновенно мелькнула под его густыми, опущенными вниз усами.

Профессор хотел тотчас же отправиться на место эпидемии, но Мартынов решительно этому воспротивился. Он повел столичного гостя к себе, в другую половину большого здания градоначальства, где находилась казенная квартира градоначальника и где на балконе, увитом цветущими глициниями, было сервировано то, что госпожа градоначальница, щеголяя подхваченным где-то словом, называла «ленч»: ветчина, сыр, яйца всмятку, кофе и гордость Баку – светло-зеленая зернистая икра, прохладная, пахнущая морем.

Петр Иванович считал свою жену Елену Георгиевну одной из самых несносно говорливых женщин на свете, за что порой испытывал к ней бессильное чувство супружеской ненависти. Но сейчас это непереносимое качество ее пригодилось как нельзя кстати. Елена Георгиевна, не забывая, правда, потчевать, как завела речь своим тоненьким, довольно звонким голоском, так и не кончила до конца завтрака. Ветчина была собственного копчения – потому подробно разъяснялось, как следует коптить ветчину, чтобы она не теряла «сюксе натюрель», после чего сообщены были сведения о том, каков должен быть погреб со льдом. Далее излагались соображения об изготовлении искусственного льда, так как в Баку, когда зима бывает теплая, льду достать не легко. Лед бывает крайне необходим также и при болезни, – тут же Заболотному сообщено было, что мартыновские «малютки» в прошлом году переболели скарлатиной. Дальше пошла речь о трудности воспитания детей в наше время, когда устои шатаются, да, да, шатаются… Беседы хватило на весь ленч. Гость ел и похваливал, иногда говоря:

– О, це гарно! О, то добре!

И Мартынову в этих «малороссийских» мужицких речениях чудилась какая-то насмешка, которую Елена Георгиевна, конечно, не замечала. После ленча господин градоначальник намекнул на то, что гостю неплохо было бы отдохнуть. Но гость решительно отказался, откланялся, поблагодарил. И гнедая пара градоначальника, запряженная дышлом и окруженная конвоем, помчала столичную знаменитость в сопровождении господина градоначальника в сторону Тюркенда, по пути, заранее намеченному: ближе к морю и в объезд промыслов. Все же никак нельзя было миновать Белый город, где располагались многие крупные предприятия. Но Мартынов рассчитывал на быстром аллюре пронестись мимо грохочущих и шипящих нефтеперегонных и механических заводов Нобеля, Шибаева, Рамазанова…

Однако то, чего он опасался, все же произошло: почти миновав Белый город, они наткнулись на цепь полицейских. Впрочем, никто и не делал попытки пройти за линию оцепления. Люди грудились по сторонам, с ужасом и любопытством глядя на то, как человек в брезентовой, пропитанной нефтью одежде корчится возле серого забора. На сухой, пыльной земле блестела под лучами солнца кучка вытошненной пищи. Околоточный, которого не помнил по фамилии, но хорошо знал в лицо Мартынов, с восторженным сиянием на красном чистом лице, уже подбежал с рапортом. Рука градоначальника машинально пошла к козырьку. В этот момент столичный профессор, раскрыв находившуюся в его руках кожаную докторскую сумку, вынул оттуда халат, марлевую маску, резиновые перчатки, надел все это на себя и кинулся сквозь оцепление. Мартынов, не дослушав рапорта, – за ним.

Заболотный схватил руку больного, подержал и отбросил.

– Конец, пульса уже нет, – сказал он, склонившись к лицу умершего.

Голубые, застланные слезой глаза с остановившимся выражением строгого и недоуменного вопроса смотрели и уже ничего не видели. Это был мужчина средних лет, с жиденькими, словно вылезшими, усиками и широким носом.

В это время раздалось дребезжание колес по неровной мостовой. Подкатила пролетка. Люди в белых халатах возились с носилками, разбирали их. Санитарный инспектор в развевающемся белом халате соскочил еще на ходу, это был тощий и длинный Эйгес. Из числа беспокойных санитарных инспекторов Мартынов считал Эйгеса самым беспокойным.

