355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Бакинский » История четырех братьев. Годы сомнений и страстей » Текст книги (страница 7)
История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
  • Текст добавлен: 25 июля 2017, 17:30

Текст книги "История четырех братьев. Годы сомнений и страстей"


Автор книги: Виктор Бакинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)

– Да оставь ты его к шаху-монаху!

– Братишки! Поклон вам земной.

– Они кадетов давили, а их болячка задавила.

– Болячка тоже враг немалый. Ее уговорами не возьмешь.

– Братишки в сыпучих песках лежат, оттуда голос подают.

– Чего допрашивать. Их сволота белая стальными шомполами допрашивала.

– Гляди, татарский бешмет! Одни хурды-мурды остались.

– От всех народностей представители. Оголилась Русь. Оспою обметалась. Мор и разоренье.

– Изжарить бы тех обломов, сычей на сковороде, кто заставил такую му́ку принять.

В санях везли больных и раненых. Словно сквозь туман, надвинулось на Алешку что-то отдаленно знакомое. Ноги в мужских обутках, а из-под рваного платка, закрывавшего голову и лицо, запавшие глаза с неясным, немужским блеском, как с портрета глаза, прячущие все то невозможное, что перенесено, где-то внутри…

Алексей невзначай толкнул брата локтем:

– Смотри-ка, Верочка…

– Не-е… – сказал Володя. – Не она.

Девушка шла об руку с мужчиной, а какого он возраста, не поймешь: очки, борода, на плечах нечто вроде одеяла. Так и прошли мимо, поодаль…

В феврале в городе убавили хлебный паек: для первой категории – фунт хлеба, для второй – полфунта, для третьей – четверть. Вова с Алешкой получили по одной четвертой. А в Москве, писали газеты, паек стал еще меньше.

7

В Саратове стояла суровая зима. Всюду сугробы, сугробы… Паек жалкий, в городе неспокойно. Где-то в окрестностях орудуют банды, и имя одного главаря сменяется другим. Кажущаяся тишина города. Висит иней на проводах. Пусто на улицах и темно. Куда пойти? Товарищи, студенты считают его тихоней. Что ж, он однолюб. Да и время ли развлекаться?

Илья ходил в университет, в холодных аудиториях слушал лекции, посещал анатомичку… Но было чувство одиночества, неприкаянности. Внутри зрела энергия и просилась наружу, а он смирял ее, будучи не в силах понять себя и других. И так день за днем…

Он вчитывался в военные сводки. На Северном Кавказе красные части потерпели поражение. Одиннадцатая армия калмыцкими степями откатывалась к Астрахани. Это была тревожная весть. Но не только судьба семьи волновала Илью. Значит, и в нем крепко сидит тот «социальный инстинкт», о котором он говорил отцу? Разве это только инстинкт? Но где же те мысли о добре, милосердии, о всеобщем благополучии, которые навещали его еще год назад? Дымом разлетелись.

В часы досуга он читал Монтеня и находил утешение в словах философа и особенно в тех латинских изречениях и стихах, какими тот пояснял свою мысль. Латынь Илья знал хорошо и помнил наизусть целые страницы из галльских записок Юлия Цезаря. Кое-что его и удивляло в книге. Например, рассуждение о войне и науке.

«Многочисленные примеры, которые являют нам и это управляемое на военный лад государство и другие, подобные ему, – писал Монтень, – заставляют признать, что занятия науками скорее изнеживают души и способствуют их размягчению, чем укрепляют и закаляют их. Самое мощное государство на свете, какое только известно нам в настоящее время, – это империя турок, народа, воспитанного в почтении к оружию и в презрении к наукам. Мы знаем, что и Рим был гораздо могущественней, пока там не распространилось образование».

Как же так, думал Илья. Разве сам Монтень не писал ранее о пользе наук? И разве то, что люди занимаются, скажем, медициной, может ослабить их волю? Конечно, когда одни убивают или наносят друг другу тяжелые увечья, а врачи приходят, чтобы лечить, в этом есть большое противоречие…

Но всего более его поразили следующие строки:

«Наша жизнь, говорил Пифагор, напоминает собой большое и многолюдное сборище на олимпийских играх. Одни упражняют там свое тело, чтобы завоевать себе славу на состязаниях, другие тащат туда товары, чтобы извлечь из этого прибыль. Но есть и такие – и они не из худших, – которые не ищут здесь никакой выгоды: они хотят лишь посмотреть, каким образом и зачем делается то-то и то-то, они хотят быть попросту зрителями, наблюдающими жизнь других, чтобы вернее судить о ней и соответственным образом устроить свою».

Но когда война толкает брата против брата, как станешь думать об устройстве своей жизни?..

Последнее письмо от Верочки было в конце лета, и он столько раз перечитывал его…

Этот год был страшный для Сивцовых: в калмыцком селении убит был Верочкин брат, военврач. То ли обозлились на него, что он кого-то не освободил от военной службы, то ли еще по какой причине. Убийцы остались неизвестными. Для Виктора Максимовича Сивцова гибель сына была не только горем – катастрофой, и он запил горькую. И стал собираться на Кавказ, будто там ожидало его воскресение тела и души. Сломалась семья. Силу Верочкиной привязанности к отцу и брату Илья почувствовал давно, при первом знакомстве. Тем более его потрясла в Верочкином письме короткая строчка:

«Я решила уйти в монастырь. Это для меня единственный выход».

Это она, Верочка, уйдет в монастырь?! – думал он. Та, которая мчалась на коньках по пруду, повязав вокруг шеи красный шерстяной шарф? Та, что умела ждать его возвращения? И она всех оставит: его, отца… Дикая идея. Анахронизм смешной. Какие теперь монастыри? Монахи, надев пиджаки и брюки клеш, и монашки, облачась в мирское платье, поразбежались кто куда. Монастырь был для них тихим уголком, прибежищем. А где нынче такой уголок? Где это такой тихонький остров, тихонький, беспечальный?..

8

Евдокия Гуляева уже забыла то время, когда можно было не отзываться на окружающее и замкнуться в семейной жизни. Оно ушло – это время – безвозвратно. Едва началась мировая война – и судьба каждого человека заметно стала зависеть от общего хода дел. А далее и еще больше. Революция – вихрь…

Гражданской войне, интервенции, лишениям конца не видно. Но как ни грозны повсюду события, Астрахань, казалось Гуляевой, – какой-то заговоренный город. Едва схлынули январские и февральские морозы, едва повеяли мартовские ветры и вздохнулось полегче в ожидании тепла, в городе вновь – выстрелы, по улицам движутся вооруженные отряды… Город на осадном положении.

От рабочих и матросов Гуляева узнала в тот же день: в Астрахани назрел заговор, взбунтовался солдатский полк.

Было много жертв, и кары были суровые. Во главе мятежа оказался целый штаб из «бывших» – тут, рассказывали, и морской офицер, и некая княгиня Туманова, и кто-то из партии монархистов, Соколов кажется, и другие прочие. На некоторых заводах люди по несознательности, ропща на голодный паек, побросали работу, а иные даже примкнули к мятежникам, и на улицах пролилась кровь.

Были из бунтовщиков, из бывших солдат и такие, которые своим конвоирам кричали:

– Мы с фронту в распояску шли, офицеров брали и казнили, с господ котелки срывали, а теперь, значит, с голоду подыхай и свои же тебя к ногтю, в «земельный совет», так вашу!..

Спустя несколько дней все поуспокоилось. В приказе, под которым стояли подписи Кирова и других членов Реввоенсовета Одиннадцатой армии, говорилось:

«…Вслед за призывом «Смерть шкурникам!» должен раздаться другой: «Все к станкам! Все на работу!»

Городские власти велели всем имеющим огнестрельное оружие под страхом расстрела тотчас его сдать, а Временному военно-революционному комитету взять на учет «всех буржуев губернии, всех кулаков и спекулянтов, а также прикрывшихся рабочей одеждой шкурников и составить из них изолированные лагеря для принудительных общественных работ».

Евдокия Гуляева невольно порадовалась, что нет в ее семье ни шкурников, ни спекулянтов или прочих, кого имели в виду постановления.

Трудная была весна, невеселая. Город остался без топлива, и появился особый приказ прекратить сеансы во всех кинематографах, прекратить и пассажирское трамвайное движение, а также уличное и наружное освещение домов. Но возможно, думала Гуляева, другие страны нас поддержат. Вон и в Венгрии советская власть…

Конечно, весна была астраханская, южная, все расцвело, акации и тутовые деревья распустились. А там и жаркое лето подступило. Оно было не веселей весны. Фронт подошел близко к Астрахани.

В последний день знойного мая знакомая работница-активистка позвала Гуляеву на заседание городского Совета. Когда они пришли, заседание началось. Из-за стола встал Киров. Ростом невелик, но широкая грудь; волосы зачесаны назад; верхняя пуговка ворота расстегнута, глаза блестят. Горячий человек. И речь горячая.

Киров выступал с докладом о текущем моменте. Оглядел зал. И сказал громко:

– Опыт полуторагодичной борьбы должен уже научить нас, что мы ведем борьбу действительно не на живот, а на смерть. Не забывайте, однако, что буржуазия не так уже безнадежно смотрит на свое положение, как это многие из нас думают. В Каспийском море наш флот захватил пароход «Лейла», на котором ехали белогвардейские агенты…

Это были не простые агенты. Белый генерал со свитой. Они везли письмо Деникина Колчаку. Шевельнув листками, лежавшими перед ним, Киров продолжал:

– «Неуспехи наши, – пишет Деникин Колчаку, – объясняются тем, что союзники не дают нам помощи»… Гучков дает Деникину рецепт, как спасти Россию от советского засилья. Он, рассматривая общее положение, говорит: «В одном их, большевиков, можно похвалить: они способны организовать народную оборону». – И, помедлив: – Дальше Гучков говорит, что большевики отличаются тем, что в простонародье называется «не зевай». «Пока мы раздумывали, как да что, они пользуются моментом и накладывают нам по шее». Для того чтобы спасти Россию, Гучков, предлагает обработать наших военнопленных, находящихся еще за границей, вооружить их, и тогда они смело возьмут Петроград, затем Москву, а там уж советская власть, прижатая к стенке, само собой разумеется, неизбежно рухнет. В письме Деникин пишет Колчаку: «Даст бог, встретимся в Саратове и там решим вопрос о власти».

Киров нахмурился, повел плечом, и зал понял его мысль: не встретятся!

Он закончил речь словами:

– Мы должны помнить, что буржуазный строй добровольно не умрет. Смерть или победа – вот наш лозунг.

Собравшиеся ответили ему громкими рукоплесканиями.

Слушая Кирова, Гуляева разволновалась: Саратов – родной ей город. Там Илья! Усилием воли она прогнала сомнения. Не дойдут! Из речей и декретов Ленина, которые она всегда читала внимательно, особенно после отъезда мужа, и из слов Кирова можно было заключить: не встретятся!

Идя тихими астраханскими улицами, Гуляева, все еще борясь со своей тревогой, вчитывалась в новые воззвания на стенах домов, приказы, обращения к мобилизованным на фронт коммунистам, листовки. Большими буквами: «Укрепим братский союз рабочих и крестьян». Внизу подпись: М. Калинин.

«К вам обращаюсь я, кровью спаянные друзья, рабочие, крестьяне и красноармейцы!

Мы, русское – рабоче-крестьянское правительство, всегда заявляли и заявляем, что  н е   х о т и м   в о й н ы. Мы мирно стали строить нашу социалистическую избу, основали фундамент, возвели стены и хотели завершить крышу, но эту  н о в у ю   и з б у   н а ш у   п о д ж и г а ю т…»

Вся земля представилась Дусе объятой пожарищами; в огне горят деревенские избы, городские дома, нефтяные баки, черный дым стелется пониже облаков.

…Близость фронта все же смущала Гуляеву, и конечно, не ее одну. Вот и английские самолеты налетают из Баку, сбрасывают бомбы на город. Поползли слухи, что Астрахань эвакуируют, сдадут неприятелю. Но в газете «Красный воин» был напечатан приказ: препровождать в Особый отдел Отдельной одиннадцатой армии распространителей слуха, «к которым будет применена суровая мера наказания – вплоть до расстрела».

В газете появилась и речь Кирова о защите Астрахани – он вновь выступил в Городском Совете и там сказал:

«Англичане способны втереть очки многим. Они говорят, что большевики хотели дать вам мир, а дали голод, а сами они разве не воюют с нами, разве они бросают нам пряники с аэропланов, а не бомбы?.. Я думаю, что мы сумеем собрать новые и новые тысячи бойцов».

В эти смутные, беспокойные дни – давно не помнилось: когда они были спокойные? – пришло письмо от Ильи. Но не из Саратова! Мать надорвала конверт, пробежала глазами, а потом заставила Алексея прочитать вслух. Илья писал о своих занятиях, о тоске по дому, И далее:

«Не помню, говорил ли вам, что в Саратове встретил астраханцев и быстро с ними сдружился? Не со всеми, конечно.

Однажды я сидел с товарищами в столовой и один из них спросил: «А кто твой отец?» Я рассказал об отце и обо всех вас. Этот студент спрашивает дальше: «А на чьей ты стороне?» – «На чьей же мне быть стороне, отвечаю, если я бежал из Казани от чехословаков? Но я завтрашний доктор, и мое дело лечить людей». Он был недоволен моими словами. «А пока люди будут истекать кровью? – сказал он. – В Красной Армии не то что докторов нет, фельдшер и тот – великая находка». – «Но мы как медики еще так мало знаем». – «Ничего, говорит, там будет практики больше, чем надо, а теорию между боев можно подучить».

Я всю ночь не спал, размышляя над этим. Нет, подумал я, не монастырь – справедливый удел в наши бурные дни и даже не кабинетные занятия. И я записался. Нас обоих с этим студентом направили в распоряжение главного врача передового перевязочного отряда стрелковой бригады, и вот мы уже в гуще боев. Мне вынесли благодарность за энергию и расторопность, и сейчас я назначен начальником импровизированного эвакоприемника. Мы разместились в вагонах-теплушках, с вечера до утра стоим прицепленными к паровозу на парах с тем, чтобы в случае налета сняться с места».

– Что значит импро… ну как там? – спросила мать, желавшая знать все подробности тревожного бытия своего сына.

– Это слово непереводимое, – сказал Алексей просто. – Ну в общем, им в голову такая фантазия пришла. На скорую руку сделали. Не знаю только, зачем он тут насчет монастыря вклеил?

– Это и есть фантазия, – сказал Володя.

Мать думала о своем: надо переправить письмо отцу. То-то обрадуется! Она заторопилась. Ее томили предчувствия.

Во второй половине июня положение Астрахани ухудшилось. Противник наступал и на востоке, в районе Гурьева, и на юго-западе, со стороны Кизляра. Кизлярское направление стало опаснейшим для Астрахани. 22 июня под давлением белых наши войска оставили Михайловку, Караванное и отошли на Икряное, Башмачаговскую… Вдоль этой линии развернулись тяжелые, упорные бои.

Глава шестая
СЫН И ОТЕЦ
1

Отряд, в котором служил красноармеец Саня Гуляев, стоял в большом селе под Черным Яром, что между Царицыном и Астраханью. Томительные майские вечера, вышитое звездами небо, гомон гусей и ежедневное ожидание опасности и налета противника.

Порой в эти тихие часы Сане невтерпеж было сыграть с пацанами в альчики или съездить с ними в ночное. И он, забыв о войне, с азартом, с восторгом выбивал альчики из круга. Ну, а в ночное – нет, как-никак он боец Красной Армии.

Эх, где тот музыкантский взвод и где сейчас та серебряная труба, на которой он разучивал свои мечты о подвиге и победе? Где его бесшабашное детство? Февраль, март, апрель, май – сколько он уже ходил на белых, дрался с ними…

Нынешним вечером он уходил в разведку, не впервые. В избе он переоделся, приняв облик сельского парня, спрятал в широких карманах патроны, наган и попросил хозяйку перед уходом дать ему молока.

– Куда ж ты опять-то, родимый?

– Прогуляться по селу, бабуся. Говорят, деникинские конники к нам в гости скачут, поглядеть на них хочу.

– Ах ты господи, – она засуетилась, налила молока в кринку, подала. – Не жалко тебе жизни молодой!

– Обойдется, бабуся.

Запрягли лошадей, на телегу положили мешки с хлебом и с отрубями, а под ними, под мешками и сеном, пулемет схоронили. И поехали. Степь во все пределы. Чуткое ухо разведчиков ловит малейший звук. Бегут рысью кони. Позвякивают о щебень подковы. Скрипят в песке колеса тачанки, притворившейся крестьянским возком, Блестит в небе бритый месяц. Вдалеке над озером пар стекленеется. Тихо в степи, голо, только где-то рыщут стаи волков да скачут деникинские конники, но где – разве услышишь. Поигрывает вожжами Саня, прытко бегут кони, а степь молчит, и командир его молчит.

– А что, Саня, если на засаду наскочим? – говорит командир Дрожкин.

– Обойдется.

– А как не обойдется? – говорит Дрожкин.

– Разве им унюхать, что у нас под сеном припрятано, – отвечает Саня и ухмыляется.

– Сердце у тебя бойкое, – продолжает Дрожкин, – а у меня над ухом комар звенит, крови жаждет.

– Пронесет с божьей помощью.

Едут они дальше, не останавливаясь и не хоронясь. Степной ветер пахнет полынью и кумысом. Спокойствие и благодать навевают теплые сны детства.

Словно удар хлыста, прозвенело в ночи:

– Стой, кто идет?!

Закружились вокруг всадники, стиснули кольцом, задержали бричку. Стали допрашивать, кто да куда. Саня врет напропалую, что, дескать, сельские жители, безобидные мужики едут к родичам на свадьбу. Врет не, моргая, а ни одному его слову не верят.

– А ну покажь, что там у вас под мешками, – приказывает белый офицер, тоже разведчик.

– Там… – Саня нагибается, выхватывает наган и стреляет, – там твоя смерть лежит.

Вздыбились кони, и понеслась тачанка. Саня ухватил вожжи и закричал диким голосом, чтобы поддать ходу, а командир вытащил из-под сена пулемет, и прошили черное сукно ночи красные металлические нити. Мчится тачанка, а погоня все ближе. Дробно стучит пулемет, и щелкают выстрелы в ответ.

…Тачанка летит во весь опор. Вожжи дрожат в Санькиных смуглых руках. Дух занимается от этой быстрой езды и – эх, Саня обернулся, чтоб смерить расстояние да прикинуть, сколько их скачет, конников, и вдруг настигло его пылающее видение.

Вожжи выпали из его рук. Тело обмякло. Ночь навалилась тяжело на грудь, онемело плечо. И он повалился лицом вниз, на сено. Замолчал пулемет, но уже отстала погоня. Командир склонился над Саней:

– Что с тобой, браток?

– Обойдется, – прошептал Саня.

Командир погнал лошадей не жалея, чтоб привезти скорей Саню в село, пока не вытекла из него жизнь окончательно.

В полузабытьи видит Саня свою астраханскую улицу, видит отца, потом музыкантский взвод, и жалко ему чего-то – их ли, себя? Вспомнилась бабка: «Не жалко тебе жизни молодой?» «Обойдется», – бормочет он. Плечо перетянуто жгутом, оно горит и мокнет от крови, а ночь вокруг тиха, пахнет полынью.

…А не снится ли это ему: склоненное над ним лицо матери, в слезах, в великой скорби. Ах, нужно ли матери приезжать, чтобы увидеть умирающего сына? Возможно ли матери перенести такое?

Ее рука лежала на его потном лбу, теплая рука.

– Не плачь, мама, – сказал он, или ему только мнилось, будто говорит, а на самом деле лишь шевелил губами. И не головой – чувством подумалось: мать всегда с тобой, в бою ли ты или на отдыхе, как у верующих крестик на груди, и в смертный твой час.

Он тяжко страдал от ран, и что-то говорило ему бессвязно, поверх сознания, что и смерть иногда – исход, потому что невозможно мучиться слишком долго. Он ослабел и стал безразличен: жить ему или не жить…

Он видел далекий край, плыли темные облака, на грани пылающей земли во весь рост, закрыв небо, стоял огненно-рыжий Сатурн, бог бесконечного времени, зримый, телесный, и Алешка, смутясь духом, показывал на него рукой, а раны терзали, но все пройдет, все – только миг, люди не понимают, что только миг, но как тяжко страдать от ран…

Облака смыкались в кольцо, холод охватил Санины ступни, щиколотку, пополз к коленям, а сердце еще билось. Кто-то стонал рядом – это мать хотела вобрать его страдания в свои. Холод охватывал его всего, и ум угасал, а сердце билось, и он чуть приподнялся, мышцы рук еще не потеряли упругости и словно сопротивлялись…

Мать похоронила Саню вдали от того места, где он получил смертельное ранение, и флейта своими протяжными звуками до тех пор провожала его в последний путь, пока одинокий флейтист, выпросивший увольнение на сутки, не ощутил усталости в груди, и не отрыта была узкая полоса в земле, похожая на окоп, и пока мать не упала лицом к земле, лишась сил.

2

Город выглядит пустым. В Александровском саду – большой плакат: «Дети – цветы будущего». Гм. На улицах распевают вздорную песенку:

 
Цыпленок жареный,
Цыпленок пареный
По Братской улице гулял.
Его поймали, арестовали,
Велели паспорт показать…
 

Алексей с Владимиром три дня как остались одни. Отец на промысле, мать на прошлой неделе уехала к Саньке, в Черный Яр, поскольку он ранен и находится между жизнью и смертью. Повязалась ситцевой косынкой, оставила разные наставления – и уехала. И вдруг – письмо от отца…

Вовки не было дома, когда принесли письмо. Он вошел, увидел на столе отцовское послание. Алексей при свете лучины жарил селедку на таганке. Селедка, словно озлившись, шипела и прилипала к сковороде. Она жарилась на собственном жиру. Алексей, с запотевшим чубом, скоблил ножом по дну сковороды и переворачивал рыбину, а та крошилась.

Конверт лежал надорванный поверху. Он был адресован матери, но Алексей вскрыл. А как иначе, если мать уехала?

Володя, придвинув медный подсвечник с лучиной, начал читать. Отец наказывал матери отправить детей на промысел, в Ганюшкино.

«Занятия в школе, верно, кончились, чего им в городе делать? Окурки по улицам собирать да альчиками кидаться?»

А далее батя писал: он знает, ребята вкус мяса забыли, за кусок баранины приезжие калмыки великие деньги требуют; зато свежей рыбе где и быть, как не на промысле. Что же касается всего прочего, то у него есть запас мучицы, крупы, ну и рыбы сушеной, с прошлой путины; так это все он думает с ребятами домой отослать, ей, женушке своей, каковая женушка на свете одна, равных ей от века не было и не будет.

«Поедет с детьми Фонарев Сергей Иваныч, есть у него дело на промыслах, а я уже и рыбницу отрядил курсом на Астрахань», – заканчивал отец свое послание.

«А что матку с работы на пристанях не отпустят, это отец верно говорит, – размышлял Володя. – Ее и в Черный Яр не пустили бы, если бы не ранение Саньки».

– А письмо кто принес? – спросил Володя.

– Сандыков, лоцман, – неохотно ответил Алексей. Команда рыбниц обычно состояла из трех человек, в большинстве казахов или калмыков.

Братья посовещались и решили: надо ехать.

– А какой он из себя – Сандыков? – снова спросил Володя, отведав братниной стряпни и улегшись на свою койку с волосяным матрацем.

– А тебе не все равно? Коли поедет Сергей Иваныч…

Алексей не любил тратить слов даром, и Володя понял: не понравился Алексею кормщик. Но Алешка вообще недоверчивый, Владимир уже давно сделал этот вывод.

Наутро зашел Сандыков – пожилой калмык невысокого роста, с двумя резкими морщинами на желтых щеках. Зашел на минуту – в городе у него хлопоты. Лицо у Сандыкова неприветливое, и в глазах сомнение, неуверенность. Володя у многих горожан замечал такое выражение в глазах.

Володей овладел детский беспечный дух странствий, и ему было все равно, с кем ни ехать – лишь бы скорей.

С Сандыковым зашел почтальон, почему-то с повесткой на имя Ильи, глупой, непонятной повесткой, они и внимания не обратили.

– Одни поедем, – сказал Сандыков. – Фонарев больная тифом лежит, в барака.

Алексей хмуро оглядел Сандыкова, поджал губы. Это, наверно, Алексею от отца передалось: посмотрит иной раз, словно испытывает человека. Алешке и четырнадцати нет, но один дядька ему сказал: «Послушай, Николаич!» А Володе только в ноябре будет двенадцать.

Бараки для больных сыпным тифом находились за городом, но братья все-таки отправились навестить балтийца. Их не пустили. Лишь сказали:

– На днях выпишется, тогда и увидитесь. Тяжело болел. А вход никому не разрешен.

Молча братья возвращались домой. Вокруг – тонкие березы, молодая тимофеевка.

– Ждать Сергея Иваныча не будем, – сказал Алексей. – Он еще поедет или нет, а мать вернется и не пустит нас! Черт его знает, этого Сандыкова! Надо же было Сергею Иванычу заболеть!..

Да, вот как с человеком бывает. Совсем недавно Сергей Иваныч улыбался; в разговоре почему-то упомянул молодого Ларикова, бежавшего полгода назад вслед за своим отцом, рыбопромышленником, из города. А для старого Ларикова отец когда-то, до войны, десять лет подряд таскал рыбу из моря.

Отчаянный человек был отец. Вот уже и осень поздняя, вода замерзла, подчалок льдом затерло, гибель в глаза глядит, а он не прекратил лова и выбрался все ж, хоть и синий весь, как покойник, с обмороженными руками. У него был азарт! Старый Лариков ценил таких ловцов. Однако настоящего мира между Лариковым и ловцами не было.

За словами Алексея Володя почувствовал не только тревогу о Фонареве… Да все равно – поедут. Про него, Вовку, и говорить нечего, но и Алешка упрям: ежели решил, не отступится.

Сандыков два дня провозился в городе, и оба Гуляевы торопили его. Конечно, мать не может возвратиться ни через три, ни через пять дней, ни дорог нет, ни транспорта никакого, но зачем время терять?

Накануне отплытия Вовка с плетеной кошелкой – или зембилем – отправился к тете Марусе и Николашеньке. Николашенька стал проситься на промысел, но тетя и слушать не хотела. Она погрузила в зембиль банку прошлогоднего арбузного меда, засахарившегося и горького, и два пышных, из белой крупчатой муки, калача. Не калачи – два кипеня. А лучше бы ржаного хлеба. Но Сандыков уверял: до промысла три дня пути. А три дня как-нибудь и с калачами продержатся.

Домой Володя возвращался поздним вечером. Над крепостной башней с часами свесился месяц и осветил циферблат. За циферблатом ютятся голуби, но сейчас птицы примолкли. И что бы значил этот вечер и это молчание птиц? Впервые Володя как бы начинал прислушиваться к себе, к тем неопределенным мыслям, которые тревожат мозг, особенно когда жизнь, вместо того чтобы плавно и спокойно течь знакомым руслом, на глазах у всех делает неожиданные и страшные скачки, повороты…

Дома стояли темные, похожие на большие дюны. Улицы – как глухие, без окон, коридоры. Провода свисают, болтаются от ветра слепые фонари, чужим светом отблескивают, светом месяца. Нет в городе ни электричества, ни топлива; и керосина не стало в лавках. Еще хорошо, что июнь, лето…

Володе рисовалось море. Оно наплывало туманом и вечерней росой, оно ожидало там, где город падал за горизонт, и ходило темными волнами. Только вот… море и хмурый Сандыков как-то не вязались между собой. И Володя отгонял от себя образ угрюмого кормщика.

Настал час отплытия. Алексей сочинил короткое письмо матери, важное, взрослое письмо, и оставил на столе вместе с отцовским. Володя прихватил с собой в дорогу книгу «Робинзон Крузо» в бумажной обложке ярко-красного цвета, свинчатку и другие альчики. Наверно, и на промыслах ребята не только за козами ходят.

Он дождался на дворе, пока появится Шурочка.

– Прощай, Шура, уезжаем к отцу, – сказал он.

– Попутного ветра, – ответила она.

Эта холодная фраза его обидела, и он убежал, хотя Шура что-то кричала вслед.

Когда братья поднялись на рыбницу, из-за снастей на них глянуло узкое продолговатое лицо с широко расставленными глазами. Лишь мгновение эти глаза смотрели в упор, а затем точно запрыгали; взгляд их был блуждающий, и таилось во взгляде что-то вроде неприязни. Это был помощник лоцмана – Бадма.

Только один из трех членов команды вызвал у подростков радостное, доверчивое чувство – маленький смышленый матрос. Он весело улыбнулся им, подал ладонь ребром и, не очень хорошо выговаривая по-русски, сказал:

– Здрасьтий. Я – Ва-нюша.

Ванюша был еще паренек, а Бадма – взрослый.

Братья расположились в кормовом кубрике, – носовой кубрик был занят сушеной рыбой, и для жилья оставался лишь кормовой. В нем был столик, широкие нары, поперек которых могло уместиться пять человек, и против нар – ларь, служивший кроватью для кормщика.

Пока виден был берег, братья глазами отыскивали места, в которых бывали ранее, выезжая с отцом на лов. Но вот берега скрылись, и они залюбовались морем. Оно было зеленое, синее, стальное, а в него опускался солнечный шар, прорезанный тонким облаком, точно кушаком перехваченный, и расплескивающий золото.

Облака тянулись с севера на юг, редкие, волокнистые, похожие на всадников с длинными, лимонного цвета бородами. И Володе вспомнилось, как однажды отец промчался по городу на калмыцкой лошади, а затем у Крепости спешился, с ходу взобрался на груду досок, словно взлетел над толпой солдат, и стал держать речь. Он был тогда еще в старой солдатской шинели, – месяцев за шесть перед тем прибыл с фронта.

Конники с лимонными бородами исчезли в небе, и стали рисоваться пустыни, желтые песчаные дороги… До ушей Володи достигал плеск волн. Но зеленые волны рейда стучали не в борта рыбницы, а в Володино воображение. Оно унесло его далеко от этой рыбницы и палубы, пропахшей рыбой.

Взошла луна. И тут Володе послышался крик. За мачтой, за снастями, освещенные луной, дрались Бадма и Ванюша. Бадма ударил Ванюшу в подбородок, и Ванюша покатился. Затем Ванюша, вскочив, вцепился в Бадму, тот вывернулся и перегнул Ванюшу через борт, пытаясь сбросить в море. Перемешивая калмыцкие слова с русскими, Бадма крикнул зло:

– Там будет тебе воскресный базар!

В один миг Володя очутился возле Ванюши и Бадмы, но тут за его спиной раздался резкий окрик. Он обернулся: Сандыков. В руках Сандыкова был кусок каната, похожий на плеть. Бадма отпустил Ванюшу, и они разошлись; Бадма спустился в кубрик, Ванюша остался на носу судна. Володя шагнул было к Ванюше, но Сандыков властно сказал:

– В каюта! Спать!

На палубу выскочил Алексей. Степенно прошел мимо Сандыкова, заставив того посторониться. Верно, он успел заметить, что тут произошло. Володя почти бессознательно ощутил удивительное Алешкино самообладание. Вот и Сандыков терпеливо ждет, что сделает или скажет Алексей.

Алексей ничего не сказал. Лишь кивнул брату: идем. И Володя повиновался. Он понял: как хочешь, а кормщик полный хозяин на судне.

Первая ночь пути была ветреная, дул норд-вест, трещали паруса, а поутру оказалось, что ветром угнало воду на юго-восток, и взморье, по которому шла рыбница, оголилось. Оно походило на огромный, но мертвый аквариум. В нем торчали осклизлые зеленые водоросли, бродили потоки мутного ила.

Братья спустились в воду. Ноги мягко ступали по песчаному дну, порой натыкались на камень или мертвую рыбину. Водоросли оплетали икры ног. Куда ни пойди – на версту вперед, на две – вода по колено. Тихое море, гладкое, как скатерть. Только ни одна ткачиха еще не выткала такую большую скатерть. Море – без начала, без конца, не различишь, где оно сходится с небом, потому что и небо зеленое. И он с Алешкой, и черная рыбница, и ее команда словно замкнуты в круг.

Искаженное лицо Бадмы, длинные белки глаз, чересчур длинные, все еще стояли в воображении Володи. Но весело было знать, что небо да море – тут и весь свет, весело было хватать море пригоршнями; и они с Алешкой руками бурлили море, прыгали и смеялись, и нарезвились так, что сон сморил..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю