Текст книги "Северные амуры"
Автор книги: Яныбай Хамматов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 42 страниц)
Гонец вызвал Буранбая в Оренбург к губернатору.
«Это конец!» – сказал себе Буранбай, но решил в степь к казакам не убегать: «Э, двум смертям не бывать, а одной не миновать!..»
Но Василий Алексеевич встретил его с объятиями, пригласил к завтраку, был радушным, веселым.
– Здешних хороших охотников знаешь?
– Еще бы не знать! – выдавил из себя улыбку гость. – И здешних, оренбургских, и деревенских, всех хорошо знаю.
– Начались снегопады. В степи и в лесу снег уже не лежит плотно. Поедем на охоту! Собирай охотников с луками и стрелами, с беркутами и соколами. Зови музыкантов. Едем охотиться, друг!
«Друг»!.. Буранбай воспрянул духом, забыв, что Василию Алексеевичу ничего не стоило сегодня миловаться с человеком, а завтра от него отшатнуться.
Все эти дни и ночи шли обильные снегопады, безветренные, и в воскресенье, когда после обедни в соборе охотничья кавалькада выехала за город, впереди раскинулась безбрежная степь, волнистая, с буграми, с перепадами, в ложбинах лежали лиловые, кое-где и густо-фиолетовые тени. Белизна снега, как серебристое зеркало, отражала, умножала блеск плывущего невысокого солнца.
Кураисты грянули «Марш Перовского». Холеный арабский скакун губернатора как бы пританцовывал под бодрящие звуки оркестра. Василий Алексеевич был в радужном настроении, смеялся, шутил, то и дело подкручивал и без того заостренные усы.
За губернатором ехали на рысях конвойные казаки, адъютанты, охотники.
Буранбай отмалчивался, мрачные предчувствия беды терзали сердце: «Превратился в служку, наподобие Пилатки!.. Ясно, что земляки проклинают меня. Пилатка – русский холуй, а Буранбай – башкирский!..»
Спустились в овраг, переехали бродом через мелкодонную речушку, быстрые струи омывали с мелодичным журчанием, напоминавшим рокот курая, камни, шуршали галькой. Бесснежная глинистая тропа круто свернула, привела к круглому, как блюдце, озерку в кайме камыша.
– Дикие гуси и утки еще не улетели? – спросил Перовский.
– Да почти все улетели, но эти две недели стояли теплые, и много перелетной птицы задержалось, ваше превосходительство! – сказал старший охотник в дубленом полушубке.
И, словно дожидаясь появления высокого гостя – губернатора, из камышей, со свистом рассекая плотный от стужи воздух, вылетели стаи гусей, гулко хлопая крыльями, взмыли ввысь.
– Улетели, улетели! – разочарованно воскликнул губернатор.
– Не волнуйтесь, ваше превосходительство, – равнодушно заверил его Буранбай, а ловчие сняли колпачки с голов охотничьих соколов и беркутов. Сильные, ловкие крылатые охотники стремительно воспарили к небу, догнали улетающую стаю, поднялись чуть-чуть повыше, чтобы бить наверняка, и ринулись долбить клювами оцепеневших от ужаса птиц. Почти вся стая была обречена на уничтожение!.. Где уж жирным гусям, всю осень разъедавшимся и на полях, и на ягодниках в перелеске, и на болотах, озерцах, увернуться от обученных, со стальными клювами и могучими крыльями соколов и беркутов!.. Подбитые птицы так и сыпались в траву, в кусты, в озеро, собаки плюхались, плыли, брали бережно пастью и несли к ногам коня губернатора.
– Да хватит, куда нам столько!.. – замахал руками Василий Алексеевич.
Хозяева ловчих соколов и беркутов пронзительным свистом подзывали их, усаживали на руку еще дрожавших от охотничьего азарта, надевали на глаза колпачки, но один вошедший в раж беркут и слушать призывов хозяина не захотел, яростно клевал гусей, отшвыривал их крыльями на землю. Наконец хозяин поднял из травы окровавленную тушку гуся, поднял высоко, и беркут откликнулся на лакомый запах крови, опустился, вырвал птицу из рук охотника и принялся терзать тушку, разбрызгивая во все стороны перья и пух.
– Какая ловкость! – пришел в восторг Перовский. – А скорость! А меткость удара!.. Зоркость!.. Слушай, продай мне этого крылатого охотника.
Старый башкир с достоинством качнул бородой вправо-влево:
– Ловчая птица не продается, ваше превосходительство! Да она вас и не признает хозяином.
– Тогда помоги выучить для меня молодого беркута.
– С великим удовольствием! У здешних охотников немало выученных мною соколов и беркутов, – с достоинством произнес старик.
Охотники, егеря, казаки собирали в траве, в кустах и складывали грудами заклеванных соколами и беркутами птиц. Собаки, виляя от усердия хвостами, приносили выловленных в озере гусей.
– Да куда нам столько птицы! – запротестовал губернатор.
– Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство, под водочку все свинтим, – успокоил его кто-то из казаков.
Перовский рассмеялся.
– Ночевать буду на заимке, а здесь пообедаем. Хочется мне еще и на сайгаков поохотиться, – заявил он и приказал: – Эй, разжигайте костры, чистите, потрошите гусей!
Закипела на берегу стряпня, потянуло дымком от костров, закипела вода в ведрах и казанах, подвезенных на телеге; бывалые охотники сноровисто потрошили, ощипывали, палили птиц, резали на куски.
Постелили паласы. Василий Алексеевич был весел, мило шутил, сам подносил и охотникам, и казакам по стакану водки. Буранбая умиляла эта доброта Перовского, уважительное его обращение с подчиненными. С его соплеменниками-башкирами – охотниками и казаками – он разговаривал так же учтиво, как и со своими адъютантами-офицерами. Охотно и быстро Буранбай забыл, каким грубияном был зачастую губернатор, как унижал он бранью и насмешками даже старших офицеров, чиновников, как натравливал начальников кантонов на вольнодумных мулл, старшин, сотников, а потом лишь хитро щурился и усики подкручивал, услышав, сколько смутьянов-башкир отправлено в Сибирь… Запамятовал Буранбай и предостережения старика Ильмурзы. Понизив голос, он рассказывал губернатору о похождениях Пилатки в аулах.
– Что же вы мне сразу-то не сказали? – разгневался Василий Алексеевич. – Ну я ему покажу!..
После охоты пройдет две, три недели, и целый месяц минует, за это время губернатор не раз будет приглашать к себе Ивана Ивановича Филатова-Пилатку, посылать его с разными поручениями в кантоны, но угрозы своей не сдержит, опалы на него не наложит…
Забыл, забыл доверчивый Буранбай о пророчестве мудрого старца Ильмурзы, одряхлевшего, согнувшегося, но сохранившего остроту ума!..
А кураисты, пообедав, вскинули кураи – певучие тростиночки, завели победный, бурный, звенящий ударами сабель о щиты «Марш Перовского».
– Хор-рошо, – качал пышноволосой головой губернатор. – Удивительная музыка!.. Нет, решительно народ в музыке талантливее образованных, профессиональных композиторов.
Ночевать Перовский уехал на ближайшую заимку, а Буранбай постелил у костра кошму, поставил в головах седло, растянулся, накрывшись кафтаном.
Угли в костре дышали все медленнее, зарастая пушистым пеплом. Вскоре все вокруг затихло, слышалось только пофыркивание стреноженных лошадей, пасшихся на отаве, там, где ветер сдул снег, да скрипенье сучьев, трущихся друг о друга под напором ветра.
Едва ночная стужа выморозила хмель из головы, Буранбай раскаялся, что рассказал Перовскому о похождениях в кантоне Пилатки. Сдержит ли Василий Алексеевич обещание, накажет ли попечителя? Неведомо. А врага себе Буранбай нажил коварного, изворотливого, хитрого…
«Да, мудрено понять Перовского: вроде бы и добряк, а на дне души темно, мрачно!»
Лежа на спине, Буранбай неотрывно смотрел на безлунное, но с бесконечным множеством звезд небо.
«Какая трудная, какая запутанная моя судьба! Из огня да в полымя… И так постоянно. Ничего основательного, прочного».
Проснулся он от зычного голоса Перовского. Губернатор отлично выспался, выпил чаю с молоком – завтрак скудный, но охотнику тяжелеть не стоит – и горел желанием скорее мчаться на коне в степь. Кураистов, обоз и охотников с соколами и беркутами он отпустил в город.
– Ваше превосходительство, разрешите и мне уехать домой, в аул, – попросил Буранбай.
– Это что еще за новости?.. Поехали, поехали!
– Ваше превосходительство, ну какой я охотник, какой стрелок, у меня же один глаз совершенно не видит!
Но Василий Алексеевич и слушать не захотел, тронул высокого, с размашистым ходом коня, поскакал вперед, за ним поспешили адъютанты, казаки.
Подавив глубокий вздох, Буранбай подчинился, заседлал своего иноходца, пустился вдогонку.
Степь была безмолвна, пустынна, снег лежал еще неглубоким покровом, копыта лошадей не увязали, но ветер переменился, дул от охотников, и это заметил, видимо, один Буранбай. Догнавший губернатора, ехавший стремя в стремя рядом, он покачал головою: сайгаки необычайно чуткие, спугнет их кавалькада, донесется запах разгоряченных коней, и унесутся в простор, поминай как звали.
– Сайгаков в этих местах много, не так ли? – спросил Перовский.
– Много-то много, да охотиться на них надо с умом, – досадливо поморщился Буранбай. – И – тихо, это главное – тихо, бесшумно! Ветер-то, как назло, с нашей стороны.
И верно, на горизонте, в почти недоступной глазу белой мгле, вдруг вспухли темные комочки, замелькали, заструились, заскользили, как тени по стеклу окна, и пропали бесследно, словно растворились в снегах.
– Фу ты, спугнули! – выругался Перовский. – Теперь разве догонишь?! Надо было оставить лошадей с коноводами в овраге, а самим подкрадываться ползком!
– Что пешком, что ползком, все едино – сайгаки учуют запах табака, ваше превосходительство, а вы сами заядлый курильщик, да и все ваши спутники балуются этим проклятым зельем, – сказал Буранбай.
– И что же нам теперь делать, возвращаться? – насупился Василий Алексеевич.
– Нет, зачем же, – невозмутимо пожал плечами Буранбай. – Сейчас мы применим маневр Отечественной войны. Вы, ваше превосходительство, были уже в плену, к сожалению, но мы эдаким маневром славно громили французов на полях Германии да и самой Франции. Вы с адъютантами и конвойными отъезжайте-ка в укрытие, а я с казаками буераками, ложбинами проберусь в тыл, там развернемся в линию и погоним сайгаков под ваши пули. Когда мы так выскакивали с тыла на французских пехотинцев с криками, то они с воплями от ужаса «северные амуры!» разбегались или сразу сдавались в плен. Повторим-ка этот маневр!
Василию Алексеевичу не понравилось, что Буранбай напомнил о плене: в боях, мол, ты, превосходительство, и не участвовал, что Буранбай начал властно распоряжаться, но возвращаться в Оренбург без добычи тоже не захотелось, и он в знак согласия повел усами и повернул коня.
Маневр удался: башкирские казаки, прирожденные наездники и охотники, подковой охватили стадо сайгаков и погнали их обратно, на группу Перовского. Изящные, легконогие животные заметались, но когда Буранбай меткой стрелою свалил вожака, рослого, сильного, стадо полетело в страхе на север, под стрелы и пули. В считанные минуты все было кончено, лишь самым ловким самцам удалось вырваться из кольца облавы, умчаться в степь.
Перовский залюбовался гордым венцом переплетенных рогов поверженного вожака, велел осторожно отделить голову, не поломав рога, и везти в город:
– Там есть мастер, сделает чучело, повешу в кабинете!.. А ты, – обратился он к Буранбаю, – хотел уехать, бросить нас на произвол судьбы! Мы без тебя осрамились бы!.. Видишь, и пригодился военный опыт.
– А на войне пригодился опыт башкирских охотников, – поправил губернатора Буранбай.
Адъютанты на все лады расхваливали его:
– Замечательный охотник!
– Без него мы бы пропали!
– Вот они, прославленные «амуры»!..
– Батыр наш Буранбай, настоящий батыр!..
Казаки освежевали несколько тушек сайгаков, поджарили на прутьях, на шомполах ружей в огне костров. Остальных животных выпотрошили и увезли в Оренбург.
Буранбай с разрешения губернатора вернулся домой, но недели через две-три опять его вызвали гонцом в губернскую канцелярию. Там он узнал, что Пилатка снят с должности попечителя Девятого кантона, но оставлен на службе и только что отбыл с поручением генерал-губернатора в Пермь.
«Прижился и к этому двору! – сокрушался Буранбай. – И к Волконскому втерся в доверие, и Василию Алексеевичу, видать, по душе пришелся!.. Ох, что творится на белом свете!..»
Губернатор его не принимал, но и не отпускал домой. Буранбай истомился в безделье, ходил по гостям, но и это надоело, спал днем и ночью, но в наказание нагрянула продолжительная бессонница, да еще с мучительными головными болями.
Наконец утром явился вестовой:
– Их превосходительство примет вас в десять утра.
Военный генерал-губернатор стоял у стола, на этот раз на приветствие Буранбая не ответил улыбкой, закрученные вверх кончики усов вздрагивали от клокочущего в нем гнева.
– Я тебя, неблагодарный, вытащил из каземата, где ты бы так и сгнил заживо, а ты теперь платишь и мне, и великой Российской державе грязной местью, – мерно, неторопливо начал Перовский, но вскоре сорвался на дикий крик: – Сеешь смуту в башкирском народе, высмеиваешь власти, сочиняешь и распеваешь во все горло по домам и на сабантуях былины о Пугачеве и Салаватке! Открыто призываешь к бунту.
– Ваше превосходительство…
– Молчать!
– Ваше превосходительство, поклеп…
– Ах, поклеп?! – издевательски рассмеялся губернатор, схватил со стола охапку бумаг, смял в кулаке, швырнул в лицо отпрянувшему Буранбаю: – Эти заявления написали досконально знающие тебя люди: муж твоей Салимы, Азамат, мулла Асфандияр, почтенные аксакалы из твоего же аула. А как ты из Еркея перекрасился в Буранбая – это тоже поклеп, да?! Муж Салимы, которой ты судьбу испоганил, сразу тебя узнал, когда ты с войны вернулся. Прикидываешься борцом за всенародное счастье, за вольности, а сам-то, сам кто – беглый каторжник!
– Давняя история, ваше превосходительство! Я честно воевал за Россию! Бородино…
– О да, ты спас меня на Бородинском поле, но из-за этого государственного преступника я прикрывать не стану. Эй, стража!..
26В отчаянии он метался по камере, стучал кулаками и ногами в железную дверь, то стонал, то бранился:
– Нет на мне никакой вины! Не щадя себя воевал, с Первым башкирским полком вступил в Париж! Скажите губернатору. И какой урон России, что был Еркеем? Что было, то прошло!.. В атаку-то бросался Буранбай!
Крепки засовы, высоки стены, а тюремные коридоры длинные, извилистые, глухие: не услышит Василий Алексеевич, добряк, ценитель башкирской музыки, стонов, мольбы, плача своего спасителя, автора победного «Марша Перовского».
Тишина была бездонной, могильной.
Обессилев, он рухнул ничком на нары, отполированные до зеркального блеска бесчисленными узниками и прошлого века, пугачевского, и нынешнего.
Зимние дни скоротечны, и на воле-то едва развиднелось, глядишь, смеркается, а в камере что день, что ночь – вечная тьма, и от тишины она становится еще кошмарней, и наваливается на арестанта, вжимает его в нары, словно сплющивает. Дни идут за днями, молчаливый тюремщик вносит утром ведерко с водою, миску с кашей, выносит кадку с нечистотами и так же молча уходит, звякая запором, вечером снова миска с кашей, кусок хлеба, кипяток.
– Слушай, скажи начальнику тюрьмы, у меня к нему заявление…
Тюремщик безучастно смотрел на заросшего грязными волосами, исхудавшего арестанта, но не откликался на его просьбы, уговоры, увещевания, на посулы отблагодарить щедрым рублем, если вырвется на свободу.
Легко сказать – если вырвется!.. Да здесь скорее рехнешься, разорвешь рубаху на полосы, совьешь веревку и повиснешь в петле на решетке окна, чем глотнешь глоток свежего зимнего воздуха…
Наконец однажды утром надзиратель сказал вполголоса, оглянувшись на полуприкрытую дверь:
– Зря ты, братец, буйствуешь! Их превосходительства в Оренбурге нету, а без него начальник тюрьмы с тобой и разговаривать побоится – небось донесут, что вступил в переговоры с политическим преступником.
– А где же их превосходительство?
– Их превосходительство отбыли в поход на Хиву. На войну против Хивинского ханства.
– Давно?
– Восемнадцатого ноября сего года.
– Да-с! – выдохнул тяжело ошарашенный Буранбай.
– Вот тебе и да-сс! – Покачал головой надзиратель и ушел. Хлопнула дверь, мрачная тишина сгустилась до почти осязаемой прочности.
Узник безвольно опустился на нары и сжал голову руками.
В губернской канцелярии давно уже поговаривали, что Перовский замышлял внезапный и сокрушительный удар по Хиве, которую считал, и, видимо, не без основания, пристанищем разбойничьих шаек, нападавших на башкирские яйляу, угонявших стада, табуны лошадей, похищавших башкирских девушек и молодух, грабивших торговые караваны самаркандских купцов.
– Пора растоптать это осиное гнездо! – грозил Перовский.
И отправились в зимнюю степь Отдельный Оренбургский корпус, полки башкирских, оренбургских, уральских казаков, грянули кураисты победный «Марш Перовского». По холодку, а не в изнуряющую летнюю пятидесятиградусную жару, по еще не занесенной снегами степи Перовский надеялся форсированным маршем, нещадно погоняя и лошадей, и людей, домчаться с армией до Арала, до Хивы, присоединить ханство к Российской империи, навести порядок.
Раздумывая сейчас о горделивых замыслах Перовского, Буранбай с сомнением почесывал затылок и бороду, недоверчиво хмыкал: он же сам во время скитаний в степи жил у немирных султанов и баев, познал их хитрость и ловкость.
«Если они начнут партизанскую войну, какую мы, ваше превосходительство, вели против французов, то ваше воинство затрещит по всем ребрам! – не без злорадства сказал вслух Буранбай. – И учтите, что мы-то партизанили на родной земле, нам помогали все русские крестьяне и разведкой, и сеном, и дубьем, а вы очутились в безлюдной степи – киргизы и хивинцы уйдут, затаятся в оврагах. И не думайте, ваше превосходительство, что морозы и степные ураганы милее, чем летняя жара!..»
Неожиданно ему разрешили свидание с Зулькарнаем.
Что за чудеса? Но никакого чуда, оказывается, не произошло – сына отправляли на войну войсковым старшиною, должность высокая, и генерал Циолковский, заменявший Перовского, на свой страх и риск велел начальнику тюрьмы пропустить Зулькарная к узнику.
В темноте и тишине Буранбай потерял счет и дням, и неделям, и месяцам… А начался уже 1840 год. Зулькарнай с ужасом, глотая слезы, увидел одряхлевшего Буранбая – отважного джигита, вдохновенного певца и кураиста. Еще осенью, почти вчера, Буранбай был молодцом из молодцов, неутомимым наездником, удачливым, хоть и кривым на один глаз, стрелком-охотником, весельчаком на пирушках. А каким нежным отцом был он приемышу Зулькарнаю! Сейчас на нарах сидел, сжавшись в комочек, маленький, словно высохший, старик с умоляющей улыбкой, затерявшейся в свалявшейся бороде.
– Как там, в походе? – поинтересовался Буранбай.
– Вести неутешительные! Вернулись в аул четверо покалеченных казаков, рассказывают, что джигиты маются животами…
– Видно, хивинцы забили степные колодцы падалью, – сказал Буранбай.
– Да, так вполне могло быть, – согласился сын. – Но кое-кто в башкирских полках нашептывает, будто это наказание Аллаха за то, что мусульмане пошли войною на мусульман. Шевеление началось в полках, джигиты ропщут. А больных приказали оставлять на зимовниках казахов.
– Да, там все перепутано: то киргизы, то казахи, то хивинцы, – заметил Буранбай. – Меня в ауле осуждают? – спросил он вдруг робко. – Ты, сын, говори открыто: ругают меня за дружбу с Перовским?
– Раньше поругивали, это верно, а сейчас разобрались, что к чему… Не горюй, атай! Если и ругают, то муллу и новоявленного богача и знахаря Азамата, а тебя считают своим. Аксакалы тебя жалеют!
На душе Буранбая посветлело, он обнял, благословил названого сына на поход, велел передать привет всем землякам в башкирских казачьих полках.
Проводив сына, он не раскинулся бездумно на нарах, как прежде бы обязательно сделал, а встряхнулся, заходил быстрыми шагами взад-вперед по тесной камере, бормоча под нос, сочиняя стих-песню:
Заточили Буранбая в темницу,
Не видать ни луны, ни солнца.
Не забыли его земляки-башкиры,
Плачут аксакалы аула.
Через несколько дней его разбудили на рассвете, тюремщик, звеня связкой ключей, бодро скомандовал, мягко ступая в валенках по полу:
– Собирайся, поехали!
– Куда? Домой? В аул? – и веря, и не веря, страшась ошибиться, спросил, поднимаясь, арестант.
– Это мне неизвестно, но кибитка и провожатые ожидают тебя у ворот! Не поминай лихом! Мне ведь своя рубаха ближе к телу.
– Да я на тебя не в обиде, – искренне сказал Буранбай. – Понимаю, что ты на казенной службе!
У ворот стояла кибитка. Пара низкорослых лошадей, заиндевелых от утренника, переступавших с ноги на ногу, звякающих колокольцами, бойко взяла с места; визгливо заскрипел под полозьями снег. На козлах перед Буранбаем неподвижно торчали две рыжие спины: кучер и конвойный солдат сидели в тулупах, прижавшись друг к другу; унтер, тоже в тулупе, основательно поместился рядом с Буранбаем, зажал его в угол.
– А куда меня везут? – спросил Буранбай.
– Куда везут, туда и привезут! – огрызнулся унтер с отвислыми, мясистыми щеками и пышными усами.
Буранбай пожал плечами, но больше не допытывался, а жадно смотрел на знакомые дома, церквушки, казенные здания с колоннами, крашенные охрой, а вон и мечеть с минаретами, царапающими шпилями низко плывущие мутно-серые облака. Прохожие не обращали никакого внимания на кибитку, и это сперва покоробило Буранбая, а затем он вспомнил, что и сам еще недавно беспечно расхаживал по оренбургским улицам, вовсе не беспокоясь о судьбе арестантов: меня, дескать, Василий Алексеевич выпустил из заточения, вот я и наслаждаюсь свободой…
Когда кибитка протиснулась в крепостные ворота «Хакмар», кучер залихватски свистнул, лошади побежали резвее; степь курилась белесыми дымками сухой снежной крупы: овсянки скакали по дороге, укатанной санями купцов.
– Куда же меня все-таки везут, господин унтер? – снова спросил Буранбай.
– В ссылку.
– И далеко?
– Далеко. В землю якутов. В один аул на берегу реки Амга. Говорят, туда с незапамятных времен ссылали башкир-бунтовщиков, – охотно разъяснил, теперь уже не боясь, унтер, раздувая усы.
– Ну все лучше, чем гнить заживо в каземате, – вздохнул Буранбай.
– Я тоже так полагаю, – согласился унтер. – Если там, в ауле, люди живут – и якуты, и ваши башкиры, – то и ты проживешь!
Буранбай поблагодарил его за отзывчивость, закрыл глаза и задремал, сомлев от свежего степного раздолья.
Ночевали в башкирской деревушке, на постоялом дворе; унтер заковал ссыльного в кандалы, хотя Буранбай и клялся, что не убежит… «И куда бежать зимою? В степи? Заплутаешься, замерзнешь, и метели окутают тебя в саван. Опять же там сейчас огромное войско Перовского, поймают и сразу повесят на придорожном столбе!..»
– Ты Аллаха благодари, что я тебя днем не заковал, – железо-то на морозе огнем жжет! – благоразумно сказал унтер. – А я хочу ночь спокойно на нарах поспать!..
Жители деревни прознали, что в Сибирь везут великого батыра и сэсэна Буранбая, высыпали утром из домов, а едва из ворот показалась кибитка, бросились к дороге среди сугробов, мальчишки бежали рядом, крича: «Слава Буранбай-агаю!». Стоявшие у калиток мужчины молчали, но глаза их горели мстительно, аксакалы горестно трясли седыми бородами; молодухи и девушки плакали навзрыд.
– Прощай, Буранбай!
– Агай, мы тебя не забудем!
– Тебя оклеветали, агай! – раздавались разрозненные восклицания.
Растроганный Буранбай оттолкнул унтера, встал в санях и, держась за козлы и за кожаный верх кибитки, громко запел:
Погубили грязные доносы,
Пропала моя головушка в чужом краю.
Увезут Буранбая в Сибирь,
Но смирится ли башкирская земля?
Не затупятся ли башкирские сабли?
Не обмельчают ли башкирские джигиты?
Унтер рывком потянул ссыльного к себе, повалил на солому, зажал ему рот рукой в меховой рукавице.
– Я тебе покажу, как призывать народ к бунту!.. – зашипел он. – Сейчас закую в кандалы, а в глотку – кляп!
Буранбай вырвался, закричал изо всех сил:
В лесу ли, в степях ли, в горах ли
Буранбая поминайте.
На сабантуях, в хороводах
Песни Буранбая распевайте!
С обеих сторон деревенской улицы в кибитку летели, словно камни из пращи, возмущенные возгласы жителей:
– Чтоб руки у тебя, палача, отсохли!
– Придет день, расправимся мы с вами, убийцами!
Унтер рявкнул, пнув сапогом кучера в спину:
– Погоняй!
Кнут со свистом вспорол морозный воздух, лошади рванули, колокольчики жалобно захлебнулись, будто всхлипнули, и снежная пелена, похожая на беспредельно широкий могильный саван, окутала Буранбая, прижатого ко дну саней коленками унтера и солдата.