Текст книги "Беседы с Майей Никулиной: 15 вечеров"
Автор книги: Юрий Казарин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)
то останется одна пошлость.
И еще его герои, в силу ситуации и своего положения, никогда не
знали об этих законах. И самое удивительное, что это нисколько не смеш-
но, а печально. Еще мне очень нравится, что Зощенко интересовался
природой человеческого таланта, очень много об этом писал. То есть его
интересовало самое лучшее, что есть в человеке – талант, талант прояв-
ленный. Поскольку существуют два этих чудовищных полюса, которые
никогда не поймут друг друга, это – пошлость и талант. А дальше по-
нятно: вот этого будет все больше и больше, а этого – меньше и меньше.
Потому что для этого есть условия в настоящем, а для этого их уже нет.
Потому что один может поступить как Алексей Толстой, а другой…
Пошлость может стать сильнее таланта, но есть такой талант, кото-
рый – все.
Ю. К.: А много таланта в жизни?
М. Н.: Нет, понимаешь, пошлости в действительности очень много,
но она не агрессивна.
Ю. К.: Но она необходима.
М. Н.: Ну, да. Давай так: она неизбежна. Все зависит оттого, из ка-
кой чашки ты пьешь – из чего строишь свою жизнь.
Вот сколько мы сейчас вспомнили прекрасных романов, куда со-
вершенно спокойно можно было вводить житейские, постельные сцены.
Да ты что! Например, у Толстого, хотя, заметьте, он сам был великий
грешник. И надо сказать, что все высокопробные великие писатели ни-
когда не шли на это. Вот так, если посмотреть: «Отцы и дети» – вот ба-
264
рин, вот девушка ребенка от него понесла. Но ничего такого здесь нет.
Даже в «Обломове» – даже там.
Пошлость уже начала появляться у Олеши. «Зависть» Олеши читать
страшно: обилие физиологических подробностей, пуканье и так далее.
Я преклоняюсь, конечно, перед Юрием Карловичем, но перечитывать
больше не буду. Но, с другой стороны, смотрите, что он делает. Он этого
делает так много, он это возводит в такую степень, что надо искать другое
слово.
Я знаю одну вещь, которая не может никак сработать, и еще, на-
верное, лет 300 так проживет. Это «Божественная комедия». Здесь без-
умно сложно: ужасный инженерно-математический расчет. Я почти не
встречала людей, которым она очень нравится. По техническому чтению
многим она нравится гораздо больше: просто красивая вещь. А так, там
всего-всего напихано, и дело, конечно, не в том, что она показывает, кто
за что наказан. Там есть и другое. Мы вправе рассуждать о ней в плане
содержательной части: сюжет, действие…
Ю. К.: Но ты права абсолютно: там геометрия есть.
М. Н.: Там чудовищная, страшная геометрия. Там рассчитано все.
Там есть что-то такое невероятное. Я сколько раз думала: может быть,
нам еще рано это знать. Там нет ничего случайного, и вся эта великая
математика должна сработать.
вечер двенадцатый
Ю. К.: Мы говорили о Распутине…
М. Н.: Да, он к земле имеет особое отношение. Это почти ни с кем
не случается. Это – ужасная редкость, просто жуть какая-то. И вообще,
очень много ошибок, скажем, в определении: когда мне говорят, что Аста-
фьев или Распутин – деревенщики… Какие же они деревенщики?! Это
люди, у которых есть место ( бьет пальцем по столешнице), и они на этом
месте все поняли. А у тех людей, которые создают так называемую «го-
родскую прозу», такого места нет.
Ю. К.: Майя, а кто из уральских писателей?..
М. Н.: Ну, из уральских… (Смеется.) У нас есть Бажов.
Ю. К.: Ну, Бажов.
М. Н.: Бажов – это что-то невероятное!
Ю. К.: Мамин, Бажов…
М. Н.: Да, Мамин-Сибиряк – это качественно другое явление, по-
тому что, видишь ли, у Мамина-Сибиряка представилась возможность,
нашлись такие причины, обстоятельства, которые сподвигнули его с этой
землей расстаться. Каких обстоятельств у Бажова быть просто не могло!
Такого разлучения просто не могло быть.
Денисов-Уральский. Денисов-Уральский (с интонацией перехода
к новому предмету обсуждения) – это художник, ювелир, коллекционер,
собиратель, камнерез, который безумно любил Урал, его камень, его пей-
заж – просто безумно любил! Я вообще всегда говорила и буду говорить,
что можно расстаться с человеком, с любимым, товарищем, – это пережи-
вешь. Но с землей… Больше, страшнее трагедии не бывает. Так вот Де-
нисов-Уральский отбыл из Екатеринбурга, с тем чтобы пропагандировать
там Урал, и чтоб о нем знали! Ну, это была такая благородная идея: вы-
ставки все эти, горки. В Питерском музее, геологическом, стоит его горка.
Ну, вот такая, наверное (показывает размер горки), преимущественно из
драгоценных камней: изумрудов и т. д.
Ю. К.: А из современных?
266
М. Н.: Ну, сейчас я скажу. А тут что получилось (возвращаясь к Де-
нисову-Уральскому)? Тут – революция. И он оказался то ли на даче, то ли,
как киевляне, которые были отрезанными, за границей – все! Все! Так
вот, он же с ума сошел от этой тоски и разлуки. И надо сказать, что земля,
товарищи, в романе участвует на равных. Он оставил Екатеринбургу пре-
красную коллекцию минералов. Она до нас не дошла… Вот знаете, если
ты землю любишь, вот и сиди на этом месте. Коллекция его не дошла до
нас, она где-то рассеялась по пути, хотя все это было даже официально
оформлено.
Из современных… Ну, вы же видели, что здесь делают. Здесь, так
сказать, кузница Курицыных и Славниковых. Человек, который полагал,
что за ним что-то есть, что у него есть какие-то дела, немедленно уезжал
в столицу. Все, на этом месте ему делать было нечего. Как бы эта земля
их ни держала. И хотя Оля там и пишет что-то про уральские реалии, тем
не менее она их не держит, она им не нужна.
Ю. К.: Она – им? Или они – ей?
М. Н.: Она им не нужна. Ну, и они ей, соответственно.
Ю. К.: Но они цепляются за это, берегут?…
М. Н.: Нет! Вот Мамин-Сибиряк всю жизнь за Урал цеплялся,
и больше ничего не писал, больше ничего не знал. Но тем не менее до-
бром это не кончилось. А сейчас – нет. Из нынешних людей я не припом-
ню даже ни одного. Вот мне очень нравится позиция Геры Дробиза, хотя
у него нет привязанности к Уралу. Для него это был даже, может быть,
вопрос несколько мучительный, что ли: он бы мог жить в Москве. Гера
Дробиз остался, как говорится, не из-за привязанности к земле, а из-за
того, что здесь его семья… Он и в семьдесят пять лет больше всех на све-
те, конечно, любил бабушку, и его больше всех на свете любила бабушка.
Ну правда, это действительно так! И то, что Гера Дробиз не оставил этого
места, потому что его мама и бабушка были здесь и жили здесь – правиль-
но, мне это очень нравится.
Ю. К.: Но ведь есть историческая родина…
М. Н.: Вот ты знаешь, этот вопрос для меня абсолютно открыт: этого
понять не могу. Попробуй объяснить Пушкину или Толстому, что у тебя,
Пушкин, есть историческая родина. Пушкин сказал раз и навсегда (бьет
ладонью по столешнице, отбивая темп речи, как бы чеканя высказыва-
емое): «Не желал себе другого отечества и другой истории, кроме той,
которую мне дал Господь!» Ну, сказано так. Написано, заметь, – мог бы
не писать. Тем не менее «не желал». Само понятие историческая родина
появилось в то время, когда человек уже очень далеко в своем нравствен-
ном отношении отошел от… Попробуй докажи Астафьеву – он никогда
267
не знал, что такое историческая родина – этого нет. Этим людям не важ-
но, откуда ты, им вообще не так уж важно, какой ты там национальности.
Больше того, я тебе уже говорила об этом, я не видела здесь проявление
антисемизма в каких-то человеческих отношениях: то есть того, что я,
например, к тебе отношусь хуже, чем к этому вот Ване, потому что ты –
еврей. Я этого не видела.
Ю. К.: Ни в деревне, нигде?
М. Н.: Ну, про деревню-то и говорить не будем!
Ю. К.: А там многих евреев уважали: врачи, учителя…
М. Н.: Евреи живут не на своей исторической родине, Юра, жутко
давно! И надо сказать еще одно: когда ты на эту их историческую родину
посмотришь, все совершенно становится понятно: это крошечная земля,
сухая и горячая. И эти, вот речечки – Иерихон и Иордан, одна речечка –
не шире нашей Исети, другая высыхает за лето до состояния ручья. Эти
речечки в древние времена, когда евреи складывались как народ, сам по-
нимаешь, прокормить могли очень небольшое количество людей, а жить
можно только при воде. Сколько раз они оттуда уходили: ассирийцы их
оттуда подвинули, египтяне их оттуда подвинули, турки их оттуда под-
винули – то есть когда в это маленькое пространство, где прокормиться
можно только возле воды, входит такая огромная армия, местный народ
просто вытесняется, поскольку большего количества людей просто не
прокормить. И вот они неоднократно оттуда уходили. Но это ведь было
все очень давно, поэтому чувствовать ту землю своей исторической роди-
ной, когда, не знаю, десять, там, двадцать колен жило в Германии, в Поль-
ше, России, это очень трудно.
Ю. К.: А что виновато в том, что человек не чувствует связи с зем-
лей? Не чувствует связи с могилами? Масса народа уехало, очень много
уезжает, почему уезжают? Что это: генетическая потребность, или циви-
лизация?..
М. Н.: Нет, скорее всего… Я никогда не соглашусь с тем, что это – ге-
нетическая вещь. На мой ум, это, мы опять же сейчас вернемся к главной
теме Астафьева и Распутина, конечно, цивилизация, чего говорить-то…
Но тут, во-первых, надо учитывать, что ни Шукшин, ни Белов, ни Абра-
мов, ни Распутин, ни Астафьев никакими деревенщиками, конечно, ни-
когда не были. И еще одно, почему я говорю, что эти писатели кажутся
мне, несомненно, более интересными, чем, скажем, «городская тема»
Трифонова и так далее? Почему?.. Понимаешь, они говорили о гораз-
до более важном, о гораздо более существенном. Есть такой академик
Л бищев, или Люб щев – так и не могу это ударение уловить, – который
сказал, что потенция или идея лежат в основе всякой деятельности – вот
268
они все двигают, а факты те или иные просто, так сказать, подстегивают,
подмешивают… Потенция или идея! Таким образом, городские писате-
ли – это вот эти подстегнутые, отслеженные факты, а те люди, которых
мы называем деревенщиками, – это мощное первоначальное движение.
Деревенщиками они являются потому, что они совершенно справедливо
считают и видят, что хранителями традиций и культуры являются кре-
стьяне в деревне, которой больше нет. Ну, тут как получилось? Об этом
больше всего говорил Астафьев. Астафьев, во-первых, сам из крестьян-
ской семьи, и крестьянская традиция и крестьянская культура – за ним.
Можно, конечно, тут сослаться на то, что здесь крестьянская культура и
культура дворянская. Но давайте почитаем Толстого и вспомним слова,
описывающие танец Наташи Ростовой, давайте почитаем Бунина: где-то
эти культуры, дворянская и крестьянская, представляют собой нечто аб-
солютно единое.
Ю. К.: Нет, тут просто два варианта одной культуры – русской.
М. Н.: Ну, во всяком случае, это все равно была единая культура,
и Бунин, и Толстой это прекрасно отразили. И вот эта культура в городе
разрушена, а в деревне – нет, поскольку люди, которые живут в деревне,
связаны с землей, естественно вписаны в природный цикл. Человек теря-
ет лицо и становится никем, когда он уходит в город от этой вот земли, от
своей пашни, от своего режима, где он с зарей встает, с зарей ложится…
В городе он становится практически никем. Когда я видела, как в Москве,
в Черемушках, сидят мужики – босые ноги под лавкой – и на гармошках
играют, это вот да… Нет, может быть, когда-нибудь в каком-то месте их
дети где-то, куда-то впишутся, но потери будут чудовищными. И то, что
в одно и то же время и Белов, и Абрамов, и Шукшин – все они заговорили
об одном и том же – ведь это же абсолютно не случайно. Говорили они
все об одном, просто у них были разные голоса, интонации. Но все эти
люди талантливы.
Самый мощный, на мой ум, Астафьев, самый такой яростный. Я не
могу сказать, что, допустим, Распутин где-то хуже, но интонация у него
несколько мягче и лиричнее. Но сегодня, после «Проклятых и убитых»,
я думаю, что Астафьев отличается безумной мощностью, он своей ярости
абсолютно не скрывает и ее ни в какие культурно-литературные рамки не
вводит. Значит, вот о чем они все говорят: о том, что народ, сбившийся
с круга, сошедший со своей исторической колеи, становится никем. Вот
вспомним слова, с которыми Астафьев умирал: «Я пришел в мир добрый,
родной и любил его бесконечно. Я ухожу из мира чужого, злобного, по-
рочного. Мне нечего сказать вам на прощанье». В его рассказах о дет-
стве была традиция. Между прочим, в Древнем Китае, да и не только
269
в древнем, степень достоинства человека можно было измерить степенью
его приверженности традициям. Очень интересно, как Пушкин опреде-
лял человеческую зрелость: образованность, начитанность, уважение
к традициям, осмотрительность. Вот эти люди, деревенщики, появились
в литературе тогда, когда еще можно было что-то удержать. Заметь, в эпо-
ху капиталистическую, сейчас, ничего удержать нельзя. Вот тогда еще
можно было что-то удержать, сейчас – уже нет. И если взять произведе-
ния Астафьева о детстве, где, несмотря на бедность, сиротство, пьяных
родителей, есть ощущение родства с людьми, с землей, с местом. Вот это
остается раем, который был при нем всегда и который, между прочим,
держался очень долго. И даже когда, когда «Царь-рыба», такая очень…
вот не думаю, что сегодня это активно читаемая вещь. Там такие огром-
ные прекрасные описания всяких этих перекатов…
Ю. К.: У нас на филфаке студенты не читают…
М. Н.: Ну, сейчас вообще никто ничего не читает. Все эти речные
перекаты, вся эта таежная глухомань, вся эта роскошь, где встает этот
медведь, обнажая эти бабьи подмышки. Ну, с ума сойти можно! И во-
обще, там земля и человек на земле. В отличие, скажем, от Шукшина,
мне герои Астафьева нравятся больше вот по какой причине: в героях
Шукшина всегда есть какое-то мучительство и вот всегда какая-то такая
готовность подна́чить, какая-то неловкость его местонахождения и по-
ведения, а у Астафьева человек на своем месте.
Ю. К.: Шукшин пишет о людях, а Астафьев – о мире.
М. Н.: Ну да! Дело в том, что эти люди до сих пор живут в природе,
и там поразительные вещи происходят: вот, например, браконьеры. Эти
люди – участники жизни, которая сбилась с круга. Вот они все еще люди,
но жизнь их организована до такой степени неправильно, что они втяги-
ваются – несмотря на эту роскошную реку, на эту дивную тайгу, – они
просто втягиваются в какой-то сплошной трагический поток, и, в конце
концов, там один браконьер, такой лихой чеченец, такой красавец-мужчи-
на… Вот как он удирает от рыбнадзора на лодке – ну классно! – «погоня
в горячей крови». Он еще и рыбиной покачал, что, дескать: «Вот вам!»
Есть у него одна только любовь: дочка его, которая всю его стать унасле-
довала, только в маму белокожа. Он рушит, он – браконьер, они все себя
считают браконьерами, – им это слово очень нравится, потому что в нем
есть какая-то таинственность: они же странным ремеслом занимаются.
И потом эта дочь умирает: ее сбивает машина. И, в общем-то, это случа-
ется за его неправедное поведение – грабить природу. Но этого никто не
понимает, и он эти вещи не связывает.
270
Есть еще рассказ – наповал! Женщина, у нее там восемь, что ли, де-
тей (первого она где-то в шестнадцать лет родила). Ну, вот такая она!
Так там ее даже никто ругательным словом не назовет, и даже ветреной
не называют, поскольку она – ну, вот такая. Он ей пряников дал и даже
еще чулки, что ли, подарил: ну как его не полюбить. И ее дети становятся
деловитее и мудрее, чем она. И как они все рыбу ловят… Но кончается-
то это чем? Ну, они так живут!.. Но, с другой стороны, они в людях жи-
вут, они живут в человеческом обществе! И как гибель, все кричат: «Дети
наши! Наши!» Бедная изба, но все-таки сколотили, как-то помогают. Они
все – часть природы, но все они втягиваются в это неправедное человече-
ское общежитие. Они постоянно совершают какие-то грешные, неправед-
ные поступки, не осознавая этой греховности, потому что так прет, тяга
такая. И она вытравливает седьмого ребенка какой-то операцией в дерев-
не и помирает. Просто остаются семеро этих детей. Все эти рассказы,
все это вышло так: поначалу это Енисей, он с сыном видит эту красоту,
счастливая рыбалка, все это даже очень здорово. И это напряжение идет-
идет от рассказа к рассказу, и кончается так: есть время собирать камни,
время бросать камни, время учиться, время работать, время жить и время
умирать. Ну так жизнь устроена. «Что ж я мучаюсь-то?» А вот мучается
он, полстроки он недопонимает – вот это для него предмет мучения. Ну
так, тяга такая, жизнь такая сбилась с колес, с круга.
Астафьев идет гораздо дальше, чем Шукшин, Абрамов… Насколько
я понимаю, Абрамов вообще предполагал, что здоровые силы в народе
сохранились. Белов тоже полагал, что это наше долготерпение еще как
будто нам послужит. Чудики шукшинские, честно говоря, мне не нравят-
ся. Василий Лановой говорил: «Василий Макарыч всегда не любил нас,
красивых мужчин». Нельзя этого делать! Во-первых, нельзя так говорить,
а во-вторых, нельзя допускать, чтоб так про тебя сказали. Все его чудики
оставляют такой вот задаток, чтобы можно было так сказать. Но, с другой
стороны, в чем тут дело? Как там дед его говорит: «Ну куда вы там едете?
Здесь жить надо!» Но он-то пишет об этом, уже уехав. И больше того, со-
вершенно понятно, что он больше уже не вернется.
Что касается Астафьева и Распутина, тут другое дело: они с землей
не расстались. «Проклятые и убитые» – ой, товарищи, более яростного,
более голого, более отчаянного и страшного обвинения – что вы, гады,
сделали с жизнью?! – на мой ум, просто никто не писал. Он обвиняет
большевистскую власть, Ленина: выроды, выродки из выродков, самой
природой наказанные бесплодием, сделавшие бесплодной самую плодо-
родную землю в мире, лишившие людей терпения и кротости, – прямо
так, совершенно прямым текстом это говорит. Надо сказать, вещь у него
271
такая: в начале там сказано, что все, кто развязывает эту вонь, эту войну,
они все будут прокляты и убиты. Вещь совершенно страшная, хотя, за-
метьте, «Пастух и пастушка» – вещь совершенно другая, она какая-то не
астафьевская. Я ее не то что не люблю, я ее выделяю. Она какая-то не
астафьевская – она мягче. Читали «Проклятые и убитые»? Ну, вещь та-
кая: от расстрела до расстрела, где двух пацанят… Мать им написала,
что корова теленка родила, они поесть домой пошли, всех их там хлебом
угощают, а их как дезертиров расстреляли. Вот заметьте, они до конца ни-
чего не понимали, они необразованные, они темные. Вот он стоит, ремни
уже поснимали, штаны спадают, сопли не может утереть, и дула уже на
него направлены, и вдруг он закричал: «Дяденька, дяденька!» Жутко! То
есть он еще верит, что услышит человек – и не выстрелит. И в последний
миг закрывает собой брата, они близнецы. Ну немыслимо просто! Но там
и есть такая вещь: Астафьев обвиняет всю власть. В общем, конечно,
товарищи, – это культурная цивилизация. Культура, наша национальная
культура обходит те деревни, которые вы убили. Да, у него есть такая
штука, когда читаешь, такое ощущение, что вроде какая-то брезжит на-
дежда: когда они находят несжатое поле и начинают убирать урожай, их
это как-то очеловечивает, даже какие-то отношения с женщинами начина-
ются – жизнь какая-то появляется. И он, между прочим, даже и говорит,
что вернутся они, снова припадут к этому хлебному полю и оставят свою
власть – толпы трепачей, болтающих лодырей, забывших, что такое труд.
На чем держалась вся культура? Вся культура держалась на союзе с зем-
лей, на труде, на почтении к традициям, она держалась на деле, на памяти
самых священных мест – к чему власть не имеет никакого отношения.
Вещь эта написана в начале 90-х годов, когда всем было понятно, что ни-
кто не вернется к традиции, к труду. Что все со свистом проехали мимо.
И заметьте: люди, которые есть, не прокляты и не убиты. Он пишет: «Мне
нечего сказать вам на прощание». Вещь совершенно страшная, но, между
прочим, обида его совершенно понятна, несмотря на то, что очень долго
держалась в нем надежда на то, что, может быть, что-то изменится, может
быть, кто-то опомнится.
Ю. К.: Гоголь и Шукшин. Как тебе эта оппозиция?
М. Н.: Полное собрание Гоголя и полное собрание Шукшина. Я не
желала никого оставлять – я вообще очень серьезно отношусь к литера-
туре. Я прочла всего Гоголя и всего Шукшина. Я три дня ходила в полном
столбняке: прямо иду в степь и встаю, как свечка. Василий Макарыч –
гениальный писатель.
Ю. К.: А Гоголь – нет?
272
М. Н.: Когда я читаю одного Шукшина, я, например, плохого сказать
не могу. Но когда рядом с Гоголем…
Ю. К.: Шукшин вызывает симпатию, Распутин вызывает уважение.
Гоголь – это какое-то дикое чудо, ненарекаемое, но оно вызывает, у меня,
по крайней мере, восторг.
А труд, действительно, исчезает. Из городов. В офисах все произво-
дят бумажки. Никто не производит вещь, предмет…
М. Н.: Приедешь в наши республики, и понять невозможно, что
в них делается.
Ю. К.: Никто не работает.
М. Н.: Никто не работает! С утра, в десять часов, все кафе и ресто-
раны полны, все в белых креслах, в белых пиджаках. Никто не работает!
Ю. К.: Земля была благодатная, виноград растет там десятилетиями,
овцы пасутся…
М. Н.: В районах с благодатным климатом, где все равно вырастет
еда и попадет к тебе в рот, образ жизни сильно отличается от нашего. По-
этому я очень хорошо понимаю, почему Астафьев помнил, что наш север-
ный образ жизни раскачать, в общем-то, трудно. Мы же просто сдохнем,
скоро сдохнем! Наш народ же полиэтничен. Вот это ужас, что мне тут
сказали: 6–5 % нынешних поступающих, окончивших школу, имеет одну
мечту – работать в «Газпроме». Ни врачами, ни летчиками, ни океаноло-
гами не желают работать – они желают сесть в кресло где-нибудь…
Ю. К.: Это катастрофа.
М. Н.: Катастрофа полная! Самое поразительное, что это называют
мечтой! И еще мне очень понравилась вот какая деталь: мечтой сейчас
могут назвать машину определенной марки. Кошмар: мечта вот такой-то
марки, да еще и машина, хорошая машина. Я вообще машин не различаю.
У меня однажды был безумно смешной случай: я иду, а у меня очки за-
потели. Думаю, надо зайти в магазин – протереть очки. И тут смотрю,
витрина какая-то, думаю, подойду к витрине. И стою, очки-то протираю
и не вижу, что передо мной. А тут ко мне, поскольку мадам вся в мехо-
вых шубах, подходит продавец и говорит: «Что это Вы?» – а я, глаза так
поднимаю, а там для машин всякие причиндалы. Ну, не бежать же! Он
говорит: «А у Вас какая машина?» – И я говорю: «Красная». (Смеется.)
Ю. К.: Он понял, что ты еще та штучка: красная! (Смеется.)
М. Н.: Вот так! Просто какой-то вопиющий идиотизм. Но я так от-
ветила: «Красная». Он: «Какой коврик у красной машины?» – но тут-то
я уж нашла, что ответить, я уж не такая идиотка. Он мне подобрал какие-
то штуки на сидение. Я ему говорю: «Правильно! Такую идею хорошую
подсказали. Очень хорошо: подарок на Новый год». Жуткое дело, идиотка.
273
Машка дала мне компьютер, я, значит, вчера включила: пользовать-
ся не умею. Прихожу к соседу. Он говорит: «Ой, Май, я не умею. Иди
к Сергею». Ну и Сергей взялся: «Сейчас, – говорит, – посмотрим». Тыкал,
тыкал, полчаса там разбирался. Ну, разобрались. Машка говорит: «Ну,
вот видишь: научилась!» – «Ты что, Маша, научилась! Никогда в жизни
этому не научусь!»
Ю. К.: А я не хочу этому учиться.
М. Н.: Да и я не хочу!
Ю. К.: От него какой-то странный эффект. Я много стал думать об
этом: люди, работающие за компьютером, что-то там записывающие, те-
ряют предметный мир.
М. Н.: Нет, к компьютеру я даже не подхожу!
Ю. К.: Мир внутренний, жизненный мир теряют…
М. Н.: К компьютеру я даже не подхожу. Я себе позволила дожить
так. Ю. К.: Я же вижу, что происходит с людьми: всякий бред, фото-
графии смешные, все балдеют, всем смешно. Какие-то «примочки» там.
Как так?
М. Н.: Нет, мне не надо! Я этого не люблю. У меня на даче цветет
курильский чай, вот я вдоль этих чаев хожу – зачем мне этот компьютер
нужен?
Ю. К.: Какой чай?
М. Н.: Курильский. Такой красивый очень, с цветами.
Ю. К.: Знаю, знаю…
М. Н.: Этот цветочек похож на небольшой шиповник. Он начинает
цвести в июне и до октября цветет.
Ю. К.: Он хорошо растет у нас?
М. Н.: Хорошо растет! Я теперь изменила тактику: я теперь буду са-
дить только то, что хорошо растет.
Ю. К.: Тоже правильно! У меня, знаешь, что произошло? У меня от
соседа, Валентина, видимо, вегетативным таким способом перешли ко
мне, выросли чайные розы. Ну, красивые такие…
М. Н.: А вот этот курильский чай – только так! Это меня научили
умные люди, поскольку, оказывается, он наш, сибирский, он хорошо тут
растет. Вот он уже цветет две недели и будет цвести до октября. Вот буду
теперь садить только то, что растет. У меня работы там – Боже мой!
Ю. К.: Ой, не говори. Я уже два раза туда не ездил. У меня там все
заросло. Я посадил яблони – четыре штуки.
М. Н.: Ну яблоки-то растут?
274
Ю. К.: У меня одна уже есть. Ее теща покойная посадила, Маша.
Были яблоки. Ведро собрали, причем не всю обобрали ее.
М. Н.: Мне ничего не надо. Мне – красиво цветущие палисадники,
больше ничего не надо. Ни клубники, ни огурцов – ничего не надо. Я куп-
лю на базаре. Мне очень нравятся рябины. Сосна, по-моему, из лучших
деревьев на свете. Все говорят: «Пальмы, пальмы!» Они бы сосенку уви-
дали… Вот, когда сосна растет одна… Боже! Какое величественное, ро-
скошное дерево, красавица.
Ю. К.: Ты елку видела? С мягкими иголками?
М. Н.: Ну, конечно! Она – пихточка. Елка с мягкими иголками – это
пихточка.
Ю. К.: Я ее такой вот посадил, она выросла почти с меня ростом.
М. Н.: Нет, у меня где-то лет через пять, конечно. У тебя сколько
твоей Каменке лет?
Ю. К.: Ну вот семь будет.
М. Н.: Ну вот.
Ю. К.: Я первое время дом строил. Я три года дом строил.
М. Н.: Года через три – уже будет. Вот и сейчас, я смотрю, в это лето
уже третий год – это уже вполне оформленный, красивый куст; цвел, все
как есть. Все дело – в цветах.
Так что, на мой ум, что касается этих писателей – они все гораздо
интереснее, чем вот эти товарищи городские. Потому что товарищи го-
родские только описывают, фиксируют факты. Вот у Трифонова, скажем,
мещанство давит. Самые глобальные пафосы они уже выразили, притом,
если уже говорить о художественности, то очень хорошо.
Ю. К.: Да, у Трифонова – классно. Эти рассказы замечательные.
М. Н.: Нет, но эти люди, на мой ум, сказали главное. И больше того,
этих я помню гораздо лучше, с этими я согласна гораздо больше.
Ю. К.: Вот извини, я перебью. Вот Шукшин, я что-то так задумал-
ся… Мы же его любили, читали в свое время. Ты помнишь? Вот я сейчас
подумал: он же идиотов изображал. Вот, скажем, Юрий Казаков изобра-
зил тоже идиота в рассказе «Трали-вали» – мой любимый рассказ из всех
рассказов, ну не считая Бунина. Он живет на реке, бакенщик, помнишь,
здоровый, косолапый (он сам себя написал, свой автопортрет).
М. Н.: Он что, косолапый был?
Ю. К.: Казаков, когда я его видел, ростом был с меня, очень пол-
ный, здоровый, испитой дядька… Пьяный вечно… Он изобразил такого
же героя: работает бакенщиком, пьет страшно, живет не в деревне, а на
противоположном берегу. Река большая, типа Иртыша, я не знаю. Вот
он – бац! – и пьет, бац! – и пьет, бац! – и не пьет. Но раз в две-три недели
275
к нему приезжает женщина, стирает ему все, моет, готовит еду, они идут
в баню париться, потом обедают хорошо, потом выпивают крепко – он
выходит на берег. Он бледнеет страшно, у него лицо синее становится.
Она тоже усаживается. Вот он сидит на берегу реки, начинает что-то на-
певать – сначала хриплым голосом, потом полным голосом, потом страш-
ный тенор.
М. Н.: А над рекой так хорошо слышно.
Ю. К.: Казалось, тоже дурака показал, как и Шукшин. Но показал
так – не знаю… Суть русского таланта, природного таланта.
М. Н.: У Шукшина сплошные какие-то другие, они какие-то
«подна́чники».
Ю. К.: Но тут есть некая разница. Шукшин все равно работал, мне
кажется, «на публичку». На читателя. Вот тут – смеяться, а вот тут – вот
так, а тут – сяк… А Казаков, а Астафьев – нет.
М. Н.: Шукшина всегда волновало то, каким он обладает методом,
как он пишет, как он смотрит, как он отреагирует. Это какое-то такое
ехидное мучительство жило в нем всегда. Что касается Распутина, он от
этого абсолютно свободен.
Ю. К.: То есть у Шукшина есть какой-то «комплекс урода».
М. Н.: Да, конечно, конечно!
Ю. К.: Комплекс чудака, прежде всего.
М. Н.: А у Астафьева видно, что мужик крутой, не сильно-то доб-
рый, жутко сложный, запутанный, но комплекса неполноценности в нем
нет никакого. Я ведь понимаю, что, вообще-то, пришлось ему зверски
трудно, но тем не менее ему делает честь то, что он не полез в московскую
тусовку, то есть это какой-то природный ум… Надо сказать, за Астафьева
судьба сильно вступилась. Во-первых, крестьянское происхождение, во-
вторых, Сибирь – с Сибири, уже с Урала, начинается народ совершенно
особый. Потом постоянная близость к этим жутким мощностям… Я не
понимаю, как человек, который приперся с Иртыша или Байкала будет
пробовать у них писáться. Ну, это невозможно! Я удивлялась очень, зачем
это сделал Ким. У него такая роскошь, такая мощь – последний наш вели-
кий прозаик. Кстати, у этого человека есть то, что в литературе встречает-
ся чудовищно редко – то, что в человеке называется порода.
Ю. К.: Он просто дворянин… В нем же царская кровь течет…
Я очень люблю его. Особенно «Луковое поле».
М. Н.: Что касается этой царской крови – это было когда-то, это
осталось в веках – от тебя зависит то, как ты в себе эту кровь несешь.
Ю. К.: Правильно!
М. Н.: В этом отношении – да!
276
Ю. К.: А кто в XX веке самый крупный прозаик все-таки?
М. Н.: В XX веке…
Ю. К.: Поэт, понятно, Мандельштам.
М. Н.: (Смеется, подтверждая вышесказанное. ) Одного назвать
трудно. Дело в том, что, когда начинаешь говорить об этом, сразу вскрыва-
ется некоторая блистательная подробность, о которой не сразу скажешь.
Скажем, что касается Анны Андреевны Ахматовой, Анна Андреевна Ах-
матова работает со словом, как со скатным жемчугом. Она никогда не
поставит слово в спекулятивную позицию, в какое-то перенапряжение –
никогда! Она никогда не сделает, что делает, скажем, Маяковский, то есть
не придумывает: «А вы ноктюрн сыграть могли бы?..» Тут вспоминается,
товарищи, Бунин: «Заумное есть глупость». В этом отношении никогда
Ахматова себя ни в чем не винила. Никогда никакого намека на истерику