Текст книги "Беседы с Майей Никулиной: 15 вечеров"
Автор книги: Юрий Казарин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)
такой степени, что не было национальностей. Был просто человек, встав-
ший на защиту этой земли.
И что мне еще нравится в Блоке: у него есть наша любовь к отече-
ству. Толстой об этом говорил в «Севастопольских рассказах»: молчали-
вое, бессознательное величие, героизм. В нас не нужно воспитывать чув-
ство долга, чтобы мы бросались под танки. Это все входит естественно
в наше первоначальное нравственное чувство. И у Блока все абсолютно
так же. Поэтому его «Русь моя, жена моя» абсолютно разницы нет.
Знаете, Александр Бек писал, о том, как нас учили ненавидеть нем-
цев: нам ненавидеть очень трудно, нам проще любить. Он их учит, по-
литрук, говорит: «Ты жить хочешь? – Хочу. – Жена у тебя есть? – Есть. –
Ты жену любишь? Дети есть? Ты их любишь? Хочешь, чтоб их убили?
Хочешь вернуться домой, к семье, Иванов? Это все твоя родина». На мой
взгляд, абсолютно правильный подход. А вы знаете, как немцы голосо-
вали за Гитлера? Вот вам будут рабочие места на военных заводах, и мы
пойдем и этих недолюдков побьем. Ни в одной европейской стране так,
как у нас, не будет. И политрук был абсолютно прав.
И никогда у нас, идя в атаку, не орали «За Родину!», это я, между про-
чим, говорила с людьми, которые Сапун-гору брали штурмом. Они мне
рассказали, что такое взятие штурмом. Во-первых, когда арт-подготовка
идет, то неба над тобой нет, и несколько часов над тобой сплошной огонь.
Этот огонь выжигает весь кислород, и все, что надето на тебе, становится
как жесть. Высыхает вся кожа, трескается все. Вся эта жесть выжигает
тебя, и нечем дышать. И когда нечем дышать, люди рвут все на себе, бегут
только для того, чтобы был ветер, кричат: «А-а-а-а!» Был этот, Ехлаков,
который командовал бригадой отдельной морской пехоты, которая сда-
вала Севастополь и которая его брала. Его ранили, разбили бедро, и он
полз. Много километров. Он полз, и мысль была только одна: бить надо
этих сук, бить надо сук. Он говорит, что даже боли не чувствовал. Он
рассказывал: они сидят, нет снарядов, нет ничего. И немцы понимают,
55
что или все убиты, или нет орудий. И они идут и, закатав рукава, рас-
пахнув рубаху, от живота веером стреляют. И дождаться нужно только
одного: когда он начнет перешагивать через твой окоп, он рядом с тобой,
тут его всем – руками, зубами, ножами. Чем угодно. Только одно – меня-
то убьют – это не важно.
Были такие невероятные вещи: мы как-то сидели с Геной Шнайде-
ром, люди приезжали в Севастополь на День Победы и еще осенью при-
езжали на взятие, всегда плакали на могилах. Один раз мне была такая
высокая честь оказана: у меня спросили, есть ли у меня тут родня. Я от-
вечаю – есть. И они меня с собой взяли. Сильно выпившие были, обни-
маются все, плачут. И один из них голову поднимает и Гене Шнайдеру
говорит: ты с какого фронта? А Шнайдер, чтобы хоть что-то сказать, а он
всегда так истово говорит: «Со Второго Белорусского». Ох, братцы! Что
началось! Мы его потом отвезли. Это никогда не заживает, никогда не
кончается.
Ю. К.: Ну, Самойлов. Война сделала из него такого интернацио-
нального поэта…
М. Н.: Самойлов, да, а все эти мальчики Коган, Кульчицкий… По-
разительно другое – они уже до войны все знали.
Ю. К.: Ну, наверно, последний вопрос по поэтам: эстрадники,
я имею в виду…
М. Н.: А вот хороший поэт Денис Новиков, мне Келя [А. Верников]
как-то принес…
Ю. К.: Очень хороший поэт.
М. Н.: Он умер. Он совершенно русский поэт. Тут на все времена
прав Мандельштам: язык определяет национальность, и больше ничего.
Ю. К.: Тем более сегодня.
М. Н.: Кровь, национальная принадлежность. Мы в свое время мно-
го занимались переводами. Я неоднократно говорила: «Ну, это все по-
нятно, это советская поэзия. А где бы найти чего-нибудь другого?» И вот
Евгений Александрович Евтушенко, хороший человек, нашел возмож-
ность, и мы поехали в командировку в Тбилиси. Я думаю, что они там
меня помнят до сих пор.
Ю. К.: Почему?
М. Н.: Голова у меня была голая, все волосы отпали после того, как
мне череп пробили. Голова была почти как у Юры, даже хуже, потому что
там было три огромных шва. Я смотрела-смотрела на себя и поняла, что
этого уже ничем не скроешь, нужно ехать так. Товарищи, за мной просто
толпы ходили, телефон обрывали.
Ю. К.: Почему?
56
М. Н.: Ну не видели они такого никогда. А потом я поняла, что они
наверно подумали, что я из каких-то безумно экзотических стран, потому
что дети бегали за мной и орали: «Мадама, мадама». Ибо я с голой голо-
вой, и швы толще пальца.
Ю. К.: А когда это с тобой случилось?
М. Н.: В 87-м. Самое интересное, я была в красном костюме длин-
ном и в красных шелковых сапогах.
Ю. К.: (Смеется.) Лысая Кармен…
М. Н.: Да, но надо сказать, что все остальное – глаза и брови – оста-
лись при мне.
Ю. К.: Евтушенко, Рождественский, Вознесенский – три имени…
М. Н.: Погоди, про Грузию. Там действительно были такие поэты,
которые жили совершенно в другом пространстве, причем видно было,
в каком. Там был один поэт, который мне так понравился, такой мужик
классный, такая страсть, я б его с восторгом перевела, но тут произошел
распад Союза. Он переведен, но очень плохо. Достаточно посмотреть,
какая у них земля – очень маленькая, чудовищно отличающаяся от Арме-
нии. Не знаю, что там сейчас делается.
Что касается поэзии 60-х годов, с которой так носятся, я уже гово-
рила, мне не нравится, ибо я считаю, что это не выдающееся явление ли-
тературы, а совершенно социальное, жизненное явление. Корни безумно
интересной поэзии тех лет лежат в том, что сначала все говорили как бы
одним голосом. Но, обратите внимание, появлялось лучше, чем они. Ска-
жем, Тарковский. И то же самое было и в кино. Талантливые люди. Та-
лант – это свобода и самостоятельность, вернее, самостоятельность – это
и есть свобода. Почему их слушали, почему они были так популярны…
Эти люди были вот какими: такая жизнь, как бы у всех одинаковая…
Массово смотрели положенные фильмы, читали положенные книги, но
это распространялось не на все сто процентов. Все это время нам каким-
то креном излагается: надеть было нечего и так далее, и, в общем-то, это
было так, но это не являлось главным в то время, вот в чем дело. Когда
я смотрю фильм «Стиляги», я понимаю, что все было абсолютно не так.
И когда Василий Павлович Аксёнов говорит, что мы все жили в тоске по
Америке. Да наше поколение не слышало про нее, не думало о ней! Мне
было бы понятно, если бы Василий Павлович говорил «я и мое ближнее
окружение тосковало по Америке», а он говорит за все поколение. Я – то
же самое поколение. Этого ничего не было. Точно также не было этого
безумного книжного голода.
В то время в городе Свердловске было все: я читала Джойса, я чита-
ла Пруста, я читала Северянина, я читала Ницше. Другое дело, что люди
57
не больно афишировали эти книжные богатства. Но если что-то было
надо, то через три дня какой-то Ваня или Петя принес бы тебе это. Дру-
гое дело, что не каждому бы дали. И именно поэтому все стали этим за-
читываться. Только потому, что остался целый огромный пласт, который
не читали. Если бы читали подробно того же Блока, Мандельштама…
Маяковский был, хотя, вы знаете, я никогда не замечала безумной любви
к Маяковскому. Маяковского любили люди преимущественно мужско-
го рода, не такие, как сидящий передо мной молодой человек ( кивает
в сторону Ю. К. ), а совершенно другие, не силачи, не богатыри. Точно
так же, как Цветаеву любили люди благополучные. Ведь ее поэзия была
вроде перчика к супчику. Благополучные женщины, читая ее, вытирали
слезы. Вся эта классная литература была не прочитана, и потому все это
казалось таким хорошим. Я не говорю, что эти люди были не талантливы.
И у Беллы Ахмадулиной, и у Евгения Александровича есть несколько
стихов, которые очень хороши. Просто Евтушенко такой человек, кото-
рый живет стихами, для которого это форма существования. Еще Гоголь
говорил, что есть две формы существования стихотворения: сразу, по го-
рячему ожогу, и когда это отстоится и проконтролируется умом, памятью,
чем угодно. Евгений Александрович относится как раз к числу первых
поэтов. И многим это очень нравится, потому что…
Ю. К.: С пылу с жару.
М. Н.: Да. Все видят в этом ту саму искренность, которую я абсо-
лютно не ценю. Какое вам дело, люблю я этого человека или нет?! И во-
обще, это не важно. Больше того, вы что полагаете, что « Я помню чудное
мгновенье…» – это искренне? Ну, возьмем письмо, которое он своему
Вульфу написал…
Ю. К.: Да, да. Про толстый зад Анны Петровны Керн.
М. Н.: Стихи пишутся не от искренности, не от соответствия прав-
де, а от полного чувства правоты. Ну, тогда, между прочим, соответствия
правде было очень мало, информации было мало, и вот это, в общем,
входило в число вещей, которые были первостепенными. Что касается
Евгения Александровича Евтушенко, у которого всегда была професси-
ональная честь и сейчас есть, он всегда говорил: «У меня есть несколько
хороших стихотворений, все остальное – можно бы и не писать, но я пи-
сал». Очень приятное человеческое откровение. Это были люди, кото-
рые всегда жаловались: унижали, во Францию не пускали. Вы не можете
представить, что тут делалось, когда он три года был невыездным. Я уже
не говорю, что и Пушкин, и Лермонтов тоже никуда не ездили. Пушкин
бы, может, и хотел, но куда бы он отсюда уехал? Где бы он такой язык-то
нашел с такими-то возможностями!
58
Эти люди были нарядные, их постоянное вынесение на публику
своей личной и даже интимной жизни тогда казалось свободой просто
необыкновенной. Больше того, не будем забывать, что Евгений Алексан-
дрович – очень обаятельный человек, в нем прорва жизненной энергии.
Абсолютная чистота его энергии делала в нем красивым даже то, что
в других было бы смешным. Он был ростом 1 м 93 см, у него была кра-
сивая фигура, красивые руки и ноги, красивый костюм, дорогие часы.
Это все срабатывало. И когда он здоровался и делал так: «Пусть хранит
вас…». Это у любого другого было бы ужасно смешно. Но не у него. Хотя
были тут острословы… Когда он вышел на сцену и начал читать: « Я ко-
шелек. Лежу я на дороге…»34, В. Кочкаренко громко сказал: «А я чай-
ник». И еще: они были все чудовищно увлечены своей ролью и своим
успехом. Ну, и ведь правда, они стадионы собирали.
Для меня самым неинтересным был Роберт Рождественский. Ин-
тересного в нем только одно: у него такой мужской голос. Что касается
Вознесенского, он мне нравится меньше, чем Евтушенко, он яркий, он
живописный, он конструктор. Но вот понимаете, « …остров синий, Крит
зеленый» сделать невозможно. Я каждый раз фонарею, когда это читаю.
А вот то сделать легко. « Бьют женщину. Блестит белок»35 – это всем
безумно нравилось, казалось заморским. У меня вопрос только один: кто-
нибудь сомневается, что бить женщину нехорошо? О чем мы говорим!
Тогда мы, товарищи, говорим ни о чем. По этому поводу очень хорошо
говорят нынешние школьники: «Ну типа ни о чем». Это очень хорошее
определение. И когда его сейчас называют великим поэтом…
Ю. К.: Кто?
М. Н.: Да многие.
Ю. К.: Вознесенского – великим поэтом?!
М. Н.: Тогда была жива Ахматова, жив Пастернак, Самойлов, Слуц-
кий – люди куда как побольше. Это было обещанием перемен, которых
действительно всем хотелось. Через несколько лет это было выражено
еще более решительно. Только в несколько другом жанре. Когда с велико-
лепной внешностью мальчик, Цой… Виктор Цой, на мой ум, интереснее.
Как среди ромашек орхидея. Хотя тоже, обратите внимание, вы чувствуе-
те, что понадобился другой жанр? Высоцкий почувствовал, он был гени-
альным явлением, тут даже сомневаться нечего. Когда мне что-то начина-
ют доказывать, я говорю, давайте согласимся на том, что он был гораздо
интереснее. Его стихи и звучали замечательно, и держался он прекрасно.
34 Е. Евтушенко. «Я кошелек. Лежу я на дороге…».
35 А. Вознесенский. «Бьют женщину. Блестит белок».
вечер третий
Ю. К.: Поговорим о войне?..
М. Н.: Маленькие дети у станков никогда не стояли, это работа очень
сложная, она требует определенных ремесленных навыков, немалой фи-
зической силы, умения сосредоточиться и быть внимательным на опре-
деленный период времени. Смена длилась 12 часов. Детского внимания
не хватит на 12 часов. Мы собирали макулатуру, собирали металлолом,
носили воду, дрова – такую работу могли выполнять дети. Голодный ре-
бенок просто не справился бы с работой на станке. Мы, допустим, с бра-
том дрова пилили – мне 5 лет, ему 3,5. И мы так со всей силы навалимся…
Но это другое дело: можем попилить и отойти.
Ю. К.: А ты помнишь начало войны?
М. Н.: Начало войны, объявление я не помню. Я хорошо помню уже
осень 41-го года, потому что наши приехали из Севастополя – мамин брат,
мамина мама. Это было очень заметно, сразу начали появляться беженцы,
и мы стали являть собой классическую свердловскую военную квартиру:
у нас была комната 20 метров, там жили десять человек. По статистике,
в городе Свердловске на живое тело приходилось 1,5–3 метра.
Это был один из немногих в городе каменных пятиэтажных домов,
с отдельными квартирами, там даже были ванные комнаты, но их не успе-
ли сделать, там даже была канализация, водопровод и электричество, но
в каждой квартире стояла печка, которую нужно было топить дровами.
Это был, на мой ум, самый красивый район нашего города – напротив
Железновский дом, улица Розы Люксембург: вымощенная темной брус-
чаткой проезжая часть и белыми широкими плитами – мостовые. Каждые
1,5–2 метра стояли гранитные тумбы, улица вся в старых липах, вся в си-
ренях. А дальше Рязановская усадьба, Железновская усадьба, парки все
были целы, Исеть была чистой, река каменная, старые особняки, так до
Царского мостика, откуда начинался кусок старой улицы Архиерейской,
нынешняя Чапаева. То есть дом стоял просто в старом Екатеринбурге, со-
хранившем все свой прекрасные места. Просто очень красиво.
60
В свое время ехали мы из Севастополя, это были советские времена,
и все подвозили проезжих на машинах, и стыдно даже было спросить,
сколько ты должен. И весь Крым от Керчи до Севастополя я обошла. И я
вышла из самолета, направляясь в Севастополь, а это был закрытый воен-
ный город. Из самолета когда выходишь, обязательно кто-нибудь подхва-
тывал, так я еще выбирала себе товарища, чтобы что-нибудь послушать
интересное. Молодых не особо любила, потому что и так знала, что они
будут говорить – золотые волосы, голубые глаза…
Ю. К.: А у тебя свои волосы какого цвета?
М. Н.: Они у меня такого… нежно-золотого цвета.
Ю. К.: Светло-русые?
