Текст книги "Беседы с Майей Никулиной: 15 вечеров"
Автор книги: Юрий Казарин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
М. Н.: Если говорить про Кима, я сказала, что это – его Сахалин, это
его кровь.
Ю. К.: Его натура… К Заболоцкому.
42
М. Н.: К Заболоцкому. Вот, например об иволге: « И тогда в моем
сердце разорванном / голос твой запоет»24. Эта его вписанность в круго-
ворот природы совершенно та же, но масштаб ее уже иной. То же в «Мож-
жевеловом кусте» – «Да простит тебя бог, можжевеловый куст!» Я уже
не знаю, какой масштаб у этого бога.
Ю. К.: Ты посмотри, он ведь отступился от концепции «приро-
да – лаборатория». После тюрьмы и ссылки он ведь стал более челове-
ком. Раньше бог был просто ходячим концептом. Что такое обэриуты?
Это концепция ломать язык по таким и таким правилам. Это не великий
Хлебников, который просто писал, говорил так, потому что по-другому
не мог говорить. Потом тюрьма, тюрьма жестокая, его избивали, мучили,
довели до психиатрической лечебницы. Потом он ссылку прошел, полу-
чил сто километров от Москвы и минус восемьдесят городов. Просто
стал человеком. Потому что на волне того техницизма…
М. Н.: Да, увлеченность была совершенно искренняя.
Ю. К.: Он стал человеком. И стал русским.
М. Н.: Насчет тюрьмы не знаю. Я об этом знаю немного. Самый
близкий мне человек с таким страшным опытом – Костя Белокуров. Все,
что с ним произошло, произошло не в результате тюрьмы. Он такой есть,
у меня было ощущение, что тюрьма лишь немного что-то в нем попра-
вила. Еще одно: человек молодой, который верит искренне, что люди во-
круг живут так же и тоже верят искренне… Ну, ты посмотри, что вообще
делается с глобальными увлеченностями. Всякие хиппи, сексуальные
революции. Он был такой. Увлеченность была абсолютно искренней, и
я охотно верю, что ему даже нравилось. Мне же нравится, когда Соколов
шагал по падали, это же красиво, это такая страшная поступь. С другой
стороны, это привело к тому, что появилась некрасивая девочка – а это
чистое назидание. Об этом не нужно и говорить.
Ю. К.: А вот об Осипе Мандельштаме. Ты как-то сказала, что он не-
оцененный поэт.
М. Н.: Я и сейчас так считаю. Уровень нашей культуры падает на-
столько стремительно…
Ю. К.: Что так и останется…
М. Н.: Ну, может, останутся какие-нибудь узкие круги. Я вам уже
рассказывала, что когда я его собирала, находилось много людей, кото-
рые его ценили, хоть и посадить запросто могли за это. Две мои товарки
три года сидели без работы только за то, что хотели почитать воспомина-
ния Надежды Яковлевны Мандельштам. Я же говорила, что когда чело-
24 Н. А. Заболоцкий. «В этой роще березовой…».
43
век пишет, он пишет огромным объемом, но он ведь и читает всем этим
объемом. Когда читали Коптяеву «Товарищ Анна», всем это казалось и
интересно, и смело: она живет с мужем и любит другого. Тогда написать
об этом, казалось, было невероятно смело. Но как тебе сказать, это нра-
вилось многим людям, совершенно не отдающим себе отчет в том, что
это не великая литература. Но, с другой стороны, лучше читать это, чем
нынешние дамские бизнес-литературы.
Ю. К.: Что есть такого невероятного, дорогого в Мандельштаме?..
Например, Мандельштам сказал о Лермонтове «мучитель наш». Сначала
он написал «и Лермонтов, учитель наш», а потом исправил на «мучи-
тель». Для меня Мандельштам – мучитель мой, это феномен, я просто
седею, умираю от счастья по имени «Мандельштам».
М. Н.: Ну если говорить об этом человеке, то в данном случае нужно
к Лермонтову и вернуться. Несправедлива русская философия, русская
литературная критика, особенно обвинения в безнравственности…
Ю. К.: Это история с письмами?
М. Н.: Да. Дело в том, что никто не знает, была ли эта история
с письмами. Почему мы не поражаемся тому, что Мартынов встал и убил
Лермонтова, хотя никакого оскорбления там не было, а с этими письмами
все носимся. На мой ум, этим можно было бравировать, так было при-
нято, гламурное хулиганство. И никто ничего страшного в этом не видел.
Это мы всем легко прощаем. Лермонтов первый встал и вслух обвинил
нас в полном нежелании собрать свою волю в кулак, что-то делать. Хотя,
что очень интересно, это сделано сразу после Пушкина. А Пушкина мы
очень любим, и совершенно справедливо. У меня даже была сделана вы-
борка на несколько листов: Пушкин, где бы мы ни упали, всюду уже под-
стелил соломки. Правда-правда! На все случаи жизни, преуспел ты или
не преуспел. И еще одно. Пушкин так и не думал. Пушкин полагал, что
разумному человеку выгоднее сотрудничать с властью, и сотрудничал.
Ю. К.: Стипендии, долги, дружба с Бенкендорфом…
М. Н.: Пушкин все-таки не дописал историю Петра I. Николай пола-
гал, что он это сделает. Но это не важно. Притом еще одно: Пушкин в нас
никогда особо не нуждался.
Ю. К.: Что значит «в нас»?
М. Н.: В нас как в читателях. Но, с другой стороны, Пушкин никогда
не был демократичным человеком в нынешнем понимании этого слова,
никогда не был легко доступным. И всегда уважал в себе это. Так вот
после такого Пушкина немедленно встает Лермонтов, притом, заметьте,
в чудовищно молодые годы. И еще, заметьте, существует понятие «по-
священный». Это человек, которого посылают на землю, чтобы он сказал
44
то, что никто другой сказать нам не сможет. И он нас обвиняет в пол-
ном отсутствии воли, в полном нежелании переменить то, что еще можно
переменить, в нежелании жить сообразно человеческому достоинству,
обвиняет громко и вслух.
Ю. К.: Он видел эту катастрофу, которая потом грянет.
М. Н.: Ну как же он не видел? «Настанет год, России черный год, /
Когда царей корона упадет…» 25 Прежде чем он увидел этот год, он уви-
дел еще другое: «Любить… но кого же?.. на время – не стоит труда, /
А вечно любить невозможно» 26. Иначе уже никто не умеет. Все эти по-
тери чудовищного масштаба: вот они еще недавно были, «богатыри, не
мы». И мы на это соглашаемся. Вот! Мы соглашаемся!
Ю. К.: И мы все спокойно относимся к тому, что мы не богатыри.
А Мандельштам?
М. Н.: Мандельштам пожил несколько больше Лермонтова. Набо-
ков говорил, что Лермонтов всего лишь обладал задатками, но я считаю,
что Лермонтов абсолютно сбывшееся явление.
Ю. К.: Набоков нахал. Европейский нахал. Ко всему, что не прино-
сит денег, они относятся так.
М. Н.: Что касается Мандельштама… Лермонтов видел это круше-
ние эры гуманизма в начальном его состоянии: только что был Пушкин,
богатыри, двенадцатый год… А Мандельштам видел, как распалась связь
времен. И он видел, что связать это может только культура, только язык,
только слово, только искусство. Только эта сфера человеческой деятель-
ности. Я Мандельштама ставлю в ту когорту людей, которые слышали
приближение этой катастрофы: Лермонтов, Мандельштам, Гоголь. Ле-
сков еще слышал невероятно. Достоевский расписал по ролям. Слышал
Блок. Мандельштам не был символистом: такая степень приближения
к предмету ему не нужна. Он был со временем в каких-то странных, не-
обыкновенных отношениях. Он был сам им напитан. Так вот, на мой ум,
что касается его стихов Сталину, я не сомневаюсь, что это было искрен-
нее увлечение. Его персоной увлекались многие, даже за рубежом. Вся
интеллигенция фонарела от этой персоны. Это можно понять: человека
умного, человека, живущего в искусстве, титаническая фигура привлека-
ет всегда. И Александр Македонский привлекает, и Наполеон привлекает.
И Петр I, хотя все жутко противоречивые.
То, что Мандельштам любил Лермонтова… Ну, человек такого уров-
ня не мог не любить Лермонтова. И на мой ум, он его любил больше, чем
25 М. Ю. Лермонтов. «Предсказание».
26 М. Ю. Лермонтов. «И скучно, и грустно…».
45
Пушкина. Хотя в Мандельштаме, я тебе скажу, близости с кем-либо вы-
числить нельзя. Притом с первых стихов – что-то туманно-жемчужное,
какой-то такой срез, который он первым услышал. В русском языке есть
ведь и металл, и грохот, но Мандельштама, видимо, сильно пленило это
жемчужное. Что поразительно в Мандельштаме: человек, в силу харак-
тера несильный, непрактичный, не умеющий жить, даже вызывающий
странное постоянное негативное удивление людей, которые были готовы
ему помочь, деньги, которые он немедленно проедал… Я говорила, как-
то ко мне пришел товарищ, поднявший архивы, и рассказал, что в Воро-
неже Мандельштаму многие помогали, но он тут же все растратил, что
выглядело как высокомерная неблагодарность. Чего, может быть, в нем
и не было. Но не могу сказать, что он по-человечески был обаятельный
человек. Вся его сила, вся его безумная доблесть – исключительно про-
явление художника. Это невероятно. Я равного явления просто не знаю.
Абсолютная смелость.
Ю. К.: Вырвать у Блюмкина списки расстрельные, разорвать…
М. Н.: Блюмкин – человек, кстати, очень страшный, садюга, убийца.
Ю. К.: Или занять золотую десятку на хлеб и уехать на извозчике.
Вот о Блоке мы еще не очень. Это, по-моему очень важная фигура.
М. Н.: Фигура важная. Очень красивая.
Ю. К.: У него есть и такие прекрасные стихи, и такие плохие.
М. Н.: Это очень интересно.
Ю. К.: Кстати, и вчера, и позавчера я читал, перечитывал Лермон-
това. Стихи я читаю по-новому. Поэму «Демон» я воспринимаю точно
также. Мне было 8 лет, когда я прочитал впервые. Восприятие точно та-
кое же.
М. Н.: Я в 4 года прочла, оно меня поражает и теперь. С фонетиче-
ской точки зрения «Демон» – божественная вещь. Вот, как оно начина-
ется: «Высокий дом, широкий двор…», вы чувствуете, что это строитель-
ство. Ю. К.: У меня отношение к Блоку очень сложное. Там есть безвкус-
ные, ужасные вещи.
М. Н.: Есть даже и невнятные. Во всем том, чем он прославился, ког-
да находился под влиянием философии Соловьёва, который сам хороших
стихов не писал, никакого трепета и никакой тяги нет. Но в то, что можно
находиться под влиянием таких стихов, я верю. Я уже говорила, учиты-
вая то, какого развала достигла поэзия после Некрасова, стихи ведь были
очень плохие. А мы это держим за поэзию… А там какая-то музыкаль-
ность. Стихи молодого Блока мне не нравятся. Я люблю молодого Блока,
как русские бабы: люблю, значит, жалею. Ну, царевич из сказки, рубашка
46
лебедями вышита. И эта запутанность философии, в которую погружен
красивый, молодой, двадцатипятилетний мальчик… Понятно, что это
начинался революционный дурман. Он – звезда, равных нет в России.
Ну, очень красивый. Всю свою жизнь он был способен на красивые по-
ступки. В плане поведения, уважения к другим он – бесподобный чело-
век. Сейчас вспоминаю, как он читал лекции, и там три пьяных матроса
заходили погреться в нетопленный зал, а он снимал пальто и в сюртуке
читал, потому что по-другому он не мог. Тема, о которой он говорит, и
человек, который его слушает, другого отношения не заслуживают. А эти
его безумные отношения с матушкой!.. Вот что меня потрясает всегда:
когда ему стали доставать путевку, когда он от голода отекал, умирал, не
то что лечиться не было возможности, а просто поесть нельзя было, он
и тогда сказал, что оставить Россию в такие времена – это просто преда-
тельство. И в этом весь Блок.
Ю. К.: И притом он замечательный филолог. Он вернул из XIX века
Аполлона Григорьева. Я тут недавно его перечитывал. Был потрясен. За-
чем он это делал?
М. Н.: Как зачем? Это был его карманный запас. Потому что он
в этом находился и забыть он этого не мог. Со всем этим запасом Блок
оказывается в страшных временах начала века: богоискательство, упова-
ние на то, что придет новый мир, жажда разрухи… Жизнь, которая тогда
была, стремительно демократизировалась, во всех учебных заведениях и
евреи, и крестьяне, и татары. Но пошлости и низости была просто про-
рва. Ю. К.: Почему Блок умер?
М. Н.: Он же умер в шестнадцатом году, он сам об этом сказал. На-
писание поэмы «Двенадцать» шло уже другими силами. На немыслимых
геологических глубинах происходит шевеление, сталкиваются геологи-
ческие пласты, и он ужасно рано услышал это шевеление, отсюда вся его
эта Русь татарская и все прочее. И притом этот век: погромы, террористы,
провокаторы, мошенники – это началось сразу, взметнулось, как атомный
взрыв.
М. Н.: Однажды Есенин сказал, кто действительно чист и прекра-
сен, так это Мандельштам.
Ю. К.: Есенин?
М. Н.: Да, да. Мне это жутко нравится, Есенин – очень тонкий чело-
век. И я со временем все больше и больше убеждаюсь в том, что, на мой
ум, «Анна Снегина» – лучшая поэма XX века.
Ю. К.: Да, очень хорошая поэма. Я отрывки из нее знал наизусть,
поэтому в голове крутилась постоянно. Майя Петровна, а кто еще из это-
47
го времени, я имею в виду Серебряный век, дорог? Помнишь, там был
Михаил Кузмин…
М. Н.: Как сказать, вот, скажем, Ходасевич – прекрасный поэт, всем
хорош, но понимаешь, вот злость, обида не должны человеку голос пере-
едать. Обида любой талант гложет, просто любой.
Ю. К.: Как в «Мастере и Маргарите».
М. Н.: Она мне просто слышится. Во всяком случае, многим именно
это и нравится. Никакой обиды у Мандельштама я не вижу. Ну, взять хотя
бы « Твой брат, Петрополь умирает»27 и вообще все стихи о Петербур-
ге – ни у одного поэта тех времен я не слышала такой безумной печали и
ощущения беды от того, что происходит с этим городом. Гибнущая куль-
тура, поступь катастрофы, в которой все это тонет и тонет – ни у кого
этого нет.
Ю. К.: А вот интересно, у Блока примерно в то же время, но чуть
раньше – восемнадцатый год – у него «Скифы», там пафос совсем другой.
М. Н.: Это написано после «Двенадцати», это совсем другое дело.
Что касается Блока, кто-то сказал, чуть ли не Шелли, что уж если есть
что-то действительно божественно, то это поэзия. Во-первых, у Блока
есть стихи, красота которых просто несудима. Что касается слуха Бло-
ка – это редчайший слух. Если взять « Ты помнишь? В нашей бухте сон-
ной / Спала зеленая вода, / Когда кильватерной колонной / Вошли военные
суда»28, и уже в самом конце: « Как мало в этой жизни надо / Нам, де-
тям – и тебе, и мне, / Ведь сердце радоваться радо / И самой малой но-
визне. / Случайно на ноже карманном / Найди пылинку дальних стран – /
И мир опять предстанет странным, / Закутанным в цветной туман», –
– онный переходит в – анный. Это стихотворение можно читать человеку,
который абсолютно не знает русского языка. Безупречно. Еще: « Свирель
на мосту, / И яблони в цвету. / И ангел поднял в высоту / Звезду зеленую
одну, / И стало дивно на мосту / Смотреть в такую глубину / В такую
высоту»29 – абсолютно ангельское звучание. Пошлости у Блока много, но
ничуть не меньше, чем в его жизни. Более того, если так говорить, я не
знаю никого, кто бы более блистательно работал с пошлостью жизни, чем
Блок. Она у него получалась. Что мне в Блоке очень нравится – «Двенад-
цать» выпадает, но если мы прочтем всего Блока (« В соседнем доме окна
жолты…» – «Фабрика»), то интонационно «Двенадцать» совершенно
27 О. Э. Мандельштам. «На страшной высоте блуждающий огонь…».
28 А. А. Блок. «Ты помнишь? В нашей бухте сонной…».
29 А. А. Блок. «Свирель запела на мосту…».
48
спокойно вычленяется, видно, откуда она идет, видна ее полная неслу-
чайность. Это просто по строчкам выстраивается.
