355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Казарин » Беседы с Майей Никулиной: 15 вечеров » Текст книги (страница 23)
Беседы с Майей Никулиной: 15 вечеров
  • Текст добавлен: 17 мая 2019, 01:00

Текст книги "Беседы с Майей Никулиной: 15 вечеров"


Автор книги: Юрий Казарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)

у нее нет. Это все надо ценить, это все надо уважать. Блок ведь был совер-

шенно прав, говоря, что от перенапряжения метафорического сознания

уже разит смертью, то есть от этой игры слова умирают. С этим очень

сложно в русской литературе, поскольку русская литература – это чело-

вечность, совесть. Вот совесть – боль, совесть – боль, совесть – боль – это

как-то страхует, как-то придерживает. То есть ценить надо то, что достой-

но того, чтобы его ценили, отвергать то, что должно быть отвержено. За-

играться с этим жутко легко!

Ю. К.: Вот Астафьев – классный прозаик.

М. Н.: Да, Астафьев – классный прозаик. Еще Ким! После Кима я не

знаю никого, это просто золотая проза по языку, по идеальной взвешен-

ности – вот прямо за Буниным он пойдет. Но мощность Астафьева неве-

роятна. Кто-то его сравнивал с Шолоховым, я бы не сравнила.

Ю. К.: Послушай, а Солженицын… Как тут сложилось?

М. Н.: Ты знаешь, про Солженицына мне говорить очень трудно.

Ю. К.: Угу. Мне тоже.

М. Н.: Мне говорить трудно! Во-первых, «ГУЛАГ» – это не художе-

ственное произведение. «Двести лет вместе» – это очень интересно, но

это не художественное произведение. И надо сказать, что все его худо-

жественные произведения, кроме, может быть, «Матрениного двора»…

Ю. К.: «Матренин двор», «Иван Денисович» и «Случай на станции

Кречетовка».

М. Н.: Убрать большие его произведения.

Ю. К.: Вот три…

М. Н.: Особенно «Матренин двор», который, бесспорно, очень хо-

рош. А все остальные его творения практически одухотворены и вопло-

щают все то, что сказано в этих вещах. Я не знаю, как к этому относиться.

277

Я не берусь это оценить. Я не знаю, как относиться к писателю, который

открывает мне глаза на исторические факты, которые раньше по идео-

логическим причинам от меня скрывали. Поэтому мне, в сущности, не

нравится этот «Дом на набережной». Мне просто…

Ю. К.: Пустышка.

М. Н.: Я не скажу, что это пустышка, но мне такие вещи не нравят-

ся потому, что вот этой мощности художественной литературы, которая

должна быть, там нет. Что касается поэзии, я всегда подчеркиваю то, что

она – не литература. Мы уже говорили, что она берется оттуда, откуда

идет этот первоначальный трепет, не выраженный словом, ибо невозмож-

но это выразить, так как ты, окромя волны и трепета, ничего не слышишь.

Вот сама невозможность это выразить и является главным стимулом того,

что человек берется это выражать. Так вот в прозе этой невозможности

выражения нет. Прозаик, в сущности, знает, о чем он будет говорить. По-

этому содержание прозаического произведения в какой-то мере, конечно,

пересказать можно – и ты что-то поймешь. Тогда как содержание стихот-

ворения пересказать нельзя! Надо только слышать его, весь его ритмиче-

ский рисунок, всю его стать и походку…

Ю. К.: Придумать можно. Можно представить…

М. Н.: Ну да! Вот тут-то как раз и есть глобальная разница, что и го-

ворить! Я понимаю, конечно, что степень этой невозможности выражения

у прозаика зависит от многих вещей: тут и включаются всевозможные по-

литкорректности, инстинкт самосохранения – что только не включается.

Хотя ничего включаться не должно! Должно включаться только идеаль-

ное чувство меры: вот как «Капитанская дочка» и «История пугачевского

бунта». Но, надо сказать, когда находится писатель, способный подняться

над всеми инстинктами самосохранения и всякими идеологическими со-

ображениями,  получается  вещь  первоклассная,  первостепенной  важно-

сти. Из тех, кого мы только что назвали, пожалуй, будут только «Царь-

рыба» и «Проклятые и убитые» Астафьева. Вот мне нравится «Прощание

с Матерой» Распутина, но оно красиво, при всей моей нежнейшей любви

к Валентину Григорьевичу. Неслучайно сняли по нему кино.