М. Н.: Нет, не светло-русые. Золотые. Много причем. Вот, и едем
мы, значит, а он оказался военный врач, причем весь мир оплавал, и мы
разговариваем. Есть такой безошибочный прием: если любой человек,
который приезжает в Севастополь, любому незнакомому на станции го-
ворит, что Севастополь – самый красивый город на свете, – все, они уже
друзья, обнимаются и так далее. Зашел разговор, и я чувствую, что он от-
носится к этому как-то странно. Как будто не хочет показать, что он с этим
не согласен. И тогда я говорю, что, по-вашему, Севастополь не самый
красивый город? И начинаю назвать все города прибрежные, которые он,
поскольку весь мир оплавал, мог полюбить. Питер? Нет, не Питер. Стам-
бул… Я называю, а он все – нет, нет, нет. Я ему говорю: «Ну, скажите,
я все понимаю, любимый город, но какой?» А он как бы смотрит в окно,
не хочет выдавать. Тогда я думаю, ну, действительно, неудобное поло-
жение. И я подумала, что сейчас попрошу остановить машину, выйду и
подожду другую. Он, видимо, прочитав мои мысли, прочувствовав, по-
ворачивается ко мне и говорит: «Свердловск». И закрывает глаза. Я ему:
«Да что там хорошего!» И тут, ей-богу, у него в глазах жесть и слезы:
«А вы не знаете и не говорите». Как раз перед этим пришел самолет из
Питера, и я решила, что я сделаю вид, как будто я с того самолета и знаю
толк в красивых городах. И я спрашиваю: «А что там, горы?» Господи!
Что я, дура, сказала! А он говорит: «Нет, там не горы. Там камень». Я го-
ворю: «А что там красивого?» Он: «Там все, красивое, даже воздух пер-
ламутровый». Я: «Может, там особенные воспоминания?» Оказалось, что
он там был раненый, лежал в госпитале, обе ноги перебиты, а посылали
расхаживать на костылях. И когда я поняла, где располагался его госпи-
таль – университет, угол Куйбышева-Белинского, я сразу поняла, что он
прав, ибо он ходил разминать свои раненые ноги по улице Розы Люксем-
бург, по Царскому мосту. Это роскошные мостовые, деревья. Все было
цело, соловьи пели. Насчет перламутрового воздуха я уточнять не стала,
61
но стала его ловить. И надо сказать, что, когда ужасно длинные дни и ко-
роткие ночи, конец мая – начало июня, если вы придете к городскому пру-
ду, сочетание воды и неба… правда, правда, абсолютно точно, жемчужно-
перламутровый подбой на всех облаках. И я чувствовала, как он мне не
хотел все это выдать, и сама об этом долго никому не рассказывала. По-
том рассказала Белле Абрамовне Дижур, а та еще кому-то, еще кому-то.
Видимо, это казалось забавным. Потом Белла Абрамовна уже переехала
в Нью-Йорк, приезжает от нее посыльная, привезла мне какие-то суве-
ниры. И встретились мы где-то возле филармонии. Мы с ней идем, и она
говорит: «А правда, что у вас в Екатеринбурге воздух перламутровый?»
Я говорю: «Правда». И вот подходим мы к пруду, поднимаем головы, и
у нее вырывается восклицание. Они [небеса] такие, знаете, яблочно-не-
фритово-серые, и все это с бледно-розовым оттенком. Действительно,
перламутровая раковина.
Ю. К.: С огромной семьей поселились в двадцатиметровой комнате.
Взрослые работали, сколько у вас было детей-то?
М. Н.: Отец дома почти не бывал, потому что он заготовлял лес
фронту. Значит, бабушка моя, ангел мой хранитель, моя мама, мама ма-
мина, которая приехала с Севастополя, она здесь умерла, и могила по-
терялась. Никто не был виноват, потому что не бывало ни выходных, ни
отпусков, и когда на могилу пришли, там найти ее уже было невозможно.
Еще дядя Боря, мамин брат из Севастополя, тетя Ната, его жена, и Галя.
И нас трое – я, Боря и Ира. У них потом еще родился Володя, но уже когда
им какое-то другое жилье дали.
Ю. К.: А Ире сколько лет было?
М. Н.: Она была меня на три года старше. Наша работа была какая:
прокорм собственной семьи. Карточки давали, я вам сейчас скажу, что
давали на детскую карточку: 400 граммов крупы, 250 граммов темного
сахара, 250 граммов жиров, полкило считалось мяса, чаще всего это была
банка тушенки, 200 граммов хлеба на день. Пенсионерам, то есть моей
бабушке, давали меньше. Что касается служащих, это моя мама, им да-
вали, скажем, крупы не 400 граммов, а 600, но это не всегда. Рабочим
давали еще больше.
Ю. К.: Это ведь не каждый месяц?
М. Н.: Не каждый, иногда не было. Почему все в очередях-то стоя-
ли? В очередях все стояли потому, что не хватало. Рабочим, скажем, тем,
кто на мартеновских печах, – по 800 граммов хлеба. Голод начался сразу.
Настоящий голод. Случаи людоедства были, у нас говорили об этом, но
частых таких случаев не было. Были случаи людоедства в блокаду, и этих
людей даже демонстративно расстреливали, и было специальное место,
62
где их расстреливали, но люди не приходили, силы экономили. В один ме-
сяц 690 человек расстреляли, в другой – 360, потом – 320. Но это уже стал
несколько больший паек на карточку, потому что меньше стало людей.
Здесь таких случаев не было, но голод был в деревне самый настоящий.
Летом 1943 года дети начали умирать от голода, сюда поступили дан-
ные, что детей надо спасать. Естественно, горком партии. Ждали 50 чело-
век, на них выделили какое-то питание, а пришли 186. И то, что случилось
здесь, когда я в архиве держала эту квитанцию, что такая-то, такая-то…
Товарищи, вы не можете представить. Эти голодные бабы, с этими го-
лодными детьми от этих крошек… Ну, вот столько на месяц ( показывает
руками примерно длину стакана) от этого стакана сахара половину несли
в пользу голодных деревенских детей. Так вот, всем было понятно, что
того, что давали на карточки, даже если варить очень экономно (понятно,
что все варили всякие похлебки), хватит максимум на 10 дней.
Ю. К.: А что вы ели?
М. Н.: Город спасла картошка. В 1942 году весь город раскопали под
картофель: все скверики, все парки, вдоль улиц, кругом, кругом. Скажем,
от моста железнодорожного на востоке до УПИ (города же не было, все
построили только после войны) были сплошные картофельные поля,
у нас там была делянка. Охранять их, кстати, тоже было детское дело.
Ибо дисциплина была, как в армии: каждый человек считался военнообя-
занным, и уход от станка приравнивался к дезертирству. А поэтому, есте-
ственно, взрослые не могли стоять в очереди, стояли дети, реже бабушки
и дедушки.
Ю. К.: У вас сколько огородов было?
М. Н.: У нас был один участок на Вторчермете, а другой – на Гене-
ральской, вдоль железной дороги.
Ю. К.: А большой был участок?
М. Н.: Нет, не думаю, что большой. Понимаете, за осень 1942 года
город раздулся вдвое по населению. 617 предприятий были перевезены
на Средний Урал, потому что завод же можно подцепить только к про-
фильному заводу. Поэтому в деревню нельзя поставить. В основном это
все на себя приняли Челябинск, Свердловск и Тагил. С заводом ехали
семьи, мы бегали смотрели. Разгружались они так: человек стоит у стан-
ка 12 часов, а потом три часа дополнительной работы – идет разгружать.
Женщины стирали кровавые ватники, белье. Станки выгружали, и люди
к ним вставали сразу, когда не было еще ни стен, ни крыши, это чистая
правда. Люди точили артиллерийские снаряды при температуре минус
30 градусов. Вешали лампочки на ветки, а потом ставили над ними стены
63
и отопление. Вместе с этими людьми приезжали их семьи. Семьи после
бомбежки, раненые, тиф, вши, грязные, немытые.
Я уже говорила, я несколько месяцев читала документы, которые ни-
кто не читал, потому их все считали очень скучными – это протоколы
профсоюзных и партийных собраний по Уралмашу за всю войну. И во-
прос номер один еда, потом – мыло. Мыла не было, практически всю
войну. Мыли золой, ну, иногда выдавали какое-то такое черное, ужасное,
им мыли голову.
Ю. К.: А бабушка, папина мама, да, была главной?
М. Н.: Это не папина мама, а сестра, Александра Михайловна.
Но поскольку отец мой был уже очень немолодой человек, она была
старше его на 13 лет. Мы так и жили при ней, как при нашей бабушке.
Самое главное нам было дожить до начала мая, когда появлялась трава.
Как только появлялась крапива, корень лопуха, саранки, липовые почки,
ростки сосны – мы съедали все. Щавель, в районе парка Маяковского –
его были целые поляны, – мокрицу… У нас были холщовые сумки, куда
мы это собирали, ну, надо сказать, сначала сами наедались, а потом домой
это все несли, а потом наша баба Саша в корытце это все посечет, а потом
в кастрюлю, туда бросит этой вот крупы, и получалась такая похлебка.
Я уже рассказывала, как она нас кормила. Поскольку бабушек было очень
мало, женщины на завод уходили, ставили своих детей под наше окно.
Все они были уверены, что она – их бабушка, потому что… война ведь
как была устроена: тут живут люди из Ленинграда, тут из Белоруссии, тут
из Казахстана…
Ю. К.: Война роднила людей.
М. Н.: Да, товарищи, не то слово. Если существовала эра милосер-
дия, то это была она. Моя бабушка привела домой женщину, которая по-
теряла карточку. Все эти дети, с которыми она водилась, до взрослых вре-
мен полагали, что она их бабушка. У меня до сих пор лежат фотокарточки
с подписями от их матерей, мол, спасибо, что наши дети выжили. И когда
мы домой-то прибегаем, мы-то по праву, наша бабушка, наша кастрюля,
хватаем миски, первыми встаем, потому что наша, кровная бабушка. Вот,
все же быстро очень стали умными, есть такое выражение – в войну де-
тей нет. В войну, товарищи, никого нет. Есть только живые и мертвые.
И у живых одна работа – чтоб мертвых не стало больше и чтоб собой
их число не пополнить. И эту главную работу не надо было понимать.
Со времен войны саранок и просвирника у нас нет. Мы сожрали все. Про-
свирник, когда зернышко готово, становится твердым и невкусным. Надо
его съесть, пока оно зеленое. К счастью, транспорта в городе было не-
64
много, и трава была чистой. Мы все перепробовали, но сразу поняли, что
нельзя есть желтые стручки акаций.
Ю. К.: Почему?
М. Н.: Ну нельзя. Такой результат получается. И мы поняли, что яд –
перемороженная гнилая картошка. Тогда еще черемухи росли в старых
дворах, там мы все паслись. Мы первые-то подходим, а потом они все
насмелились, тоже стали подходить. Бабушка моя поварешкой подчерпы-
вает, естественно, наливает. И стоит с закрытыми глазами (я уже взрос-
лая была) и у нее спросили: «Баба Саша, ты почему глаза закрывала?» –
«Да чтоб Господь упас своему не зачерпнуть погуще». Тогда было то, что
сейчас кажется совершенно смешным: что чужого горя не бывает, что все
дети – это мои дети… С тех пор, как все освоили фразу «это не мои про-
блемы», великого русского народа просто не стало.
Ю. К.: Один уважаемый мною человек сказал, что война была са-
мым страшным и одновременно самым светлым событием в истории Рос-
сии…М. Н.: Ну что страшным, так это уж точно. Посмотреть, как вши
ползут с тяжело больного человека, такой плотный, шинельного цвета…
Вот правда, вши – это знак беды. Вши были практически у всех. Вши –
они такие гадюки, кого-то больше любят, кого-то меньше. Может, темпе-
ратурный режим. На мне, например, почти не водились.
Ю. К.: Ты – ангел. Ангелы вшивыми не бывают.
М. Н.: Не в этом дело. В том-то и дело, что то, что моя бабушка при-
вела женщину, которая карточки потеряла, это на сегодняшний день од-
новременно и страшная, и светлая страница.
Еще про госпиталя… Те, кто был постарше, писали письма, помога-
ли, как могли. Мы-то маленькими были и этого делать не могли. Но мы
просто стояли, и раненые выходили, гладили нас по голове, трогали рука-
ми, мы ведь еще с собой меньших тащили. И мы прекрасно понимали, что
мы делаем: они видят, что мы живы, и им легче верить, что их дети тоже
где-то живы. Нам открывали ворота, мы прямо с этими зелеными ртами,
с сумками, потому что там, где мы паслись, университет был огорожен
забором. Откроют ворота, и мы идем. Но самое удивительное – никто нас
этому не учил. Умирало людей страшно много, особенно в первый год,
самый страшный.
Вспомним, что рассказывает Астафьев: все бегут, бегут, и тут же
стреляют, бомбят, все осыпается, и тут же танки и машины прямо по
людям едут, размалывают всех на руки, ноги, головы. И когда машину
трясет, это значит, ты едешь по людям. И когда машину подкидывает, это
значит, ты едешь по целому трупу. Наше отступление было ужасным,
65
и совершенно правильно, что нам долго об этом не говорили. Можно это
объяснить так же, как сейчас объясняют: необученные солдаты, нехватка
вооружения. На троих давали одну винтовку, и то старую – это правда.
Была еще одна причина: моим соседом был на старой квартире человек,
который был комиссаром дивизии, которая одна из первых в стране по-
лучила название гвардейской. Он мне рассказывал, как учили солдат не-
навидеть врага, русским это дается очень трудно. Они пленному дают
закурить, надевают свою шинель…
Ю. К.: А пленные немцы были в городе?
М. Н.: Да, про пленных сейчас расскажу. Так вот и, как он говорит,
что мы только ни делали! Проходили одно место, там церковь, они за-
гнали в эту церковь тысячи наших пленных, закрыли дверь, и все они
там замерзли, и когда дверь открыли, они там все смерзшимся комом.
И держали эту церковь открытой и проводили повзводно и побатальонно,
показывали. И когда начали освобождать землю, увидели эти сожженные
деревни, виселицы, рвы, тогда уже никого учить было не нужно. А как
это было, очень интересно, если кто-нибудь читал Александра Бека «Во-
локоламское шоссе». Там Панфилов – это просто Суворов XX века, ред-
костный и замечательный человек.
Я это просто очень неслучайно вспомнила, года два назад слышу
как… Молчанов, что ли, может, путаю, телеведущий, таким, знаете, ин-
теллигентным размеренным голосом говорил, что это все пропаганда, то-
варищи, что не было боя под Дубосеково, где все погибли и остановили
28 танков. Вот этого боя конкретно не было. Но было несколько боев,
где, например, один двадцатилетний, его звали истребитель танков, оста-
новил 20 танков. Когда начинают вносить в войну вот такие правки, это
просто ужасная подлость. Что касается Панфилова, как они там учили
людей тому, что надо хотеть жить. Я бы с этого просто начинала все об-
разование, не только в институтах, но и в школах.
Ю. К.: Почему так было? Я понимаю, что мы люди очень терпели-
вые, самые терпеливые, даже жареный петух нас клюет, мы терпим, тер-
пим. Почему?
М. Н.: У нас совершенно другие отношения с землей, с природой,
ни у кого ничего подобного нет.
Ю. К.: У нас и пространства другие.
М. Н.: Вы все обратили внимание, что мы единственные живем на
нежилом месте, вы обратили внимание, что когда в Канаде были зимние
олимпийские игры, там цвели крокусы и нарциссы. А у нас практически
не бывает лета. Мы сами пришли из достаточно теплого лояльного кли-
мата Киевской Руси, мы сами пошли на северо-восток, и на протяжении
66
веков наша нация складывалась в условиях, при которых мы не знали гра-
ниц, в которых живем. Мы сформировались в беспредельном простран-
стве, упирающемся в север и полярную ночь. Когда мы увидели страны,
где собирают по три урожая в год, и для этого даже делать ничего не надо,
потому что эти три урожая все равно будут… Понятно, что нам никог-
да не понять друг друга. Мы совершенно другие. Сюда нужно включать
всю Европу, потому что Гольфстрим греет Скандинавский полуостров,
в Швеции спокойно цветут розы, и вызревают вишни и яблоки. У нас ни-
чего этого не вызревает. Они все живут на земле, в таких условиях, когда
с природой можно спокойно и легко договориться. Мы не можем дого-
вориться. Она не может нам пойти навстречу, мы должны ее принимать
такой, какая она есть. Таким образом мы со своей земли получим что-то,
прокормимся и выживем, если мы будем греть ее своим телом, обливать-
ся слезами и потом. Тогда мы получим свою пайку.
Ю. К.: Причем не три пайки, а одну.
М. Н.: Для того чтобы мне прокормить свою семью, я должна не