Ю. К.: Ты имеешь в виду слог времени.
М. Н.: Да. Мандельштам слышал где-то с античных времен. Блок
слышал свое время. Мы уже однажды говорили о том, что он совершенно
сознательно перестал писать «Возмездие», потому что время возмездия
кончилось. Это абсолютно личная тема, она не нужна, более того, это во-
обще прощание с героями XIX века – там все эти демоны появляются и
так далее… Что осталось от «Возмездия»? Что осталось? Зверское чутье,
совершенно понятно. Притом он и ритмически чудовищно изменился.
В каком ритме сделана эта вся его Россия, которую он безумно любил?..
И потом эта высокопробная, чистая печаль, которая так из XIX века и
прет: « Девушка пела в церковном хоре…». Из Блока нужно сделать ма-
ленький сборник, и это будут просто все шедевры. Стихи совершенно
потрясающие. Нам представлена, продемонстрирована жизнь поэта, не
художника, не обобщенного художника, а поэта в то время, когда ката-
строфа уже сбылась, сбывается. Конечно, это невероятная вещь, когда
« В белом венчике из роз – Впереди – Исус Христос»30… Он потом, го-
ворят, очень расстраивался, кричал и плакал, но это показательно, если
взять все эти богоискательские вещи и все их приветствия на любом
уровне, то это абсолютно неслучайное решение.
Ю. К.: Венчик это вообще на покойника. Это не венец.
М. Н.: Конечно. Санкт-Петербург, кстати, был отдан на разграбле-
ние кронштадтским матросам, которые все были перекурены, все обве-
шаны этим краденым добром – жуткое дело, и, в общем-то, интонация,
поступь этого безобразия в «Двенадцати» очень хорошо показана. Петер-
бург – это город Блока, это не город Лермонтова. Город Пушкина – да,
город Достоевского – да, но не город Гоголя, он его пугал. Блок, если про-
читать у него все от и до, представится человеком прекрасным, великим
поэтом, добрым, чистым, пережившим на себе все идеологические ужа-
сы этого предкатастрофного времени. Досталось, конечно, ужасно. Есть
у него отдельные стихи, которые просто прекрасны, великий поэт – он
и есть великий поэт. И меня просто пугает эта наглость, с которой Дуня
Смирнова с Татьяной Толстой говорят, что у него нет ни одного хорошего
стихотворения и ему не хватает мастерства.
Ю. К.: Телевизионный экстремальный идиотизм. Аттракция, пере-
ходящая в аттракцион.
30 А. А. Блок. «Двенадцать».
49
М. Н.: Товарищи! Вот как раз надо сказать, что в этом плане Блок –
это изумительно прекрасная фигура. Что уж тут говорить-то. Они просто
безнравственны.
Ю. К.: Потому что эстетика – это нравственность.
М. Н.: Притом совершенно понятно, когда Есенин лезет в формаль-
ные штуки, ему это совершенно не шло – ну вот тебе дудка полевая. И на-
чинает переть мастерство, и начинается полная разруха.
Ю. К.: Приходится кричать, как Маяковскому…
М. Н.: Потому что это плохо. Точно то же самое произошло и с Мая-
ковским.
Ю. К.: С Маяковским это была тотальная катастрофа.
М. Н.: Ужасно, ужасно. Ничего подобного с Блоком не произошло.
И все его личные и даже интимные переживания, что мне нравится, сде-
ланы в высшей степени благородно. Вообще, у русской литературы есть
очень хорошая традиция, у нее есть своя совесть, и целомудрие в ней
всегда присутствует. Против законов великой поэзии Блок не пошел бы
никогда, более того, он никогда и не пробовал.
Ю. К.: Не великой, а подлинной, наверно.
М. Н.: От чего он умер?.. По-моему, от ужаса. То того, что он ви-
дел, что описано в «Двенадцати». Потому что сорокалетнего человека,
который, в общем-то, не был болен, и вообще был всегда в прекрасной
физической форме, и, более того, несколько лет назад был просто краса-
вец мужчина…
Ю. К.: Притом он умер буквально за полтора года.
М. Н.: Притом кричал…
Ю. К.: Когда я в первый раз увидел рисунок Юрия Анненкова «Блок
в гробу», я понял, что произошло просто нечто невероятное.
М. Н.: Приходим мы в музей Блока, он закрыт на ремонт. Нас не
пускают. Мы говорим: «Да вы что, мы же можно сказать ваша парная
столица, как вы можете нас не пустить?!» Они: «Какая парная столица?»
Мы: «Как какая?! Екатеринбург». Они сказали: «Екатеринбург… Ну, тог-
да проходите». Петр знал, что делал, и говорил о том, что какого бы рож-
на устоял Петербург без Урала. Вспомнить, Полтавскую победу – первые
пушки отлиты именно в Каменске-Уральском, на заводе. Так вот, мы туда
приходим. Они все показали, рассказали, говорят: «А вот эта комната
у нас еще не готова». Мы попросили показать: вся она просто побелена,
голые стены, еще ничем не оформлена. Стоит просто стеклянный пенал,
и на черной бархатной подставке стоит посмертная маска Блока. Ой! Эти
слипшиеся от слез ресницы!.. Я им говорю: «Девочки! Оставьте комнату
так!» Эта пустая комната, белые стены и на черном бархате – посмертная
50
маска Блока. Красота при нем осталась, он всегда был очень красивым
человеком. Эта безумная худоба. Допустим, посмертная маска Марии
Стюарт, которой отрубили голову: ну, прелестная девушка, нежное спо-
койствие. А тут одно только страдание. И вот эти слипшиеся ресницы –
невозможно… Пережить такое очень трудно. « Имя Пушкинского Дома /
В Академии наук! »31 – это не лучшее его стихотворение, но оно послед-
нее. Есть у него просто потрясающие стихи… Если взять даже самые
популярные, все, что о России, очень хорошо.
Ю. К.: Блок умирает, Гумилёва расстреливают. Кто-то решает уе-
хать, кто-то перестает писать и печататься. В 1922 году огромное коли-
чество поэтов уезжает за границу, в Берлин, в Прагу, в Париж. А здесь
в 20-х годах появляется Багрицкий, в 30-х – Луговской. Вот ты как к этим
товарищам относишься?
М. Н.: Это были советские поэты, а я вообще к советской литературе
плохо не отношусь. Вот не отношусь. Я считаю, что к советской лите-
ратуре точно также относятся и Ахматова, и Мандельштам, и Цветаева.
Великой Октябрьской социалистической революцией весь их быт, весь
их уклад жизни одним махом был сломан, выбит, как табуретка из-под ви-
сельника. И они вцепились в единственное, что у них осталось, – в язык.
В культуру, в память. Их роль в том, что все это устояло, очень велика.
Те, кого перечислил ты, очень квалифицированны и грамотны, еще до-
бавь Мартынова, еще добавь Кирсанова. Очень ритмичные. Тем не менее
удержали высоты именно те персоны. Но не могу сказать, что Луговской
и прочие уронили честь литературы.
Ю. К.: А Пастернак?
М. Н.: Пастернак – очень сложная фигура, если учесть, что роман
«Доктор Живаго» мне просто не нравится. Что касается стихов… Ну, по-
скольку наша литература просто потрясающа и, сам знаешь, насколько
велика… Пушкин и Лермонтов писали одинаково, и Бунин, и Мандель-
штам. Понимаешь, что касается советских поэтов, Мандельштам сказал
совершенно правильно (если бы это не сказал он, то сказал бы кто-нибудь
другой, кто бы задумался над этим): после, скажем, теории Дарвина про-
за не может быть такой, как до нее. Сам мотор писания, само отношение
не может быть таким же после того, что произошло только что, я имею
в виду не только Гражданскую войну, эту бездну пролитой крови, я имею
в виду как раз увлечение материалистической наукой, уверенность в том,
что все можно познать, что все можно переделать после богоискатель-
ства, отказа от религии и чудовищных теоретических поисков.
31 А. А. Блок. «Пушкинскому дому».
51
Я знаю и по отцу своему, что люди увлекались этим совершенно
серьезно, точно так же, как серьезно увлекались всем этим парижские
студенты в шестидесятых. Искренность увлечения тех людей, которые
появились после того, как это все произошло, и у которых не было мощ-
ного личного контакта с прежней культурой, как, скажем, у Блока и Ахма-
товой, была просто огромна. Когда я была в архиве и смотрела документы
о том, как строили Магнитку, как строили Уралмаш, я поняла, что это
делалось на сплошном энтузиазме: люди действительно ехали строить.
И когда говорят, что это все создано на костях… Нет, не только. Приведу
один пример: Борис Ручьёв. Не врал человек, и в лагере сидел, и на во-
йне ногу потерял, и всему этому остался верен. В тех людей я верю. Как
сказал Маяковский: моя революция, пошел в Смольный, дайте работу.
Пришел в Смольный, стал работать.
(Зашел В. Дулепов 32 .)
М. Н.: Ты что, плохо про Мартынова думаешь? Кто был ничтожный
человек?
Ю. К.: Ничтожных людей нет.
В. Д: Мартынов был ничтожный человек, у него, кроме всех его
шменей, ничего не было.
Ю. К.: Ну так нельзя.
М. Н.: Вот возьмем Печорина и Грушницкого. Это невероятно.
Вы обратили внимание, что они говорят почти одно и то же, почти в од-
ной и той же интонации, только один – человек крупномасштабный,
а этот, как говорится, из чужого стакана пьет.
(В. Дулепов ушел.)
М. Н.: Я верю в их увлеченность великим новостроем. Почему?
У них есть ритмические рисунки. Ты же знаешь, что ритмический рису-
нок не придумаешь. А ты обратил внимание, сколько у них новых рит-
мических рисунков? Притом в этих ритмических рисунках сплошная
бодрость. Что касается Сельвинского… Сельвинский, как было принято
в те времена, был несколько рационален и умен… Он строитель, делатель
стиха. Между прочим, вот В. Хлебников не конструктор. Есть вещи, кото-
рые всем нравятся, которые мы все понимаем. Например, вот это: « Русь,
ты вся – поцелуй на морозе»33. А есть вещи абсолютно непонятные и ге-
ниальные. Я уже не говорю про эти его предвидения, расчет катастрофи-
ческих дат в истории России. Все: 17-й, 29-й, 41-й, все до 92-го – все рас-
писано. И когда читаешь это, понимаешь, что этот непонятный кусок ему
32 Вадим Юрьевич Дулепов – поэт, член Союза писателей России.
33 В. Хлебников. «Русь, ты вся – поцелуй на морозе!..».
52
нужен, чтобы я потом на понятном, вышла как из чащи на поляну, и когда
читаешь, это точно срабатывает. Это сконструировать невозможно. А те,
да, конструировали. Ну, опять же, говорю, это было хорошо разнообра-
зием ритмических рисунков – это значит, они видят жизнь по-разному.
И все они все равно интереснее, чем комсомольцы-добровольцы. Про
Демьяна Бедного я вообще не говорю: человек просто служил, художник
на службе.
Ю. К.: Раз уж мы о поэтах заговорили, у меня такой вопрос: о жи-
вых. Кто сейчас из живых поэтов?.. Ну, вот Кушнер Александр живой.
М. Н.: Между прочим, Кушнер – поэт очень неплохой.
Ю. К.: Ты даже любила его раньше.
М. Н.: А я и сейчас к нему отношусь очень хорошо. Он, без всякого
сомнения, культурный поэт, в нем есть деликатность, идеальное чувство
меры. В нем есть очень много хорошего, работа никогда не прет наружу,
стихи его никогда не заработаны, и вообще я в нем вижу прорву досто-
инств. Если кто-нибудь в университете будет писать диссертацию по по-
эзии 50-х, 60-х годов, это потрясающе интересно. И я отношусь к нему
хорошо, я считаю его очень хорошим поэтом. Вот только чего в нем не
достает: то пространство, которое он сам себе намечает как свое худо-
жественное пространство, мне его несколько мало. Вот когда он пишет:
«… увидит мельницу в окне прилежный пассажир…», это, по сравнению,
скажем, с горизонтом Пушкина или Мандельштама, или Блока, гораздо
меньше. И он все время работает, не совершая никаких ошибок, в этих
самых пределах. Существует такое понятие как профессиональная чест-
ность. Наверно, это правильно. Ну, раз ему дано это, он делает это.
Ю. К.: А энергия?
М. Н.: Вот! Что касается энергии. За счет этого идет не то, чтобы
уменьшение энергии, но работа идет в какой-то малой амплитуде. Он ни-
когда не совершает ошибок, он работает точно.
Ю. К.: А вот эти ребята, их уже нет: Давид Самойлов, Борис Слуц-
кий? М. Н.: Борис Слуцкий – очень интересный поэт. Он сознательно со-
вершенно не лезет в такую лирику, которая всем жутко нравится, льстит,
которая российскому человеку жутко в жилу. Буквально на себе рубаху
рвать, мы такие люди. Слуцкий так не работает. Что он делает? Он специ-
ально подсушивает интонацию, он специально работает в прозаическом
словаре, он совершенно специально гонит прозаический синтаксис, но
у него всегда сюжет драматический или на грани трагедии. Он работает
так, по-моему, один. Я считаю, что Слуцкий у нас такой один.
Ю. К.: Как он такой появился, откуда-то же должен был вырасти?
53
М. Н.: Слуцкий дружил со всеми этими державными мальчиками:
Кульчицким…
Ю. К.: Я имею в виду еще раньше, от кого взялся такой стих?
От Мая ковского?
М. Н.: Нет, от Маяковского, нет. Что-то подобное есть у Сельвин-
ского. Ю. К.: А Давид Самойлов?
М. Н.: Ну! Он намного лиричнее. Самойлов – значительное явле-
ние. Когда читаешь поэта средней руки, его кровь слышна. Вот Есенин,
он не средний поэт, но по его стихам совершенно отчетливо видно, что
он – русский поэт. Это просто всегда в нем и орет. Кровь как место, как
память, как культура. Когда я читаю Кушнера, а это человек, живущий
в Ленинграде, человек ленинградской школы, я по его стихам могу ска-
зать, что он не татарин, не грузин. А у Самойлова такая лирика, которая
очень нам подходит, очень с нами совпадает. Такие явления есть.
У меня на войне есть несколько любимых героев. Маршал Рокос-
совский – красавец, щадил людей, старался избежать больших потерь.
Цезарь Куников – совершенно замечательный человек, абсолютно гу-
манитарной профессии – редактор газеты, командир малоземельческого
десанта, который так их натаскивал и так готовил, что малоземельче-
ский десант стал… Знаете, что такое отвлекающий десант? А там по-
лучилось, что главный десант вырубили, и отвлекающий стал главным.
Дали Героя Советского Союза посмертно. Нам больше нравится героизм
былинного типа.
Иосиф Абрамович Рапопорт. Товарищи, это что-то невероятное.
Трижды выдвигали на Героя Советского Союза, три раза не дали. Дер-
зость и смелость совершенно немыслимые. Просто легендарный герой.
Был приказ форсировать Днепр. Раз приказ подписан, значит надо делать.
Один раз попробовали – 27 тысяч потерь. Он войска отвел, несколько
дней наблюдал и решил, что форсировать нужно именно в этом месте.
Ему говорят: категорически нет, бросайте следующие 100 тысяч. Он ос-
лушивается приказа, форсирует Днепр здесь, закрепляется на берегу. Ге-
роя Советского Союза не дали, почему? Когда они теснили немцев, один
командир батальона бросил своих и убежал на другой берег. Он его вы-
вел, не потеряв ни одного человека. И когда пришел, то командир стал его
ругать, а он дал ему в морду. Другой случай: он должен был соединиться
с американцами, один фронт на Эльбе, другой – на Дунае. У него было
75 тысяч народу. Стоит на дороге корпус немцев в 300 тысяч, с тяжелыми
танками. Он делает следующее: приказывает всем надеть ордена и меда-
ли, звездочки на фуражке, подходит к немецкому танку, стучит по броне
54
«Пантеры» и говорит немцам: «Я – командир Сталинградской отдельной
бригады тяжелых танков, сейчас придут тяжелые танки и артиллерия. Ос-
вободить дорогу». И немцы отводят свою технику. И он со своими прет-
ся. Он еще выдающийся генетик, ему чуть не дали Нобелевскую премию.
Не дали, потому что выгнали из партии, а потом сказали: «Вступай обрат-
но, нам нужны Нобелевские премии». Он отказался. И вот этот героизм
совершенно легендарного плана.
У Самойлова его лирический накал совершенно русской лирической
поэзии. Возможно, и с Кушнером случилось бы то же самое, если бы он
был в 41-м году. Тогда судьба человеческая стала судьбой народной до