Ю. К.: Да-а-а. Фильм – ничего, кстати… Л. Шепитько сняла…

М. Н.: Да, фильм ничего. Ну у нее, видишь ли, еще вкус на артиста

есть. У меня есть такое ощущение, что у Валентина Григорьевича есть

возможности, которые до сих пор еще не реализованы. И кто его знает!

Вот у него есть такой рассказ «Что передать вороне?», это одна из его

последних записей, сейчас он мало пишет, и там есть одна штуковина, ко-

торую он никогда не делал раньше. Вся эта его мифология, которая тянет

его в притчу или в какой-то такой мифологический крен, здесь есть, но

278

есть и другая вещь. Он идет по лесу. И он идет и оборачивается – и видит

по склонам – ничего. Снова он идет по лесу. То есть он уходит совсем…

«Уроки французского» – ну что ты! – товарищи, это просто мощный ро-

ман! Этот мальчик, этот Будда! И то, что он, вообще, нашел такую пару,

там сразу видно, что он может что-то такое!.. Вот у него – «Уроки фран-

цузского», «Матера» и «Что передать вороне?». Скажем, все остальное –

«Деньги для Марии», «Живи и помни», – я согласна с этим, но некоторое

какое-то нравоучительное… Я ничуть не удивлюсь, если он напишет что-

то совершенно неожиданное. Правда-правда!

Ю. К.: Его подпортили…

М. Н.: Да-да! Его жутко рано начали хвалить как раз за то, за что бы

его хвалить не надо. Потому что начали хвалить «Деньги для Марии»,

«Живи и помни». Между прочим, даже и в «Живи и помни» есть момент:

когда уже она смотрит-смотрит-смотрит с этой лодки, нам уже понятно,

что будет. Уже давно понятно, что будет. Между прочим, в «Живи и пом-

ни»  есть  столкновение  сознания  европейского  и  нашего  –  в  ярчайшем

виде, просто, знаете, в сим-па-тич-ном виде! Потому что, в сущности, что

такое права человека, за которые мы все так ратуем? Права человека – это

«я желаю, чтобы ты признал: всего ценнее на свете моя жизнь, моя». Я не

буду воевать с фашизмом, я родителей отдам в дом престарелых, потому

что моя жизнь дороже всего. И они так прекрасно живут! И им нравится!

Я не хочу этих людей ругать. Боже мой, они живут так, как они живут.

И еще одно: я и сейчас говорю, что у деревенщиков есть чему поучиться.

Значит, о чем мы там договорились? А! Мы говорили о Распутине.

И вот она смотрит с лодки, и уже понятно, что будет, и там, на дне, словно

спичку зажгли. И она склоняется к этому огню – и тут ей только орут, что,

как бы, не смей этого делать. И еще очень хорошо в конце: ее хотели по-

хоронить как утопленника, но бабы не дали и похоронили ее со своими.

Ю. К.: Майя, а вот «свежих» писателей ты читала? Таких, как До-

влатов?

М. Н.: Ой, ты знаешь, лучше о них не говорить: Довлатов как писа-

тель очень интересный, очень приятный. Но мне лучше про это не гово-

рить. И еще одно: избави Бог, такой роскошный мэн, что просто блеск!

Но вот когда его читаешь, эта прелестность совсем не нравится. Когда

я его прочла… Ну, и на этом наш контакт кончился. А Астафьева я забыть

не могу.

Ю. К.: А  вот  смотри,  Майя,  после  войны  были  опыты  мемуаров.

Солженицын – это же мемуарная повесть. И сегодня мемуары выходят на

одно из первых мест в отечественной литературе. И тут такая фигура по-

279

является интересная – Надежда Яковлевна Мандельштам. С ней в каких

ты отношениях?

М. Н.:  (Вздыхает.) Надежда Яковлевна, ну как тебе сказать, в каких

я  с  ней  отношениях…  Трудно  говорить.  Надежда  Яковлевна  –  женщи-

на  очень  умная,  вне  всякого  сомнения.  Умная,  образованная  –  правда.

Но очень недобрая.

Ю. К.: О-о-очень недобрая.

М. Н.: Понимаешь,  мне  лично  трудно  судить  о  человеке,  который

очень недобрый, потому что в моем русском раскладе доброта находится

выше ума и перед ним стоит. И она определяет. Вот если человек добрый

и умный – это уже Господь одарил, это уже все…Что тут надо сказать?

Читателю очень интересно…

Ю. К.: …читать о Мандельштаме.