Заболотный без всякой брезгливости рукой в резиновой перчатке ворошил остатки пищи на земле. Эйгес увидал Заболотного, и суровое с длинным носом и черной бородкой лицо санитарного инспектора засияло такими чувствами восторга и умиления, какие трудно было предположить у Эйгеса, всегда казавшегося градоначальнику воплощением сварливости и ожесточения.

– Даниил Кириллович? Вы уже здесь?

Заболотный поднялся, содрал с руки резиновую перчатку и, отбросив ее в сторону, сказал так, как будто он уже знал Эйгеса и недавно виделся с ним (это показалось подозрительным Мартынову):

– Микроанализ нужен. Но, вернее всего, отравление пищей, рыбий яд может быть.

– Третий случай за два дня! – торжественно и зловеще сказал Эйгес, поднимая вверх палец. – Это в трактире Бессмертного. Я писал донесение, – с выражением недопустимой требовательности обратился он к градоначальнику, – но пока ни ответа ни привета.

Мартынов, точно не слыша, уже подхватил Заболотного под руку и повлек обратно к экипажу. Санитары клали умершего на носилки. Завоняло карболкой, известью – городовые, повинуясь повелительным окрикам Эйгеса, производили дезинфекцию.

«Тоже рад покомандовать, – со злобой думал Мартынов. – А ведь, наверно, красные книжонки прячет где-нибудь под половицей, сволочь? Мартынов уже подумал о том, что за этим ретивым и беспокойным фельдшером следовало бы установить негласное наблюдение, как Заболотный тихо сказал:

– Три случая за два дня, а?

Мартынов быстро взглянул на профессора: он сидел, склонив свою большую голову в твердой соломенной шляпе и утопив нос в пышной бороде, – похоже было, что он спит и сказал это сквозь сон.

«Возможно, что притворяется, ну и ладно», – подумал Петр Иванович. Он не чувствовал желания вести разговор на эту тему… И черт его знает! Эти отравления пищей по первым симптомам так похожи на чуму! Наверно, и раньше люди в Баку умирали от плохой пищи. Конечно, умирали! Было даже целое дело о трактире Монахова, но полиция как-то все замяла – верно, взятку получили, – и никакого шума. Восемь отравившихся похоронили с соблюдением религиозных обрядов (среди отравившихся были люди разных религий) – и всему конец. А сейчас кто бы от чего ни заболел – по поводу каждого шум, медицинский протокол. Волокут отовсюду всех харкающих кровью – ведь это один из симптомов чумы! А оказывается, туберкулез. Кто бы мог подумать, что в Баку такое множество чахоточных… В подвале на Раманинском шоссе, населенном несколькими рабочими семьями, вдруг у жильцов началась рвота. Признали подозрительными по чуме, применили карантинное оцепление. Оказалось, отравление подземным газом, просочившимся в подвал, – о чем тоже имеется протокол санитарной инспекции. Какие-то судороги, человек падает, корчится. Его тащат на носилках к врачу, приносят уже мертвого, – и опять-таки оказывается не чума, а разрыв сердца. Но всяким беспокойным людям, вроде фельдшера Эйгеса, разве это важно? Им бы политику свою делать… И уже выпущена маленькая, но колючая листовка.

В ней даже подсчитали, что в Баку за каждые три минуты погибает один рабочий – пятьсот за сутки.

Вспомнив о листовке, Мартынов нахмурился и закряхтел.

Нефтяные вышки уже остались позади. Коляска, покачиваясь, катилась среди гористых, подернутых нежной зеленью склонов, зеленью, которую скоро выжжет свирепое бакинское солнце. Коляска мягко покачивалась, профессор, склонив голову, как будто спал. «Ну и пусть его спит», – снисходительно думал Мартынов.

И не знал он, что по прибытии в Баку Заболотный сразу же на вокзале был встречен представителями медицинской общественности Баку, среди которых был и Эйгес. Профессора провезли по территории Сабунчей, Балаханов и Сураханов, и Заболотный имел полное представление о санитарном состоянии бакинского нефтяного района.

Глава третья
1

С помощью Риммы Григорьевны Людмиле сравнительно легко удалось добиться главного: Баженов согласился включить ее в состав противочумной экспедиции, «на должность медицинской сестры при лаборатории» – так значилось в ее удостоверении. Теперь надо было, чтобы Кокоша посчитал, будто она уехала в Краснорецк на каникулы. Справиться с этой задачей тоже оказалось нетрудно. Краснорецк находился на железнодорожной магистрали Петербург – Баку. С целью укрепить Кокошу в уверенности, что она возвращается домой, Люда сама попросила брата взять ей билет до Краснорецка, но непременно в том самом вагоне «международного общества спальных вагонов», в котором ехал в Баку профессор Баженов с женой, – она-де с этой профессорской четой хорошо знакома. Кокоша сначала заартачился, так как считал поездку Люды в спальном вагоне излишней роскошью, но, узнав о том, на попечении каких почтенных людей оказалась его сестра, он успокоился и согласился достать билет. Кокоша даже предполагал, вернувшись под домашний кров, приписать себе заботы по приисканию своей сестре таких замечательных попутчиков и получить за это одобрение отца и особенно матери: ее одобрение сулило также и некоторую материальную выгоду.

На городской железнодорожной станции Кокоша встретил знакомых студентов, возвращавшихся на родину, в Баку: Мадата Сеидова и Али-Гусейна Каджара. Оба студента происходили из богатых семей нефтепромышленников и тоже приобретали билеты в «международном». Вместе с ними купив билет для сестры, Кокоша поручил ее попечениям этих двух своих приятелей.

Вагон тронулся при громогласных восклицаниях Кокоши, который по количеству прощальных возгласов и взмахов то платком, то фуражкой мог бы заменить толпу провожающих.

Итак, отъезд сошел благополучно. Кокоше даже и в голову не могло прийти, что сестра его отбыла в экспедицию столь опасную. Следовательно, Люда могла не беспокоиться насчет того, что брат поднимет тревогу дома, в Краснорецке. Но старики Гедеминовы, уже получившие письмо, в котором Люда обещала на днях приехать домой без телеграммы, конечно, еще несколько дней прождут спокойно, а потом встревожатся, телеграфируют Кокоше… Теперь нужно было, не упоминая о чуме, как-то объяснить родителям, как это получилось, что вместо Краснорецка она очутилась в Баку.

Но поезд все шел на юг, часы проходили то в серьезных разговорах с Баженовыми о цели экспедиции, то в веселой болтовне со студентами. Они, ссылаясь на слово, данное Кокоше, старались угадать все желания Люды: из вагона-ресторана ей приносились пирожные, конфеты, прохладительные напитки. И когда на станции, уже за Воронежем, показались босоногие девочки с подснежниками и фиалками, один из студентов – Али-Гусейн Каджар – соскочил, купил целую корзину и едва успел вскочить в вагон, как поезд тронулся. Высокого роста, с круглым, бледно-смуглым лицом, большими черными глазами с загнутыми ресницами и нежным, оттененным черными усиками ртом, он казался сонливо-задумчивым, это шло ему и как-то гармонировало с его мягкими движениями. Но на Люду он взглядывал продолжительно и страстно, хотя смущался и краснел, когда она обращалась к нему. Говорил он или невпопад, или глупости и добродушно позволял своему другу Мадату Сеидову делать себя мишенью острот. Но в тот момент, когда Али без шапки выскочил из вагона за цветами, Мадат закричал по-русски и азербайджански:

– Ай, отстанешь, глупость какая!

И Люда подумала, что этот чернобровый, с глубоко посаженными цепкими глазами и крючковатым носом, худощавый Мадат, находчивый в разговоре, развязный и ловкий в движениях, никогда ничем не рискнет из-за желания девушки. Люда порой смеялась вместе с Мадатом над несуразными словами Али, но ей приятно было, что она ему нравится. Развлеченная этим веселым вагонным времяпрепровождением, Люда никак не могла сосредоточиться и подумать о том, что написать родителям. А когда вспоминала, какая страшная опасность ждет ее впереди, ей становилось еще веселее.

Она с вечера легла рано, для того чтобы не проспать Краснорецк, – ей хотелось посмотреть на родные места, и она смутно надеялась, что положение как-то само собой разрешится. Проснулась она ночью. В вагоне было жарко. Она вышла в коридор, подняла окно и высунулась, радуясь свежести несущегося мимо вагона ночного воздуха, пронизанного светом утренней зари.

– А может быть, Людмила Евгеньевна, и придумывать ничего не нужно? Скоро Краснорецк. Поезд остановится, мы поможем вам вынести вещи на платформу – и вы фью к папе-маме под крылышко.

– Что вы, Аполлинарий Петрович, как вы можете после наших разговоров! – обиженно возразила она.

В этот ранний предутренний час они только вдвоем были в длинном покачивающемся коридоре вагона, освещенном сильным светом зари. Все было видно четко, ясно, – и ни тени насмешки не прочла она на худощавом, спокойном лице Баженова, в этих небольших светлых глазах, испытующе-вопросительно смотревших на нее из-под нависших бровей.

Люда гордилась тем, что ей удалось добиться своего и попасть в состав экспедиции. Видно, Баженов все же доверял ей. И вдруг это неожиданное обидное предложение. Неужели она способна покинуть экспедицию и сойти в родном Краснорецке, мимо которого вот-вот должен пройти их поезд?

– Погодите, Людмила Евгеньевна, – не повышая голоса, возразил Баженов. – Только не нужно обижаться. Вы, конечно, этого не знаете, но ведь у нас с Риммой Григорьевной был из-за вас большой спор. Вы Римму Григорьевну считаете своей сторонницей, а она уговаривала меня не вовлекать вас в это опасное дело.

– А вы были уверены, что я в конце концов сама откажусь? – сердито спросила Людмила.

– Вот вы опять обижаетесь… Неужели с вами еще нельзя говорить как со взрослым человеком? – мягко, но укоризненно сказал он. – Вы поймите, что если я дал разрешение включить вас в состав секретной экспедиции, то это очень много значит. Очень. Я знаю, что Римма, конечно, сделала все, чтобы вас запугать…

– Поглядите, поглядите скорее! – перебила его Люда. – Смотрите туда, вон туда. Видите? Правда, чудно? Верно?

Поезд медленно шел по закруглению железнодорожного пути, и внизу, под высокой насыпью, видно было большое урочище, словно громадная воронка, образовавшаяся в земле. При свете зари внизу, в этом урочище, виднелась речка, вытекающая из камышей, длинные ряды черных гряд в огороде и масса неподвижно застывших яблонь и груш. Здесь был еще маленький прудок, покрытый мелкой чешуйчатой рябью, слегка розоватой и повторяющей зарю; плотина со своим большим водяным колесом, сейчас неподвижным; большой, чисто подметенный двор. Все это повертывалось вместе с движением поезда. И вот под колесами вагона прогрохотал мостик, и сразу все исчезло, точно совсем никогда и не было этого маленького прелестного мирка. Кругом была та же пустыня, пахнущая весенними травами, и темная гористая гряда под небом, розовеющим на востоке.

– Ну вот, теперь до Краснорецка минут тридцать – сорок, – весело говорила Людмила. – Это моя примета, только моя. Я когда еще маленькая была и ездила гостить к тетке в Ростов, каждый раз, возвращаясь домой, все поджидала эту мельничку… Я никогда не бывала там, и кого из домашних наших ни расспрашивала, никто этой мельнички не замечал, и где она – никто не знает. Место это довольно глухое: здесь поезд пересекает отроги Недреманных гор, это изрядная глушь. И кто здесь живет? И как живет? Наверно, обычные люди и живут по-обычному. Но для меня это с детства стало – мое место, только мое. И вот в Питере я все мечтала, как буду возвращаться домой и проеду мимо этой мельницы… И я все мечтаю побывать здесь и даже жить здесь остаться. Там ведь и огород есть, и сад, и все это защищено, спрятано, точно в ладошке, – и она даже показала ему, как это спрятано, Аполлинарий Петрович увидел полураскрытую ладонь ее большой красивой руки, розовую, затененную…

Он медленно перевел взгляд с ее ладони на темнобровое, с большим белым лбом лицо, освещенное оживлением, и вздохнул… Сожаление, сочувствие – что должен был означать его взгляд? Она не поняла. А он, достав портсигар, неторопливо закурил.

– Значит, вы и встали так рано, чтобы поглядеть в эту… ладошку? – спросил он.

– Да.

– Ну вот, теперь, я думаю, вы меня лучше поймете, – сказал он, выпустив маленькое облачко дыма в окно, – а я благодаря этой мельничке лучше понял вас…

Он помолчал.

– Вы что, приняли окончательное решение быть врачом-эпидемиологом? – серьезно, пожалуй даже сурово спросил он.

– Окончательное? – переспросила она. – Нет. Решения, а тем более окончательного, я еще не принимала. Ведь что я? Перешла на второй курс. Не рано ли мне решать?

– Это хорошо, что вы выбираете, приглядываетесь… Так почему же и мне нельзя приглядываться к вам и предоставить вам все возможности для свободного принятия решения? Ведь вы же сказали, что вам хочется всю жизнь прожить в такой вот ладошке. Да вы не оправдывайтесь, не сердитесь, я в таком желании ничего постыдного не вижу. Ведь если вы изберете, скажем, своей специальностью терапию, детские болезни, – так почему же? Вы со всей честностью и чистой медицинской совестью сможете, неся всю жизнь большой, серьезный и подчас опасный труд, прожить в большом или маленьком городе, в деревне, наконец в такой вот ладошке. Разведете свой сад, народите детей… А врач-эпидемиолог – нет, тут в ладошке не проживешь.

– Но, Аполлинарий Петрович, ведь у вас с Риммой Григорьевной двое детей.

Он покачал головой.

– Не хотите вы все-таки меня понять! Да, у нас с Риммой Григорьевной двое детей, которые оставлены сейчас с глупой гувернанткой… Ведь мы, эпидемиологи, живем как пожарная команда: «дон-дон-дон» – и мы мчимся в Монголию, в Туркестан или, как сейчас, на Апшерон. Помните наш разговор незадолго до отъезда насчет того, что наши правила – это военный устав, требующий строжайшего и педантичного исполнения? Мы ведем войну, неустанную войну против такого врага, перед которым сказочные драконы, пожирающие юношей и девушек, – это так, невинные мотыльки… И разве вы не замечаете, что Римма Григорьевна все время плачет?

– Скучает по детям?

– Ну, это было бы просто. Нет, тут дело сложнее. Она и меня оставить не хочет, и боится их оставить круглыми сиротами. Не знаю, рассказывала ли она вам, но ведь противочумная экспедиция Даниила Кирилловича в Монголию года три тому назад, где им было сделало известное вам замечательное открытие, ведь эта экспедиция оставила там на месте более десятка могил врачей-эпидемиологов.

– Мой отец – военный врач! – тихо сказала Люда, и столько гордости слышно было в ее голосе, что Баженов покачал головой и переменил тему разговора: обратил внимание Люды на то, что жаркая погода еще не установилась даже здесь, на Северном Кавказе.

Они говорили тихо. Но в двери одного из купе была оставлена щелка, и Али Каджар, сквозь сон узнав голос Люды, поднял голову, прислушался и осторожно спустился с верхнего спального места. Он бесшумно приводил в порядок свой костюм, в котором спал, причесывался и душился… Терпкий запах духов разбудил Мадата Сеидова, спавшего внизу, он чихнул и поднял свою большую, гладко выбритую бугроватую голову.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю