Текст книги "Беседы с Майей Никулиной: 15 вечеров"
Автор книги: Юрий Казарин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 36 страниц)
Надо обливаться слезами благодарности и восторга за то, что Бог тебе
дал такой язык. Вот мои товарищи сидели перед телевизором, и он такое
сказал. Избави меня Бог сказать что-нибудь плохое о Бродском, но я во-
10 М. И. Цветаева. «Вчера еще в глаза глядел…».
17
все не уверена, что его будут пылко и нежно любить много лет спустя. Не
знаю, не знаю, сомневаюсь.
Ю. К.: Майечка, первым твоим потрясением стал Лермонтов,
в 4 года. А потом какие потрясения были?
М. Н.: Когда мы учились в школе, у нас в доме была отличная би-
блиотека. У моего отца вообще была блистательная библиотека. Надо
сказать, что мой отец был человек отлично образованный, философию и
поэзию читал в подлинниках. Мой отец поработал до революции только
два года. Он кончил Императорский лесной институт. Он сам эту профес-
сию выбрал, он землю очень любил.
Ю. К.: Петр…
М. Н.: Петр Михайлович.
Ю. К.: А Никулин, фамилия?
М. Н.: Это отца фамилия.
Ю. К.: Это их родовое.
М. Н.: Что, сейчас опять будешь копать по поводу моего дворян-
ства?! Ю. К.: Не-е-ет.
М. Н.: Дело в том, что это не самое главное. Вот почему нет смысла
в поисках дворянства: в то время были люди, которые этот нравственный
закон перенимали и уважали. Но ведь дворяне были и другие. Один от-
крывает в усадьбе школу, другой – проигрывает девок в карты. Дворяне
были всякие, равно как и крестьяне были разные. Идеальный пример,
когда человек из поколения в поколение как высшую ценность перенима-
ет нравственный закон своих дедов и прадедов.
Мы как-то были в Магнитогорске от журнала «Урал». И вот мы там
с Николаем Яковлевичем, поскольку ты знаешь, что мы с Николаем Яков-
левичем, как два добросовестных идиота: нам на столы кладут стопки
рукописей, и мы с ними до ночи сидим, кто на встречу, у кого дела, – в об-
щем, остались только мы. И вот сидим мы при этих папках, и заходит мо-
лодой человек и говорит: вот вы писатели, да еще журнал «Урал» назы-
ваетесь, вот о чем надо говорить, кричать надо… И рассказал нам, в чем
была причина его печали: когда он уходил в армию, еще варили хорошую
сталь. Дело в том, что когда мы гнались и перегоняли Америку, и гнать
нужно было все больше и больше, металл становился все хуже и хуже, и
делали мы его, сокращая сроки плавки. И поэтому у нас получилось ста-
ли много, но плохой. И когда этот человек вернулся и встал к своей печи,
он понял, что они делают плохую сталь. И он сказал: «Одному я рад, что
дед мой умер, что он не дожил до такого позора. Как бы я ему в глаза
смотрел, стоя около такой стали». Это совершенно та же самая картина.
18
Только там все держится на дворянской чести, а здесь все держится на
идее мастерства. Ибо это наша уральская идея. Это одно и то же. Если мы
будем говорить о старообрядцах, которые сделали нашу уральскую про-
мышленность, и это будет то же самое. Самое ужасное – от этого наслед-
ства отказаться, отойти и забыть его. А поскольку все советское время из
нас просто тщательно это выбивали, у меня на всех фотокарточках все
мужчины были уничтожены: женская головка, а дальше вырезано. Все
дело в том, что кто-то забыл, а кто-то ведь нет. Тут уже, товарищи, ты вы-
бираешь сам. К вопросу о свободе, как говорят, что мы жили в условиях
полного рабства и полной несвободы – с этим я не соглашусь.
Ю. К.: Я тоже.
М. Н.: Это твое личное дело. Что касается таланта: талант – это сво-
бода. На мой ум, только так. Ну, посмотрите на О. Мандельштама. Как раз
в советские годы это нам было просто с яркостью афиши и лозунга дока-
зано. Вот, допустим, Ю. Олеша замолчал. Он своим даром распорядился
так. Некоторые люди поняли, что надо приспосабливаться. Но, заметьте,
кто как приспосабливался. Допустим, С. Я. Маршак навсегда забыл то,
что он писал и о чем думал. Он занимался только детской литературой
и переводами. Он не уронил своего лица, он стал хорошим литератором.
Выжил так. Были люди, которые писали то, что положено. А были люди,
которые, как Мандельштам… Нет, с Мандельштамом вообще все ясно.
Он мог писать только то, что он слышал. Те самые вибрации, тот самый
трепет, он его и фиксировал.
У меня есть один приятель в Воронеже, я его редактировала, когда
он печатал несколько вещей в «Урале». Он мне иногда письма пишет и
книги посылает. Он следователь. И вот из каких-то следовательских дел
он выяснил одну очень интересную подробность: оказывается, когда два
месяца Мандельштам жил в Воронеже, а ведь это были очень крутые уже
годы, ему многие помогали, ему даже городские власти выделяли посо-
бия и так далее. Это к вопросу о свободе.
Что касается еще вопроса о свободе: когда я начала собирать Ман-
дельштама, а это были годы такие, что много моих товарищей и подруг
много лет сидели без работы за одно то, что их подозревали, что они
прочли воспоминания Надежды Яковлевны Мандельштам. За это мож-
но было достаточно серьезно поплатиться. И я начала собирать Ман-
дельштама. Началось все с того, что мне один мой друг подарил старый
журнал, и там было напечатано три стихотворения Мандельштама. И по-
скольку у меня были знакомые в Москве и в Питере, я к ним обратилась
с вопросом, есть ли у кого-нибудь что-нибудь еще. Все понимали, какое
это небезопасное дело. То, что произошло дальше, меня потрясает до сих
19
пор. И, когда я говорю об этом, я понимаю, что мы абсолютно великий
народ. И то, что произошло в эпоху капиталистической революции, народ
так не подломили ни Гражданская война, ни Отечественная. И, возможно,
ему придется приходить в себя достаточно долго. Так вот, я начала соби-
рать эти стихи, и мне начали приходить конверты из Питера, из Москвы,
из Воронежа, из Читы. Делалось это так: бралась папиросная бумага, на
ней без интервалов печатались стихи. Обратного адреса никогда не было.
Лист нужно было немедленно уничтожить и немедленно перепечатать,
потому что по почерку машинки – у меня у самой были такие неприят-
ности – можно было вычислить владельца.
Так вот я собирала Мандельштама, переплетала, и, когда вышло пер-
вое американское издание Мандельштама и попало ко мне в руки, пере-
снятое на фотоаппарате, знаете, что меня потрясло? Мое собрание раз-
нилось от того на восемь стихотворений. То есть здесь было практически
все. То есть люди в Питере, в Москве, в Воронеже, в Чите, в Екатеринбур-
ге на этих папиросных бумажках сохранили все. И когда нам говорят, что
если бы не Америка… Вот, оказывается, нет.
И еще скажу вот что: если бы Мандельштаму было предложено –
или Нобелевская премия, или вот это, он, конечно, предпочел бы прожить
жизнь так, как он прожил. Ему нужно было быть поэтом этой земли, это-
го народа, и, конечно, он бы выбрал это. Ничуть не сомневаюсь. У меня
сохранился только один конвертик и один листочек, напечатанный на ма-
шинке. Все остальное нельзя было хранить. Остальное я отдала в Музей
писателей Урала, но не знаю, как они распорядились моим экспонатом.
Ю. К.: Майя, расскажи немножко, у папы в библиотеке какие книги
были?
М. Н.: Отец мой был хорошо образован, потому что раньше всех об-
разовывали очень хорошо. Раньше во всех технических институтах учи-
ли людей и держаться в седле, и поэзии, и танцам. Реальное училище.
Он сам выбрал учебное заведение. Их так учили, потому что в то время
считалось, что техническая интеллигенция на том месте, где она будет
работать в промышленности, должна создавать культурную атмосферу.
Уральская интеллигенция с этим, между прочим, очень хорошо справля-
лась. Из книг у него были и философия, и классика, и специальная лите-
ратура. Все это во время Гражданской войны было спалено.
Ю. К.: А поэзия какая была?
М. Н.: А поэзия… Частично, что касается Блока, Гумилева, Северя-
нина и так далее, это все даже осталось в моем доме. Серебряный век поч-
ти полностью. Все собирал отец, потому что мама еще дитя была. Отец
не пропускал ни одного выступления Шаляпина, он видел всех: Есенина,
20
Блока, Северянина, Маяковского, Гиппиус. Он видел их всех вживую.
И его рассуждения были чрезвычайно интересными. Скажем, по поводу
Гиппиус рассказывал, как она была одета, тонкая талия, волосы. В пере-
воде на современный язык – секс-бомба, но очень злая. Очень мне по-
нравилось про Маяковского. Я у него спросила: «А Маяковский какой?»
Он ответил: «Ну, в тот раз он был хорошо одет, я видел его еще когда он
был неважно одет. А вот в тот раз в дорогом костюме, на вид высокий,
хорошо сложенный, но очень плохо воспитан». Как вы помните, в 30-е
годы, когда идеологический прессинг еще не распространился, издавали
Пруста и Джойса. И Пруста, например, я читала в издании 30-х годов. По-
том все прекратилось. Любимое мое – предвоенное издание Лермонтова,
и Пушкина перед войной издали. Что касается того, что сгорело… Отец
как из дома вышел, так просто больше не смог туда войти. Но кое-какие
вещи из старого дома остались. А из книг – ничего. Вот если бы кто-то
из маминой семьи остался жив, хоть один, судьба была бы решена – на
корабль и в Бизерту. Императорскую эскадру же уводили туда, они хотели
ее сохранить для отечества. Она же в полном боевом порядке, со всеми
пушками и матросами ушла, и если бы хоть один мужчина был жив… Ой,
я каждый раз когда стою там, думаю, это Бог меня не забыл, это Бог меня
не забыл. Все хочу съездить в эту Бизерту, положить цветы туда.
Ю. К.: Мама была тоже благородного происхождения?
М. Н.: Мама была из дворянства.
Ю. К.: Маму как звали?
М. Н.: Маму звали Нина Викторовна. Да ты что, у бабушки даже
где-то имение есть. Я не стала узнавать, потому что моя родная бабушка
умерла здесь в войну, а двоюродная осталась… Красавица была неверо-
ятная. Ю. К.: Как вы попали вообще сюда?
М. Н.: Сейчас расскажу. Моя бабушка только за три месяца до смер-
ти нарисовала мне схемку, сказала, что вот там твой дом, сходи, посмотри.
Я нашла его, и даже внук Гришенька маленький там у меня сфотографи-
рован. История нашей семьи, что со стороны отца, что со стороны мате-
ри, мне ужасно нравится. Они разные, ибо в южной истории сплошные
безумные страсти, испанский роман можно написать. А здесь столбовой
эпос, сплошное мужество, терпение и служение. Отец никакой другой
земли не хотел признавать и вообще видеть не хотел. Тем не менее он три
года подряд ездил в Крым и жил там. Это очень интересно, это у меня
описано как раз в «Месте». Значит, такова была судьба. И история их…
Ну понятно, кто живет в Севастополе? Это флот. Там другим людям и
делать нечего. Поэтому там были те люди, которые жили при флоте.
21
В начале XVIII века, когда к Петру I в армию служить приходили
многие европейцы, был один серб по фамилии Христиан ович или Хри-
сти анович. Он служил в армии и заслужил имение. Моя прабабушка была
последней сербиянкой. До нее они женились только друг на друге. Исто-
рия того, как она вышла замуж за прадеда, совершенно потрясающая. Вся
их история полна немыслимых происшествий. Прямо роман на романе.
Она была очень красивая, вполне обеспеченная, с имением, с при-
даным и так далее. А прадед ехал к месту службы, и какой-то товарищ
уговорил его заехать. Это было еще тогда, когда память о Крымской
войне держалась и почиталась. И в доме собрались, значит, какая-то тет-
ка, какие-то барышни, накрыли на стол, и моя прабабка, царственной со-
вершенно внешности – у Маши ее глаза. Она выходит, и получилось, что
с некоторым опозданием, все уже рассаживаются за стол.
Самое удивительно что: ведь у меня еще есть брат и сестра. Все
семейные предания и рассказы были переданы моей бабушкой только
мне. И когда бабушка умирала, сказала: все фотокарточки отдайте Майе.
И даже все, что было у моих брата и сестры, – все это отдали мне. И все
это у меня хранится, все послужные списки деда и так далее. Ну вот.
И поскольку моя прабабка вышла несколько позже, она была смуще-
на и за обедом не принимала участия в разговоре, – а то подумают, что
барышня невоспитанная, чуток задержалась, или, напротив же, каприз-
ница. И все пообедали, пошли пить чай на террасу или в беседку, я уже не
помню, и когда все поднялись из-за стола, прадед мой, по фамилии Алек-
сандров, обращается к отцу, к сербу-то, Христи ановичу-Христиан овичу,
и просит руки и сердца его дочери. Отец барышни был совершенно сму-
щен, потому что так не делается, это почти неприлично. И он, не желая
ставить этого молодого человека в неловкое положение, стал говорить
о том, что, дескать, мы об этом еще и не думали, я, мол, и сам еще хоть
куда, – а он был давно уже вдовец. И тут встает моя прабабка, сербиянка,
и говорит, что она согласна. Он был совершенно некрасивый. Она – не-
мыслимая красавица. Он был русский. Она была первой сербиянкой…
Ю. К.: Она была первой сербиянкой, которая нарушает традицию
этнических браков…
М. Н.: Да, вот так.
Ю. К.: Я все время удивлялся: ты все время переводила сербов…
М. Н.: Сербов я люблю. Юр, я тебе сразу скажу, во-первых, сербы –
они красивые. Если так сказать, самые красивые мужчины в Европе –
конечно, славяне. Притом славяне северные, это мы, и славяне южные,
это сербы. Понимаешь, в них есть воинственное, орлиное. Это первое.
Второе. Юр, ну ты же помнишь историю Великой Отечественной войны:
22
с фашистами сражались только Советский Союз и Югославия в лице сер-
бов. Там были всякие события, всякие темные стороны. Только сербы.
Сербский поэт, которого я много переводила, мне однажды сказал: «Ну, я,
Майя, уже вообще не знаю, что я написал, а что – ты». Потому что он сам
партизанил.
Ю. К.: Это Цирилл Злобец?
М. Н.: Да, он очень интересный был.
Ю. К.: Ему сколько лет?
М. Н.: Да его уже нет, наверно, он меня постарше. Он воевал, а я
в войну дитя была. Наверно, уже нет его. Но они успели еще сказать
нам: видите, что происходит с нами? На нас пробуют, на вас отработают.
Ты что, это правда! Не далее как в это лето на Крите мы сидели в малень-
ком таком населенном пункте. Там ведь деревней назвать нельзя, потому
что все каменно, красиво, это у нас деревни. И подходят два товарища и
начинают с нами разговаривать. И я у них спрашиваю: а вы по-русски
говорите, почему вы по-русски говорите? Вот вроде бы как не могу я ска-
зать, что вы из России. Так этот серб!
Ю. К.: Мы остановились на сербах и на твоем детстве. В четыре
года ты начала читать. Открытие Лермонтова. Но я задавал тебе вопрос,
ты от него опять ушла. Но это правильно, потому что ты всегда углубля-
ешься и расширяешься.
М. Н.: Это мы рассуждаем, каких поэтов я люблю.
Ю. К.: Да. Только не люблю, а родные поэты.
М. Н.: Практически из зарубежных никого не буду называть.
Ю. К.: А ты языки какие-то знаешь, так, более-менее?
М. Н.: Да. Мы с Костей Белокуровым Рильке на немецком читали.
Специально изучением языков не занимались, это ведь было никогда нам
не надо. В былые времена я покупала польские журналы. Надо было – ку-
пила, прочитала. Костя-то ведь вообще знал все европейские языки, гово-
рил, что у него только что-то с угро-финнами не контакт. А все остальное
он спокойно. Но это знание было какое… Практически все мои друзья,
которые знали иностранные языки, скажем, Костя Мамаев, говорить на
них почти не могли, потому что было не с кем и незачем.
Ю. К.: Слушай, а ты вот Рильке в оригинале читала, он на тебя как-
то повлиял?
М. Н.: Нет, но то, что Рильке потрясающий поэт, – это да. Совершен-
но потрясающий. Я вообще про влияние не знаю, поскольку ни про кого
не могу сказать.
Ю. К.: Нет, не про влияние, а про родственность.
23
М. Н.: В Рильке меня потрясло вот что: то, что нам перевели у Риль-
ке, в том числе Пастернак, это совсем не Рильке. Он как-то глубже, он
в пространство подсловесное, геологическое, как говорит Блок, уходит
гораздо дальше. И еще в нем много небесного, космического, от там жи-
вет. Потрясающий совершенно поэт.
А начали мы с Лермонтова, без которого невозможно. Про Пушкина
я уже говорила, Пушкина называет каждый русский человек. Но к Пуш-
кину у меня такое отношение: это явление нужно воспринимать совер-
шенно особенным образом. Обычно воспринимается как? Вот сначала
идут «Маленькие трагедии», потом «Повести Белкина», а потом идут
стихи. Все это писалось в одно и то же время. Если это читать так, как
было написано, то получается более мощный разговор, обступающий
тебя со всех сторон, и это какое-то невероятное пространство, где про-
заическая и стихотворная форма становятся частью одного общего гово-
рения. В общем-то, договор с судьбой. Невероятно значительная, очень
красивая штуковина получается. Где-то я слышала, что хотят так Пушки-
на издать. Я так говорю, потому что с самого начала так читала и не могу
выделить…
Вот я сразу могу сказать, что могу у Лермонтова выделить стихи, ко-
торые я сколько раз читаю, столько раз я прямо – все, лечу. Точно так же,
как сказала Анна Андреевна Ахматова про Мандельштама: все читают,
читают, читают на литературном вечере. И вдруг словно лебедь пролета-
ет – это Мандельштам. Вот так вот я тоже читаю, читаю, читаю, и могу
сказать, что у Лермонтова есть несколько стихотворений, если бы мы де-
лали, скажем, 100 стихотворений лучших в мире, он вошел, 50 – вошел,
10 – вошел, три – я бы и в три. Ибо, « Наедине с тобою, брат» – я ничего
равного не слышала. Это что-то невероятное. Его ритмический рисунок,
стать его, способ движения разбивает в принципе все научные представ-
ления о размерах и так далее. Это в принципе нечто абсолютно иное.
Ибо эта магистраль, где пауза в каждой строке, делает что-то невероят-
ное. Она, в сущности, короткую строку превращает в огромную. Не знаю.
Точно то же самое делает «Выхожу один я на дорогу…». Точно то же са-
мое. Вот когда мы пишем: скобочка, тире, скобочка, объясняя детям ямбы
и хореи, так вот эти стихи абсолютно всю эту систему опрокидывают. Это
все сделано абсолютно иначе. Я так скажу, что такие вещи есть и у Ман-
дельштама. Где это такой размер – я так иду, как больше никто не ходил и
никогда не пойдет. Вот это точно. А у Пушкина… Я понимаю, там вот…
« Редеет облаков летучая гряда…» – это все прекрасно.
Ю. К.: Это пример адекватности поэзии и языка.
24
М. Н.: Если на то пошло, то мне, например, безумно нравится «Ме-
тель». Мне вообще очень нравятся «Повести Белкина». По-моему, это
превосходно. Я считаю, что это необыкновенно гениальное решение, ко-
торое мог сделать потрясающий, талантливый человек. Пушкин, кстати,
еще ведь очень умный. Очень мало авторов, про которых можно сказать,
что он очень умный. Вот говорят, что писатель – гений, а он еще притом…
Вот обратите внимание, читателю очень неприятно, когда автор сильно
умный, он это воспринимает как качание кулаком под носом. Мы это за-
просто прощаем Пушкину. Это для нас, так сказать, главная в нем «за-
мануха». Мы, можно сказать, за этим к нему и обращаемся. Поэтому я бы
даже отдельных стихотворений не выделила, а вот у Лермонтова – да.
Значит, дальше было так… Ну, Тютчев, товарищи, он жутко интерес-
ный. Он себя особым поэтом даже не числил и не считал поэзию своим
основным делом. И весь его образ жизни: дипломатическая служба, все
его дипломатические присутствия, все эти его романы, дружбы… и поэ-
зия. Последняя его фраза: «Что нового сегодня в газетах?» – и умер. Тем
не менее то, что он оставил, конечно, очень здорово. Что же касается от-
носительно природы, где темноты и хаоса не убывает, и тем не менее она
одухотворена так, что она в какой-то мере внятна, – я считаю, что, конеч-
но, это не Пушкин. Конечно, это Лермонтов.
Ю. К.: Получается, что Осип Эмильевич Мандельштам у нас возле
Лермонтова и Тютчева…
М. Н.: Дальше должна так сказать. Я очень люблю Бунина, ну про-
сто очень люблю Бунина. И я ужасно обижаюсь, когда его держат в по-
этах второго и третьего сорта. Он просто потрясающий. В прозе его никто
не сомневается. Никто лучше Бунина писать не будет. Нет, лучше Бунина
прозу писать нельзя. Это точно. И даже то, что у нас есть классные про-
заики, например, скажем, хороший писатель Казаков.
Ю. К.: Юрий Павлович.
М. Н.: Очень хороший, прекрасный писатель. Очень, очень хоро-
ший Ким. Прекрасный писатель. Есть, скажем, такой Коваль, который
всю жизнь работал в детской литературе. Я, как вам сказать, я очень неж-
но отношусь к Блоку.
Ю. К.: А до Блока, там, Случевский, Анненский…
М. Н.: Ну Анненский… Анненский это, надо сказать, вообще со-
вершенно уникальная фигура, которая отдельно стоит в нашей поэзии.
Ни на кого не похож. Обычно, скажем, если говорим о поэте, то в какой-
то мере, какие-то истоки призрачно или точно, или неточно уловить мож-
но. А он… Если говорить о поэзии, которая перед ним стояла, то тут надо
учитывать потрясающий момент: после Некрасова, поэтов некрасовской
25
школы, которые положили себя под тенденцию, как под танк, поэзия была
просто разрушена. Она была просто разрушена. И когда сюда приезжал
Рильке, и ему Дрожжина представляют как поэта, ну, товарищи, что об
этом говорить. Она была в очень печальном состоянии. Я уже не говорю
о том, что Николай Алексеевич Некрасов в плане нравственном был фи-
гурой очень спорной, а это очень важно. Почему-то имеет чрезвычайное
значение, когда читаешь и знаешь – хороший человек. Когда я читаю Не-
красова, я имею в виду Виктора Платоновича, я знаю, что это человек
хороший. Как только я упираюсь в историю огаревских денег – холод по
спине. Желательно об этом не думать, желательно об этом не знать, но по-
скольку эта мина замедленного действия уже подложена в наше сознание,
мы все на ней «спотыкаемся». Я не про это говорю. Я говорю про то, что
он сделал в поэзии. Некрасов в поэзии сделал чудовищно много. До какой
степени он раскрепостил наше ритмическое богатство – ну, потрясаю-
ще! Он сделал просто невероятные вещи. Там в этом плане очень много
интересного, такой бесстрашный поворот к фольклору, к плачу, к при-
читанью. Ну, это просто страшно интересно. У него есть вещи, которые
читаешь, можно подумать, что это Мандельштам написал: «Чванливый
Петрополь / Ничего не жалел для нее. / Но напрасно ты кутала в соболь /
Соловьиное горло свое» 11… Несмотря на то, что он увлекся этой тенден-
цией, своей ролью носителя этого двоемыслия, он сохранил в себе очень
хорошего большого поэта.
Ю. К.: Потрясающие стихи.
М. Н.: Потрясающие, это точно.
Ю. К.: А Анненский?
М. Н.: Так вот, сейчас до Анненского дойдем. Поэты некрасовской
школы, которые начитались Веры Павловны, «Что делать?» и так далее…
И вообще, товарищи, когда новые идеи вступают в жизнь, они несут мощ-
ное развращающее действие. Это ведь, между прочим, с некрасовских
товарищей все и началось: непонятно, кто с кем живет, кто с кем спит,
кто от кого детей рожает. Это считалось знаками новой жизни, свобод-
ного мышления. Это все тогда уже началось, до самой Ольги Сократов-
ны. Эти люди прикрыты, поддержаны своим местом в литературе. Поэты
некрасовской школы, которые немного в литературе сделали, преуспели
в своей жизненной практике до такой степени, что там… сплошная пе-
чаль. Эта грусть-печаль дошла, между прочим, до самого начала XX века.
Если мы посмотрим все эти любовные истории Брюсова и так далее, –
это все тот же страшный ветер дует. Это все новые идеи, новые люди,
11 Н. А. Некрасов. «О погоде».
26
совершенно то же самое. Больше того, этим, в сущности, щеголяли. Так
вот эти люди разрушили поэзию очень сильно. И мы от европейской по-
эзии очень сильно тогда отстали. Там уже во всю символисты и так далее,
а у нас чуть ли не крестьянские поэты. Просто такая пустотка была.
Ю. К.: Там вообще вся литература плохая была?
М. Н.: Как вам сказать…Если читать очень доброжелательно и вни-
мательно, то можно вычитать и там что-то интересное. То есть засту-
питься за ту литературу можно, но уже трудно. Скажем, когда вот «Под-
липовцы» – одна сплошная печаль и бедность, последняя фраза, где он
протянул руку к нему и умер12. В этой протянутой руке что-то есть, что
как-то поднимает всю повесть. Скажем тот же Решетников, совершенно
нищий, бедный, ребеночек-сирота, это совершенно бедное, несчастное,
заныканное детство. Там у него есть такая штука: он не на орлов смотрит
и не на горные вершины. Это Лермонтов писал: «Синие горы Кавказа
приветствую вас! / Вы взлелеяли детство мое…». А этот смотрит на то,
как кони переступают, и курица выклевывает у них из-под копыт. И если
за направлением этого взгляда проследить, то безумную печаль этой
души понять можно и пожалеть, не то что даже пожалеть…
Ю. К.: Оправдать.
М. Н.: Да, да, можно. Но дело в том, что я вам так скажу, что для
того, чтобы этим заниматься и так подавать этих писателей, уровень гу-
манистического сознания в человеческом обществе должен быть выше,
чем в нашем. Но я сейчас работаю в школе, и тут есть такое дело, если
я возьмусь и научу, то я буду вынуждена недодать того-то, того-то и того-
то. Того жальче. На этом пустом месте поднимается Анненский, хорошо
образованный человек, который преподает в гимназии, притом даже не
литературу. И надо сказать, что нигде никогда я не поймала его на том, что
он жаловался на жизнь. Если на то пошло – порода, ее можно определить
как верность высоким идеалам и принципам. Притом верность такая, как
отметил Толстой, с молчаливым мужеством и терпением. Он абсолютно
никогда не нуждался в том, чтобы его кто-то пожалел и понял. Он писал
свои стихи. Скорее всего, потому что под ним было поэтическое зияние,
а наши великие вершины Пушкина и Тютчева были уже далеко. Более
того, тогда ведь на них и мода прерывалась, а под Анненским стоит ве-
личие нашей прозы. Вот просто сильно. Это его внимание к детали, при-
сутствие сюжета. На мой ум, да.
Ю. К.: В нем же есть лермонтовская предельность душевная?
12 « Сысойко смотрит на всех дико, стонет… Вот он повернулся на бок и смотрит
на Пилу. Пила открыл глаза, пошевелил губами и ничего не сказал… Потом он протянул
к Сысойке руку и умер…» Ф. М. Решетников «Подлиповцы».
27
М. Н.: Это я считаю национальным качеством великих поэтов.
Я считаю, что Анненскому Ахматова, конечно, очень обязана. Потому
что у нее тоже четкость, предельное внимание к детали, присутствие ее
обязательно в самом нужном месте, притом чувство меры. И ничего лиш-
него. Ой, и умер-то как… просто сел на лавочку. Подошли, а он уж все:
сердце не бьется. И надо сказать, что потом к нему очень ревностно и
нежно относился Гумилёв, он его очень любил и всегда отмечал… Когда
я говорю, что о нем стали говорить, это действительно было каким-то
признанием. А ведь то, что было на рубеже веков, то в какой мере лю-
били и ценили – скажем, Брюсова, – это было совершенно удивительно.
На мой ум, он действительно не соответствует нашей национальной тра-
диции вообще. Вот абсолютно.
Ю. К.: Качеством дара и таланта.
М. Н.: Поведения.
Ю. К.: Я имею в виду поэзию. Я не понимаю, как люди могут лю-
бить Брюсова, потому что там нет таланта.
М. Н.: Никакого трепета, никакой лебедь не летит. Хотя он очень ум-
ный человек. Тут надо еще, знаете, какую вещь учесть: что такое была по-
следняя треть XIX века – начало XX-го? Это всемерное увлечение мате-
риализмом. Мир был объявлен материальным и, стало быть, подлежащим
изучению. Это все потому что приближалась революция. И раз подлежа-
щим изучению, значит, точно также подлежащим изменению и поправке.
А раз материальным, значит, выстроенным, а раз выстроенным…
Ю. К.: Значит поддающимся перестройке.
М. Н.: Понятно, почему тогда и был Брюсов. Он был весь так по-
строен. Я для себя этим и объясняю.
Ю. К.: Слушай, а Белый?
М. Н.: Ой…
Ю. К.: Ведь его же и Мандельштам ценил и считал…
М. Н.: Как тебе сказать… Если мне дадут лист и попросят подпи-
сать, что Белый – гений, я скажу: дайте, где подписать? И подпишу не-
медленно. Я с этим готова согласиться.
Ю. К.: Но ведь у него плохие стихи.
М. Н.: У него есть несколько хороших…
Ю. К.: У всех есть…
М. Н.: «…в волнисто-седом парике, / в лазурно-атласном камзоле, /
с малиновой розой в руке…» 13 Это же, в общем-то, такой детский сон. Это
Сомов. Это просто картинки Сомова. Знак времени такой. За этой деко-
13 А. Белый. «Объяснение в любви».
28
рацией стоит одна печаль: это идиллия, которая убита навсегда. Они все
фиксировали мир, которого больше не будет. И вот это «…с малиновой
розой в руке…»… Вы обратили внимание, оно же посвящено маме. Вот
так. Это мир, которого больше не будет.
Ю. К.: Майя, а Гумилёв?
М. Н.: Ой, Гумилёв… Еще про Белого. Что касается его прозы, на
мой ум, проза его даже интереснее, чем стихи, может это неправильно,
нехорошее сравнение… Вы читали все Джойса? Это гениально, это по-
трясно, это немыслимое цветение языка и безумная щедрость его упо-
требления. Это просто огромное количество языка. Так у Белого тоже
огромное количество языка, но с некоторым перенапряжением, что ли.
С некоторым избытком.
Ю. К.: Изготовленности, сделанности?
М. Н.: Я считаю, что да. Вы обратили внимание, что его сейчас не
читают? Ведь никуда от этого не денешься. Допустим, можно понять, что
Джойса не читают. Джойс – это другое дело. Это, знаете, где-то там, это
настолько не наша жизнь, что я даже могу понять человека, который….
Но Белый-то как раз наш…
Ю. К.: Джойса я в первый раз читал по-английски и понял, что если
бы Толстой прожил еще одну, новую жизнь, то это был бы Лев Толстой
на английском языке.
М. Н.: Я где-то года три как отложила его и сказала, что больше
я Джойса читать не буду.
Ю. К.: О Белом мы уже сказали. К XIX веку мы еще вернемся, сей-
час о Серебряном веке. Вот Гумилев…
М. Н.: Гумилева я знаю, прямо сказать, давно: «…сыплется золото
с кружев, / с розоватых брабантских манжет»14, – это мне еще отец
читал. Это красиво. От этого никуда не денешься. Притом он постоянно
удерживается на такой грани, что чуть-чуть перебери – и уже будет слиш-
ком красиво. Это русские наши писатели умеют делать с блеском. Когда
я читаю «Чистый понедельник» Бунина, там этой красоты столько, что,
кажется, сейчас мы умрем, и я, и он. Но нет, выживаем оба. Ну, правда,
правда: и все эти пуховые туфельки и все… Мне каждый раз кажется, до
конца не выживу – сердце мое треснет. Но с другой стороны, раз оно не
треснуло у Бунина, то читатель выдерживает тоже.
Так вот, что касается Гумилёва, у него иногда тоже. Но красота она
еще вот чем удерживается: это писано бесспорно мужской рукой, притом
молодой и мужской. Надо сказать, что в поэзии это не так уж и часто. Что