М. Н.: Особенно, если мы рядом читаем и других авторов. И полу-

чается, что мы можем смотреть разными глазами, с разных сторон – он

получается многогранным. И поэтому читать для любого умного челове-

ка всегда интересно. В мемуарах есть очень странное свойство: человек

всегда пишет о себе. Вот о Мандельштаме я пишу или о Пушкине – я все

равно пишу о себе.

Ю. К.: Надежда не писала…

М. Н.: Нет, ну это, наверное, закон жанра. И никуда деваться невоз-

можно. Я пишу о себе. А поскольку она пишет о Мандельштаме, то в пи-

сании о себе он как-то подвертывается четко: она знает о нем. Можно

подумать,  это  она  все  написала  и  она  все  это  сделала.  И  вот  это  меня

смущает. Ты знаешь, меня совершенно не смущает, что она кого-то там

обругала, ради бога – дело житейское. Ну подумаешь! К старости харак-

тер человека, как правило, портится, очень редко не портится. Но, пони-

маешь, когда мы все это читаем, мы читаем все это как летопись чрезвы-

чайно значительной и чрезвычайно страдательной жизни. Точно так же,

как постоянно делают страдальца из Бродского. Постоянно делают стра-

дальца из Пастернака. Недавно мне сказали, с каким мужеством Андрей

Андреевич Вознесенский переносил муки. Какие, товарищи? Какие? Вот

о чем мы говорим?! Это были люди, которые жили, общались с людьми

высокой пробы, которые никогда ничем не занимались, кроме своего вы-

сокопробного дела. В сущности, назовите мне человека из близсидящих,

который прожил так жизнь. Только этим они и занимались.

Ю. К.: Ты вот сейчас говорила: «Назовите мне из близсидящих, кто

бы так прожил жизнь». Пастернак, что ли?

М. Н.: Да, вот назови! Ты знаешь тех людей, которые вот так про-

жили жизнь? Занимались только любимым делом…

280

Ю. К.: Не знаю.

М. Н.: И я не знаю! И только любимым делом занимались. Вот назо-

ви мне человека. Вот, скажем, Пастернак: всю жизнь с любимой женщи-

ной, всю жизнь на любимом месте! Товарищи! Это же Божий избранник!

Ну,  счастливей  просто  не  придумаешь!  И  что  касается  послевоенного

времени,  ужасов  этой  безумной  нищеты,  того,  что  мы  видели,  слыша-

ли и пережили… Мы же все ходили в таких вот расплывающихся синих

пятнах от недоеду, у нас всюду были коросты, всюду все рвалось. Вот

поэтому книгу о Вознесенском я отложила.  (Смеется.)

Ю. К.: Я тоже. Я полкниги прочел.

М. Н.: Ну конечно! Какой же он страдалец! И еще одно: они только

что вышли из жизни, которая была устроена совершенно иначе – как им

не страдать. Совсем недавно мне писали из Воронежа приятели, присла-

ли книгу одного исследователя: он там поднял какие-то дела мандельшта-

мовские. Выяснилось, что им в Воронеже очень много помогали, что им

выделили там какую-то пенсию, что какие-то там помоществования были

денежные, притом немалые. Но их полная безумная непрактичность и –

самое главное – постоянная уверенность в том, что им должны выдать

снова!.. Вот понимаешь, пусть я буду пошлая дура, но я отключиться не

могу, вот на сегодняшний день, отключиться не могу. Я понимаю, конеч-

но, что жили они не сахар, какой разговор, но, с другой стороны, давайте

разберемся. Она сама говорит: «Вот эти живут хорошо – они стали совет-

скими писателями», вы – не стали, стало быть, вы настаиваете на своем!

Стало быть, вы живете так, как вы считаете должным. Стало быть, това-

рищи, надо оценивать это по-другому. В этом случае надо бы вспомнить

Блока: «Каждый человек имеет то, что он хочет». Ты знаешь, вот когда

я приехала туда, где они жили в первый раз – было это где-то сорок лет

назад, – тогда я была, естественно, полна всевозможного сочувствия, по-

тому что Мандельштам – это Мандельштам. Тебе выделяют деньги в го-

лодном Воронеже, а ты идешь их тратишь на пирожное и дорогое вино.

Ю. К.: Абсурд!

М. Н.: Ради Бога! Пусть абсурд! Я ничуть не против абсурда. Вот

ты только что рассказывал, как живет русский человек – напьется и поет

песни. Абсурд! Ты знаешь, когда меня спросили: что это в нас говорит?

Это говорит в нас национальное!  (Смеется.) Абсурд – это у нас нацио-

нальное. Но есть такая штуковина, очень много объясняющая: Н. Я. Ман-

дельштам в конце жизни своей, когда у нее была однокомнатная квар-

тира, к ней стали приходить, ездить всякие люди из издательств, всякие

зарубежные люди, к ней этих людей приводили как к местной достопри-

мечательности, и она стала «дежурной» страдалицей – и роль этой «де-

281

журной» страдалицы она приняла. Вот это ужасно! Если на то пошло, ну,

откажись, что ли, от нее. Больше того, судя по всему, ей это нравилось. Ей

очень нравилось, что все ее реплики записываются… И вот когда к ней

пришли в чью-то пользу подписать (были там какие-то гонения), она ска-

зала им: «Вот, знаете, у меня есть собственная однокомнатная квартира,

свой пятак – и я никогда от него не откажусь». Это очень объясняющий

момент. Я понимаю, действительно, старая женщина – я могу ее понять.

Да и за что?! Осипа Эмильевича уже давно нет: совершенно правильно,

страдать уже больше не за что, но можно было этого не говорить. Я толь-

ко об этом. Ради Бога, можно было сказать: «Плохо себя чувствую», – но

она сказала так. Я совершенно равнодушна к тому, что она кого-то там

ругает, или она кого-то мало ценит – это их дело. Меня, например, мало

волнует,  когда  она  там  описывает  романы  Мандельштама,  –  какие  там

романы? Я ни одного романа не знаю, потому что там, где это описывают

другие авторы, это выглядит совершенно иначе. Да ради Бога! То, что ей

не нравится, что у него были с кем-то романы – да ради Бога! Пиши ты

что хочешь! Но вот эта вот ее последняя роль, которую, как она считает,

она заслужила, мне кажется, что это – мало, что эта роль – мала.

Ю. К.: Скажи, вот Бродский строит ряд писателей XX века: начи-

нается  он  Платоновым,  а  заканчивается  именно  Надеждой  Яковлевной

Мандельштам. Бродский считал ее прозаиком.

М. Н.: Нет,  ради  Бога!  Вот,  по-моему,  прозаиком  был  Мандель-

штам – он писал классно.

Ю. К.: А вот интересно, такой феномен есть странный: диссиденты,

изгнанники ненавидят власть: Надежда Яковлевна, Бродский, например.

Но потом это приелось, и они автоматически переводили это на страну

(«совок»,  «советы»),  а  потом  и  на  народ.  Вот  если  Бунина  вспомнить:

Бунин же ненавидел Советы, но народ-то он никогда не трогал.

М. Н.: Между  прочим,  об  этой  способности  писателя  постоянно

тяготеть к власти сам Мандельштам говорил. Это очень легко объясня-

ется,  потому  что  огромное  количество  людей  пишущих,  кроме  тех  из-

бранников, которые считают своим долгом написать и больше ни за что

не бороться, нуждаются в признании, в том, чтобы их поняли, чтобы их

оценили, стало быть – во влиянии. Я прекрасно помню, когда перед нача-

лом нашего российского периода какой-то значительный, первоклассный

актер (не буду называть имя, чтобы никого не обмануть), когда его спро-

сили, мол, что же вы, так сказать, в такой низкопробной рекламе снялись,

ответил: «Это моя профессия». И когда зашел разговор о том, что было

при той власти, что – при этой, он просто так и сказал, что эта власть –

лучше, потому что платят больше. О том, что разные гонорары, я узнала

282

поздно, когда советская власть кончилась. Вот эта борьба за гонорары, за

переиздания – это была мощная такая практика. Надо сказать, писатели

в ней участвовали, когда считали строчки за каждую копейку гонорара –

я бы хотела этого не знать, но это всегда было. Между прочим, вот эта

борьба за гонорары, за тиражи – это, товарищи, борьба за влияние. А раз

борьба за влияние, значит, я на многое пойду в контакте с властью, ибо

самое большое влияние будет тогда, когда я этой властью буду замечен.

Ю. К.: У Мандельштама это проговаривается, он тоже прикопался

к власти, шел к ней, есть факты. Любая власть отвратительна, как руки

брадобрея, посмотрите на руки власти.

М. Н.: Он вступал с ней в отношения несколько раз. Нет, дело в том,

что тут есть такая старая-старая обида русской интеллигенции, которая

никогда не занимала в нашем российском раскладе такого места, на ко-

торое она могла всячески претендовать. Они ведь никогда не были ду-

ховной элитой или советниками – ничего подобного! Они где-то всегда

были очень даже вытиснутыми! И вот обида эта даже очень срабатывала.

Ну, что касается советской власти, я говорила, что все было абсолютно

честно: чем я активнее, тем лучше я оплачен, тем лучше я замечен и т. д.

Если ты нейтрален, то и к тебе – нейтрально. Если ты против, то и они

против тебя. Тут все совершенно понятно, поэтому я вам так скажу: у че-

ловека выбор был – пожалуйста, выбирай! И люди выбирали.

Е. Д.: Ни у Мандельштама, ни у Ахматовой не было никаких идео-

логических, политизированных текстов.

Ю. К.: Нет, Лена, это не так, не совсем так.

М. Н.: Нет,  это  не  политические.  «Мы  живем  под  собою,  не  чуя

страны…» – это верх гуманизма.

Е. Д.: Они появились уже после контактов…

Ю. К.: Он хотел выжить и написал оду Сталину!

М. Н.: Что  касается  Сталина,  обратите  внимание  на  исторические

факты: фигура Сталина привлекала очень многих и у нас, и за рубежом.

И это можно понять.

Ю. К.: Он написал «Мы живем под собою, не чуя страны…», за это

он был арестован, за это его месяц целый мучили в тюрьме, сожгли ему

глаза, свели с ума, отправили в Чердынь. Он выбросился со второго эта-

жа – вывихнул ключицу. Перевели в Воронеж хлопотами друзей… По-

том, когда он понял, что приходит конец, написал оду. Это факт, я знаю,

все знают. И он написал не оду, а инвективу. Это получилась инвектива.

Он опорочил Сталина – вот в чем дело. То есть талант не дал ему солгать.

А, кстати, Бродский отмахнулся от своей земли. И Ахматова вовсе не со-

283

трудничала с властью: она хотела спасти Льва Николаевича, сына своего,

в ноги падала.

М. Н.: Ну что касается «спасти сына своего» – надо писать и падать!

Ю. К.: Так это понятно, я же не осуждаю ни его, ни ее.

Е. Д.: Ну вы же сами сказали так: «Кто нейтрален, к тому нейтраль-

но и относятся». А Бродского за что?

Ю. К.: Нет, Бродского совершенно справедливо: за то, что колхоз-

ный строй критиковал.

М. Н.: Самое главное – чтобы человек не начал думать сам. Если на

то пошло, то ничто с такой мощностью не заставляет человека думать

самостоятельно, как поэзия.

Ю. К.: Вот,  господа,  смотрите!  Вот,  советская  власть,  вот  уровень

некий… Вот появляется человек, который начинает ее ругать.

М. Н.: Ну что! Конечно!

Ю. К.: Потому что это и есть тирания. Бродский уезжает. А Тихо-

нов спрятался, Тихонов же талантливейший поэт, у него были блестящие

книги. Тихонов ниже ростом стал – вот и все. А Ахматова высилась, Пас-

тернак выделялся, Мандельштам возвышался.

М. Н.: Нет, вы знаете, дело-то в том, есть ведь люди, которых испу-

гать просто нельзя.

Ю. К.: Да, Ахматову нельзя испугать.

М. Н.: Вот нельзя – и все!

Ю. К.: Вспомните  разговор  с  английскими  студентами,  которые

приехали в Ленинград и вызвали Михаила Михайловича Зощенко и Анну

Андреевну.  И  провокационный  вопрос  был  такой:  «Как  вы  относитесь

к постановлению 46-го года о журналах «Звезда» и «Ленинград»? И что

ответила  Ахматова:  «Я  полностью  согласна  с  критикой  в  этом  поста-

новлении». Что сказал Зощенко: «Я – не согласен!» Зощенко погиб. Она

опять, не знаю, ради сына, ради традиции. Потому что, если бы она по-

гибла, сын погиб, это однозначно.

М. Н.: Это 46-й год, товарищи.

Ю. К: Ну да, это был не 46-й, это был уже 48-й… Страшное время

было. М. Н.: 48-й. Если взять и посмотреть ситуацию в стране – Боже

мой!.. Ю. К.: Тот же самый Платонов подметал тротуары.

М. Н.: Ну это, говорят, придумано. Это была такая легенда, которую,

если даже ее не было, стоило придумать.

Ю. К.: На  самом  деле  он  сидел  с  умирающим  от  туберкулеза  сы-

ном – вот чем он занимался.

284

М. Н.: Тогда лучше гораздо мести мостовую.

Ю. К.: Это трагедия Платонова – умирающий сын.

М. Н.: Что касается кочегарки и подметания улиц – ничего страшно-

го. Ничего! И сами люди, делающие это, нисколько не относились к это-

му как к гонению – ничего подобного!

Ю. К.: Ну вот смотри, я  в 81-м году – в принципе тогда была со-

ветская власть суровая – стал преподавателем в университете, я не сидел

в кочегарке. Это хорошо или плохо? Ну я имею в виду, это не сотрудни-

чество с властями?

Е. Д.: Ты талантливый, мудрый.

Ю. К.: Нет, ну что значит талантливый, мудрый?

М. Н.: Никому не нужны талантливые и мудрые.

Ю. К.: Майя знает, какой я был мудрый. Полный дурак был.

М. Н.: Нет, ну не то, что дурак. Талантливый был, мудрый еще не

был. Е. Д.: Но главное – в науку пошел. Это самое главное.

М. Н.: Ты был прекрасен, как орхидея. Сам собой был хорош – это

поразительно.  Посмотришь  на  его  отца,  его  мать  –  товарищи!  Божий

промысел! Орхидея, красавец, жуть, как хорош собой. Пластика! Как он

бежал! Просто поразительно. Ну такие долго не живут! Среди всех, так

сказать, талантливых дураков, безбашенных в университете были два че-

ловека, которые отличались самым основательным, самым феноменаль-

ным,  таким  совершенно  неподдающимся  никакой  редакции  упорством

в деле, которым будут заниматься, – это ты и Саша Верников.

Ю. К.: Для меня стихи – это самое главное в жизни.

М. Н.: Ну вот! Ты и Саша Верников. Даже что касается Жени Каси-

мова, уже тогда было понятно, что… Женя был такой человек незлобный,

вполне приятный, контактный, вообще, очень милый. Но, допустим, он

мог писать рассказ про старуху и тут же, допустим, про яблоню красивое

стихотворение. И тогда уже можно было понять, что это не будет для него

ведущим. Вот это было просто видно. И еще вот как-то всегда читаешь –

это Сережа Кабаков и зачеркнуто, зачеркнуто – это у нас национальное.

Упал в эти стихи, как в прорубь с головой – и уже не вытащишь.

Ю. К.: У Сережки Кабакова что-то другое, ему что-то мешает всег-

да. Я не знаю, что.

М. Н.: Значит, Серега был человек какой. Когда он ко мне пришел,

он не умел даже записывать стихи, записывал в строчку. И я ему правила.

Он совершенно не понимал, откуда это все идет. Он не отличал стихи хо-

рошие от плохих, чужие от своих – это черти что было, это просто тундра.

Ю. К.: Дело еще в том, что он был просто необразованным.

285

М. Н.: А теперь пункт второй: Сережа – это был человек, которого,

как Николая Васильевича Гоголя, нельзя было учить.

Ю. К.: Да.

М. Н.: Он  же  начал  учиться  в  университете.  Но  когда  он  оттуда

ушел, я говорю: «Сережа, и не жалей!» В эту тундру и нечего соваться.

Тундра, между прочим, очень ранимая структура. Там, когда американ-

цы работают, они полиэтиленовые коврики расстилают со специальными

отверстиями для продыху, и только по ним шагают. Так вот Серега, при

всей  своей  громадности,  был  такой  структурой…  В  чем  тут  еще  дело:

когда Серега читал Бунина, он писал, как Бунин, когда – Блока, писал, как

Блок, когда читал Есенина, был как Есенин. Жуткое дело! Он как-то так

немедленно это все вдыхал и выдыхал – просто ужас! Я говорю: «Серега,

никого не читай». И надо сказать, когда он полюбил Катулла, это сразу

была какая-то не то, что любовь, это было сразу попадание точку. Това-

рищи, он же теперь меня по часу на латыни долбает по телефону – вот до

чего Катулл-то его довел.

Ю. К.: А вот Калужский Саша уехал, кто еще… Ленька, ну Ленька –

понятно.

М. Н.: Саша и сейчас пишет хорошие стихи просто валом.

Ю. К.: Ну, у него нет связи с землей. Взял Лермонтова перевел.

М. Н.: Саша вообще сложный случай… Во-первых, так: идеальный

случай, когда твой дедушка закончил университет, потом – отец, потом –

ты. То есть ты стоишь на готовом фундаменте. У Саши фундамента ни-

какого. Он, так сказать, первый был каменщик. Это важно. Второе, что

очень важно: он родился в поселке Беринга – там лютота, Колыма. Надо

сказать,  что  огромность  этой  лютоты,  земли  и  океа на  в  человеке,  хотя

он уезжал оттуда ребенком, каким-то образом сказывается. Потом Саша

ужасно красивый.

Ю. К.: Необычайно.

М. Н.: Ну немыслимо красивый! Это тоже очень важно. Дело в том,

что, понимаешь, всю эту красоту снести трудно. Притом бывает фрачная

красота, бывает герой-любовник, бывает как Юра Казарин – у него внеш-

ность, сейчас я вам скажу какая: ну вот за ним стоят полки с разорван-

ными знаменами, так вот на фоне этих полков ему самое то! Это лучше,

чем фрачный красавец, лучше, чем там… Но при всем при том это очень

трудно вынести. Ну, трудно постоянно слышать вот эти полки с разорван-

ными знаменами. Ну, Саша-то красив, за ним античная Греция.

Ю. К.: Вся культура.

М. Н.: Да, вот это все! И для того, чтобы быть этого лика достойным,

вы знаете, нужно как-то вникать в себя. Трудно! Поэтому трудности в нем

286

много, это точно. И потом в него, как говорила моя умнейшая бабушка,

порченая кровь попала. Я, знаете ли, Сашу люблю, очень хорошо к нему

отношусь, и сейчас у нас с ним хорошие отношения, но как-то я его спро-

сила: «Саша, у тебя в ближайших предках никто не утонул в холодной

воде?» Вот, понимаешь, что-то такое. А это, между прочим, таскать в себе

очень трудно. Вы знаете, если человек покончил жизнь самоубийством,

то и детям его достанется неполная жизнь – и пойдет, и пойдет, и пойдет.

Ю. К.: У меня дядя повесился в 74-м году, его сын, Славка, умер со-

рокалетним, его дочь спилась.

М. Н.: Ну вот! Массу вещей делать нельзя. Вот неслучайно и Рас-

путин, и Шукшин, и Астафьев хором закричали: тогда еще можно было

что-то сделать. Тогда оставались бесперспективные деревни, где дожи-

вали две-три старухи, но эти две-три старухи были, как моя бабка, сре-

доточие народной мудрости. И не уходили они оттуда, потому что живая

земля должна быть живой. И только они, между прочим, такую величай-

шую  миссию  выполняли  и  помнили  это  до  конца.  И  все  эти  люди  это

все слышали. И потом, правда, правильно сказал Распутин, прошлого не

вернешь.

Ю. К.: Сейчас люди пошли ведь обратно в деревню, не много, но

пошли. И не алкоголики.

М. Н.: Да, дай-то Бог. Я всегда говорю, пусть хотя бы будут летние

дачи. Ю. К.: Нет, нет! Они живут там! В Каменке у меня сосед здоровый

мужик 38–39 лет живет, Вовка Попов, местный причем, вокруг них об-

разовалось: Мельников Володя – замечательный художник, Женя Сере-

бренников – плотник…

М. Н.: Лишь бы только живое место осталось живым местом!

Ю. К.: Я посчитал, там двенадцать человек мужиков – не алкоголи-

ков! – живут там круглый год, постоянно.

М. Н.: Ну это же хорошо! А я вот была в одной деревне – красотища

невероятная, соловьи орут, аж деревня качается! – зимует один человек.

Один. Ю. К.: А где это?

М. Н.: Ой, забыла. Один человек зимой – никто не зимует!

Ю. К.: Нет, в Каменке не так. Там есть местные: Юрка да Вовка хо-

дят. М. Н.: Ну ты что, часто бываешь там?

Ю. К.: Я постоянно там.

М. Н.: Вообще,  надо  сказать,  что  самая  такая  тяжелая  судьба,  это

когда человек в деревне живет, потом в райцентре, потом побольше…

287

Ю. К.: Вот  ты  говоришь,  Виктор  Петрович  Астафьев  говорит:  мы

вернемся обратно! Постепенно.

М. Н.: Вот ты знаешь, Юра, я понимаю, что надо верить. Надо ве-

рить так же, как мы верили в победу в 43-м году и в 41-м! Но очень труд-

но. Ю. К.: Нет, надо верить. Мне кажется, что не может такой народ

пропасть. Народ с такой культурой, народ с такими традициями.

М. Н.: Девочки, такой красивый! Теперь, когда мне говорят: «Ну, на-

стоящая парижанка!» – я говорю: «Посмотрите на тех парижан!» Какие

там некрасивые люди: все женщины некрасивые, все мужчины мелкие.

Они все с меня ростом! Мужик с меня ростом… Вот он идет в таком и так

(что-то показывает) – я просто чуть не упала! То есть это для них есте-

ственно. И они правы, потому что Наполеон, в конце концов, был на сан-

тиметр ниже меня, на сантиметр – метр пятьдесят один был Наполеон.

Ю. К.: А ты – пятьдесят два?

М. Н.: Да.

Ю. К.: У меня мама пятьдесят пять была.

М. Н.: Нет, я ходила на таких вот каблуках – это сейчас уж.

Ю. К.: И ты все время ходила в роскошных шубах. Но не все время,

в те годы.

М. Н.: Сама шила – сама.

Ю. К.: И – кольца! Кольца были на руках! По штуки три.

вечер тринадцатый

Ю. К.: Мы остановились на шубах и «вся в кольцах узкая рука»…

М. Н.: Что касается моих роскошных шуб, сейчас скажу: я шла в ка-

кой-нибудь магазин комиссионный, покупала себе большую шубу, у кото-

рой там был потерт край и т. д., раскладывала на пол, кроила и шила себе

другую. А поскольку у меня нет машинки, которая шьет, я шила это все

себе, товарищи, в две дыры. После того, как я все это сшивала, я ходила

неделю, не снимая перчаток, потому что все руки были в крови. Но зато,

ой! Я шила себе много шуб, самая моя любимая была – вот та самая.

Ю. К.: Гордячка  Майя.  Мне  Сахновский  говорил:  «Слушай,  Юр,

Майя уже в четвертой шубе». Ну, классно!

М. Н.: Надо сказать, талант был такой – не работал!

Ю. К.: Наступила эпоха посткнижной культуры. Не думаю, что это

катастрофа, но это нечто невообразимо иное.

М. Н.: Я так полагаю, что книжная культура уходит окончательно и

никогда не вернется. Видимо, знаете, уже наверное, ничего не сделать.

Ю. К.: Массовое явление.

М. Н.: Массовое! Нет, конечно, останутся какие-нибудь избранники.

Ю. К.: Тот, кто пишет.

М. Н.: Да. И какие-то, может быть, будут небольшие хаотического

круга компании. Массово – уже никогда, никогда. Но вот сейчас в мире,

вообще-то, читают не много, просто надо знать, как считают, чтобы это

понять. Допустим, я пришла в библиотеку посмотреть свежую газету или

какую-нибудь статью, ведь меня уже учли, а ведь я не читатель! Точно так

же категорически не являются читателями люди, которые берут подписку

литературы, чтобы сдать дипломные работы. Я работала несколько лет

в  библиотеке  научного  института:  человек  набирал,  набирал,  набирал,

но он же не читатель, он защищал кандидатскую диссертацию. Он сда-

вал, и больше никогда ничего не брал. Это не читатель. И таких людей

вообще учитывать бы не надо. Это был совершенно такой рабочий инте-

рес, когда человек читает не для себя, не для того, чтобы чего-то узнать.

289

Поэтому всевозможному учету книжному доверять нельзя. Кроме того,

мы уже сколько раз говорили, что книги-то покупают, но кто нам сказал,

что их читают! Я знаю сколько угодно людей, которые книги не читали.

Мы пережили целую эпоху, когда все читали.

Ю. К.: Книгу – в каждый дом!

М. Н.: Да!  «Книгу  –  в  каждый  дом!»,  «Лучший  подарок  –  кни-

га!»  Книги  читали,  действительно.  Это  было  такое  массовое  чтение

в 60-е годы, когда читали все журналы. Я сама выписывала восемнадцать

газет и журналов – и все читала. И за журналами стояла очередь. И надо

сказать, что вот этим всем товарищам, о которых мы сейчас говорили: и

Распутину, и Астафьеву – им очень крупно повезло, потому что все их

прочитывали. И притом, ведь это правда, о книгах, о литературе говорили

в трамвае, троллейбусе, говорили на улице…

Ю. К.: Майя, а какие журналы ты читала?

М. Н.: «Иностранную  литературу».  Во-первых,  я  брала  в  детской

библиотеке «Новый мир», «Октябрь», «Знамя», «Современник» и т. д. –

там все они были, и все их я там читала. Себе я выписывала «Новый мир»,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю