Текст книги "История четырех братьев. Годы сомнений и страстей"
Автор книги: Виктор Бакинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц)
Глава третья
ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ
1
Барышня не пропала, как комета в небе, след ее не затерялся, нет. Выпал снег, в городе замерзли лужи, пруды. Пора катанья на салазках, на коньках. И вот она явилась, горя щеками, глаза весело блестят – словно праздник вошел в комнаты, осветил углы.
Через неделю снова пришла. А в декабре, перед рождеством, когда в городе еще не умолкли разговоры об убийстве Распутина, мать встретила ее возле Крепости, да не одну, с отцом, с виду человеком угрюмого склада. Так получилось, что они все пошли в сторону Артиллерийской, и, делать нечего, мать сказала:
– Если желаете, зайдите погреться.
А барышня словно того и ждала:
– Мне очень нравится у вас. Зайдем, папа. Ну, зайдем же!
Однако разговора с учителем у матери не получилось. Вовка, который накануне доказывал, что теперь вокруг этого Распутина много можно наплести, особенно в заголовках, или «шапках», как их называют в конторе, орал за стеной:
– «Новые подробности убийства Распутина»! «Тайны убийства Распутина»! «Кто были родители Распутина?»!
Алексей громко поддразнивал:
– Раньше умней придумывал, когда контору держал!
Матери пришлось выйти унять обоих. А когда вернулась в зал, учитель заметил, что детей надо, держать строго, влияние отовсюду дурное, и она подумала: было бы у тебя четверо, посмотрела бы я, как ты их держишь!
При отце и Верочка была сдержанней и, отчасти чтобы замять неловкость, вежливо осведомилась, есть ли письма от мужа. Мать ответила: от Ильи писем нет, а от мужа есть, из госпиталя: немецкая пуля прошила ему мякоть ноги, и это, по его словам, даже облегчение – с легким ранением полежать в госпитале. На самом деле она смягчила выражения мужниного письма; письмо было злое, и там многое надо было читать между строк, например о том, что после госпиталя ему, Гуляеву, снова под пулями расхлебывать кашу, которую не он заварил… Но после этих ее слов обеим вновь стало неловко, потому что учитель заметил сухо:
– Кто-то должен защищать отечество.
Матери подумалось: наверно, трудно Верочке с вдовцом этим, сухарем.
Сухарь тем временем разглядывал через оконное стекло громадного идола из снега, слепленного во дворе Алешкой. Идол был страшный: желтые стеклянные глаза, ощеренные зубы железными гвоздями торчат, ногти огромные, нарезанные из жестяной банки, и поперек груди буквами для галош: «Бог войны». Учитель спросил, кто слепил такого, мать ответила: «Сын» – и начала накрывать на стол. Гость, однако, не унимался:
– А вы не думаете, что зайдет городовой и разнесет творение вашего сына на куски?
– В наши дворы городовой не захаживает. Тут, мол, рядом с порядочными гражданами разбойники проживают.
Вошли Вова с Алешей, за ними Саня с котелком в руке – дети свели дружбу с солдатами местного гарнизона и хаживали к ним за гречневой или пшенной кашей: голодновато стало в городе. Саня, увидев Верочку, смутился, пробормотал:
– Скоро будем рождество справлять.
– Под малиновый звон, – вставил Алексей.
– К дяде Осипу пойдем, Алешка говорит, это наш дядя устроил мировую войну, – сказал Вова.
Мать осторожно глянула на учителя. Тот усмехался, глаза были острые, в лице читалось: разбитные, но – улица!
Напрасно Илья связался с барышней, подумала мать, она под отцовской властью, а он больно суров, не подступись.
Гость есть гость, и мать затопила печь, то и дело заглядывая в комнату: при учителе дети присмирели, но надолго ли? Оказалось, ненадолго. Заявился Николашенька – этот что-то зачастил, – под мышкой у него пачка книг, перевязанная бечевкой, и он с порога закричал во весь голос:
– Привет астраханским индейцам!
Дети выбежали и также во всю мочь, перебивая друг друга:
– Хоу, хоу, кто пришел!
– Ого-го-го! Это что у тебя?!
А Николашенька кричит, словно глухим:
– Луи Буссенар, Купер, Жаколио, Дюма-отец! Это Алешке!
Мать с трудом успокоила их, и Саня спросил, как дела дома. Николаша, махнув рукой, ответил:
– Хуже некуда. Отец почти что банкрот.
Мать улучила момент, сказала:
– Передай матери… может, зайдет? Все же мы сестры.
Дело в том, что к своей сестре Марусе мать не ходила с прошлого года. С того самого времени, когда она по приглашению сестры ездила к ней на дачу в Ессентуки. Возила она и Вову с собой. Случилось, она там целых два дня пекла, варила, даром что у Маруси и прислуга была, с ног сбилась, ночь не спала – дядя Осип ждал важных гостей. А собрались гости, Гуляеву даже к столу не пригласили. И она на следующий день забрала Вову – и была такова. В то время дядя Осип имел приличную долю в одной промысловой компании. Но с тех пор дела его сильно пошатнулись, и он предпринимал отчаянные усилия, чтобы удержаться на поверхности. Он даже сказал как-то: у разорившегося промышленника, если он благородный человек, только один выход – пустить себе пулю в лоб. Но, верно, у него не хватило либо благородства, либо решимости.
В комнате стало жарко, дети открыли форточку, а Вовку уже вынесло зачем-то на улицу, и оттуда донесся его звонкий голос: «Распутин!» Санька глянул в окно и выбежал вон. Это Вовка бросил Горке в лицо «Распутин», и быть бы ему на этот раз избитым нещадно… Саня взял Горку железной рукой и основательно встряхнул. Тот вырвался, перебежал на другую сторону улицы, и в открытую форточку камнем влетел его злой крик:
– Пролетарии! Голь! Беспортошные! Я вам всем припомню!
По лицу учителя пробежала кислая гримаса, но мать уже решила про себя: шут с ним, так и так с ним детей не крестить: война! Да и молоды оба – и Илья, и гимназисточка эта. А все же было от встречи и досадно и тревожно. И вроде – обидно как-то.
Едва она проводила барышню с учителем, пожаловал, остановив сани перед воротами, совсем необычный гость – сам рыбопромышленник Лариков.
Испокон веку приказчики приходили хозяев поздравлять, а тут хозяин приехал навестить – и не какого-нибудь большого приказчика, а простую работницу. Правда, отец на Ларикова десять лет работал, и заехал старик лишь на минуту и потому только, по его словам, что Гуляев мастер своего дела и за малую провинность на фронт угодил при четырех-то несовершеннолетних детях, в то время как иные балбесы и ветрогоны и воевать не воюют, и работать не работают.
Лариков скинул в прихожей дорогую шубу, погладил бритый подбородок, перекрестился на образа. Глаза у него были быстрые, смотрели они из-под крутого лба бойко. Взгляд был веселый и бегучий, мигом обежал и детей, и обстановку в комнате.
– Значит, так и живете. Справно, – сказал он.
Мать спросила, не выкушает ли он рюмочку вина, он сказал: «С удовольствием» – и выкушал, закусив пирожком. Потрепал по щеке Володьку, велел кликнуть кучера – тот принес пакет, в котором оказались елочные украшения, – спросил, учатся ли ребята, удивился, что все учатся, похвалил, сунул матери пятирублевую бумажку и пошел к двери. Мать сказала:
– Денег-то и не надо бы…
Но старик оборвал строго:
– Ты гордая, я знаю, и муж твой гордый, да ты не об себе только, ты об детях думай. Я от тебя больше зарабатываю. И сыновья наши вместе в гимназии учились.
Идя следом за стариком, мать с тревогой спросила, какие дела на фронте.
– Какие там дела! Не сегодня-завтра вовсе развалятся! Кругом одно предательство да казнокрадство! – ответил старик сердито и с этими словами отбыл.
Со двора его провожал соседский мальчишка Степка, который, кривляясь, пел:
Когда я был аркадским принцем,
Я во дворце недурно жил,
Гулял я с Гришкой Распутинцем,
Вино и пиво с ним я пил.
– Знать, и вправду плохи дела, коли старик Лариков забеспокоился, ко мне в гости пожаловал! – сказала мать. – Вот он пять-шесть домов объедет, а по городу слух: «Старик Лариков о семьях фронтовиков, своих бывших ловцов, заботится». Он и раньше посылал подарки для ловецких женушек и детей. А сам, передают, среди своих, промышленников, говаривал: «Если ловец не просит денег вперед, значит рыбы наворовал. А если на баню просит, знай, украл вдвое». Бо-ольно хитер!
Санька с Алешкой и Николашенькой собрались кататься на салазках. О самом младшем и забыли. И младший был уязвлен. Лишь напоследок Алексей вспомнил:
– Айда, «Астраханский вестник»!
– Не пойду, – сказал Вова, глядя в пол.
Братья ушли. Ему стало одиноко. Едва не заплакал от обиды. Со вздохом сел за книгу «Жизнеописание русских царей».
– Ты чего остался, мой маленький? – сказала мать.
– Просто так, – ответил он, отворачиваясь. – Про какого царя ни читаешь, написано: «Почил в Бозе». Почему они все умирают в Бозе? Или их туда свозят умирать? А где она – Боза?
– Ты у Алексея или у Саньки спроси, Вова.
– Они говорят, Боза – это имение или дворец. Где же, говорят, им умирать, как не во дворце? Но я не верю. Сами не знают. Только драться умеют…
– Не грусти. Я тебя в обиду не дам. Я знаю: ты мне хотел помочь, когда продавал газеты.
Она обняла его и прижала к себе, словно хотела защитить от всех настоящих и будущих бед, от всех ветров и всего зла…
Прошло рождество. Печать передавала обнадеживающие сообщения Штаба Верховного Главнокомандующего, но конец войны… конец войны терялся в туманной дали. В тылу была дороговизна и общее недовольство.
Однако улица жила. И, как всегда, манила братьев Гуляевых.
…Санька первый ринулся вон из дому, перевернулся в воздухе, словно какой циркач. Алешка засмеялся. И Вова. И пошли все трое, с снежками в руках, против ремесленников. Потеха!
Потеха, да не для всех. Снежки, летая во все стороны, как будто щадили, как будто не хотели задевать Бельских – Славу и Мишу, одиноко стоявших в стороне. Им не до снежков. У них отец с фронта нагрянул, а радости прибавилось немного.
Саня отряхнулся, отер снег с лица. Сунув руку в варежку, взял Славу за плечо и повернул. Они пошли вперед. За ними – Миша на костылях, Алешка с Вовой.
– Что же сказал отец? – спрашивал Саня.
– У него с матерью много было разговоров. Расходятся. Уже разошлись. Мы будем жить отдельно.
– Кто это «мы»? – всполошился Саня.
– Мать с отцом призвали нас с Мишкой и давай каждого по очереди спрашивать: с кем хочешь жить?
– Ну?..
– Мишка будто отрезал: «Как Слава, так и я». Да он знал заранее.
– «Мишка отрезал»! А ты что?!
– Я сказал: «С отцом». И Мишка тут же: «И я с отцом». Отец враз переменился, не узнать. Засмеялся, обхватил нас руками. «Вот, говорит, единственное богатство, которое у меня не отняла война». Он уже и квартиру подыскал.
– А мать?
– В слезы. Мы с Мишкой стали свои пожитки собирать – отец из имущества ничего не захотел взять, – она уткнулась в дверной косяк, плачет. Но за нами не пошла.
– Значит, вы с Артиллерийской съезжаете? Куда?
– На Малые Исады. Мы обещали матери навещать ее.
Слава с Мишкой остались у ворот.
Гуляевы шли домой молча. Тутовые деревья махали им голыми ветвями. И Вова сказал:
– Никогда я от мамы не уйду!
Братья посмотрели на него. В один голос, но не очень уверенно:
– Много ты понимаешь!
Вова не ответил.
– А их отец? – сказал Саня не столько для Вовы, сколько для себя и Алешки. – Воевал, гнил в окопах, вернулся и…
– Я ни за что не уйду от мамы! – повышая голос, повторил Вова.
2
В дом Гуляевых тихо постучали, и вошел человек в шинели, опираясь на палку.
– Вот и я! – сказал он из прихожей. И словно раздался благовест.
– Кто это? – спросила мать дрогнувшим голосом, привстав из-за стола.
– У вас угол не сдается демобилизованному?
– Смотря кому, – сказал Вова, не отрываясь от приключений Жюля Верна.
Мать выбежала на этот благовест в прихожую, смеясь и плача.
– Мальчики, отец приехал!
Санька с Алешкой грохнули стульями и ветром пронеслись по комнате. Отец затерялся среди поднятых рук. Вова подошел последним, и отец подумал, что тому не хватило места, он притянул маленького и поднял, заглядывая ему в лицо – ведь он тоже не нажил богатства и оно было все тут, в этих четверых. В смуглом смышленом лице младшего он увидел не столько радость, сколько замешательство и страх, но не стал разгадывать: он явился с края полуночи, и как тут не испугаться мальчишке, играющему, только играющему в войну?
Наконец они все оказались в комнате и стали разглядывать друг друга.
– Подросли как, а, мать? Не узнал бы, не узнал… Какая гвардия у меня, – сказал отец.
Дети удивились его густому голосу и обветренному лицу, в котором радость напряглась и еще не нашла выхода… То, что он, возвратясь с этой бесконечной войны, мог шутить – это располагало… Да и как иначе?
Только в глазах младшего все еще было недоверие, и отец заметил. И задумался, словно бы нашел не совсем то, чего ожидал. Конечно, ему не хотелось показывать невольного огорчения и сомнения своего. Он, вновь оглядев жену и детей быстрым, испытующим взглядом, с некоторой опаской сказал:
– Ну так как, Вова? Сдашь мне угол или в другом месте искать?
Это был голос странника. Есть ли он у меня – дом? И внезапная пауза была ощутимо весомой, как если бы набежавшая густая туча остановилась, грозясь, над самой крышей.
– Ну полно, полно, – сказала мать.
– А ты с мамой не разойдешься? Как у Славки мать с отцом, – сказал Вова.
– Что?! – сказал отец.
В комнате все замерло. И Вова понял.
– Это у тебя Георгиевский крест? – спросил Вова при полном молчании остальных.
– Да. Да… Был моментами и у меня мальчишеский азарт, – отчасти воспрянув духом, ответил странник; нет, не странник, отец.
– «Русский народ непобедим, – сказал кавалер Георгиевского креста рядовой Николай Гуляев».
– Это еще что? – спросил отец, оборачиваясь к матери, у которой улыбка засветилась в глазах.
– Это шапка, – сказал Вова.
– При чем тут шапка? – сказал отец.
– Какой ты непонимающий! – ответил Вова. – Это не та шапка, которую надевают на голову, а газетная.
– Ах, вот оно что! – догадался отец. – Ну, друг, я едва порог переступил, а ты меня ошарашиваешь загадками, одна труднее другой.
– Это он любит, – отводя последние тучки, сказал Алешка. – Он у нас на весь город прославился: воскресил из мертвых генерала Половцева и наводнил астраханские улицы разбойниками. И еще у нас в запасе прорицательница…
Отец засмеялся. Он только начал приходить в себя.
– Бойкий у меня сын растет. Шапки кроит. Ну ладно, когда-нибудь и я вас удивлю. Расскажу, что такое война. И что значит газы. А пока поговорим о мире. Как вы тут без меня?
– Учимся, – сказал Саня, как старший.
– Вижу, ученые стали. Мать не обижаете? Вас трое, она одна.
Отец стал ходить по комнатам, смотреть. А Санька как раз за последние дни отовсюду нахватал книжечек про Ната Пинкертона, Ника Картера и Шерлока Холмса, и они валялись кипами в зале, в прихожей и особенно в детской; их было столько – на возу не увезешь.
Отец ворошил, ворошил эти блистательные сочинения голодных студентов, зарабатывающих свой хлеб насущный, и спросил:
– Кто же это натаскал? Экая уйма, с ума сойти!
Дети молчали. Затем Санька, покраснев:
– Это я, папа.
– Да разве по этим книгам чему научишься?
– Их все астраханские ученики читают.
– Город, значит, особенный! В Астрахани, говорят, пленным австрийским офицерам разрешали со шпагой ходить, И по гостям шлёндать. Это за какие заслуги? За верность своему монарху? – сказал отец.
– Я читал «Синее знамя», – сказал Саня, осмелев, – и знаешь, батя, даже во время нашествия у татар тоже были люди! И у нас, конечно.
Отец посмотрел на него:
– Люди есть в каждом роду-племени. Однако татарское нашествие проклинают из века в век. А книжки про Ников Картеров человеком не сделают!
– Так он же не только про Ников Картеров, он ученые книги читает, – вмешался Алешка, во второй раз взяв на себя роль громоотвода. Но и дух противоречия сидел в Алешке крепко, и он сказал еще: – А я прочитал роман «Кола ди Риензи – последний римский трибун». Это книга! Не «Синее знамя», где на каждой странице кони ржут.
Санька сверкнул на него глазами:
– А что еще коням делать? О римском трибуне читать? У татар только и было: кони да стрелы!
– А реалисты по-прежнему дерутся с гимназистами? – сказал отец, желая прекратить спор между сыновьями.
– Дерутся, – ответил Санька. – И с коммерческим училищем… А на Артиллерийскую нашу все боятся заглядывать. У нас ребята из пекарни один к одному, да из ремесленного…
– А мне мать писала, ты хочешь ехать пропавшего в Ледовитом океане Русанова искать, – сказал отец, строго-задумчиво взглянув на Саньку.
– Ну и что?! – тут же сказал Алешка. – Санька – он тот же Русанов или Седов, и он же купец Калашников!
– А ты кто? – быстро отозвался Санька. – Кирибеевич?
Вова посмотрел на тонкий Алешкин нос, густые светлые волосы и залюбовался. «Кири… надо будет прочитать». Но и Санька с его темными и блестящими, как у матери, глазами был хорош собой.
– Ладно, ребята, – примирительно сказал отец. – Что ни слово, то у вас спор. – И стал спрашивать об Илье. Он ловил каждую подробность. А потом сказал:
– Снимите-ка с меня сапоги.
Дети бросились разом, но мать оттеснила их, ловко присела и этак сноровисто стащила с отца один сапог и другой. Ей, наверно, понравилось это, потому что она поднялась, как бы повеселев, и у нее румянец, который оттеняла белая блузка, так и заиграл на щеках.
Отец пошел мыть ноги в корыте, а Володька, скинув свои чеботы, надел его сапоги и бацал в них по зале.
Потом мать приготовила чай, и отец сказал:
– Почти два года, как мы в последний раз сидели вместе за этим столом. Страшно подумать… А дети-то – куда образованней нас с тобой растут, – сказал отец, с улыбкой обращаясь к матери, и видно было: это он мать благодарит за то, что дети растут образованными. Для детей эти слова отца и его улыбка были в новинку: раньше он как-то не очень ценил образование. Раньше он твердил одно: старшие должны работать.
– Ты уж не томи нас, скажи: насовсем вернулся? – спросила мать, и в тревожной ноте ее таилось: не отпускник ли ты, и не пролетный ли миг – твой приезд?
– Списан вчистую. Однако сказать, чтобы окончательно… Россия словно на вулкане, и я, несмотря на ранение свое…
– Ладно тебе, – перебила мать, мудро отстраняя от себя преждевременную заботу. – Поживем – увидим. – И, полная решимости не упустить минуту счастья, вновь посветлела лицом.
Володя убежал на улицу, а Саня, уединившись в детской, думал об отце. Ему представился отец, каким тот приезжал с промысла: вначале порадуется встрече с женой, с детьми, а потом чуть что – широкие темные брови подымутся вверх, глаза загорятся гневом. Очень переменчивый был, крутой. Солдаты, что возвращаются с фронта, почти все ожесточенные, а батя хоть и говорит, что в груди накипело, однако задумывается и вроде присмирел. К семье переменился.
Вошел Алексей и словно угадал течение Саниных мыслей.
– Мать показала ему мою гимназическую куртку, – сказал Алексей, – а батя: «Добротный материал. А учится хорошо?» И потом: «Один в университет попал, другой в реальное училище, третий в гимназии. Не станут ли они нам чужими?» – «Не станут, отвечает мать, ведь Илья не стал…» – «Это, говорит он, надо еще проверить». А она: «Я не слепая, вижу человека». Ему не понравилось, что Илья не поехал к началу занятий, но особенно ей не выговаривал. А еще отец мне этак строго: «Тебе, как гимназисту, не годится площадная брань и даже такие слова: клёвое, плёвое».
– За отметки определенно начнет спрашивать, – в раздумье сказал Саня. – С математикой у меня туда-сюда… А сочинения… Эх, Илюшки нет! Может, батя и прав: немного он чужеватый, Илья.
Алексей усмехнулся:
– Тем, что в стенке на стенку не дерется? Из возраста вышел… Ты на грамматику, на синтаксис налегай.
– Учитель нашелся! На сочинения – налегай! На историю – налегай! На мифологию – налегай!
– А ты знаешь, кто был Сатурн?
– Сатурн?.. Сатурн… – повторял Саня, смешавшись.
– Бог бесконечного времени, – сказал Алексей.
– Если учить про всех сатурнов… А ты в бога веришь? В нашего, христианского? В бога-троицу?
– Не знаю… – ответил Алеша. – Иисуса Христа могу представить, а бога-отца и бога – святого духа – ну никак!
– Вот и я тоже! – подхватил Саня. – Иисус, ну, был проповедник. Были и до него и после. Конечно, необыкновенный человек! Лечить умел. Но почему – сын божий?.. А в бессмертие души веришь?
Алексей посмотрел на него. Поколебавшись, сказал:
– Когда в церкви стою, вроде начинаю верить. Настроение такое охватывает. А как вышел на улицу – из головы выскочило.
Саня засмеялся:
– Много ты бываешь в церкви!
3
Какой год, какой день на дворе? За окнами бурлило и шумело, словно река радостно хлынула на город. Рано утром Санька разбудил своих братьев:
– Черти, проспите революцию!
Они оделись впопыхах и выбежали на улицу. Неслась толпа – черно-серая лавина. Мимо неслись лица, лица с огромными, радостно-буйными глазами.
Солдаты в шинелях, студенческие курточки, мастеровые, какие-то невиданные прежде люди, ютящиеся на окраине, – эта река разом поднялась со всех улиц, из всех домов, подвалов, казарм и с лозунгами, криками текла мимо. Мальчишки спрыгнули с крыльца, и река подхватила их.
– Царь отрекся.
– Самодержавие пало.
– Товарищи, свобода!
– Ура!
Кто-то рядом заплакал, кто-то засмеялся. Протяжными взмывающими голосами пела «Марсельезу» долгожданная народная воля. Пела перед раскрытыми ставнями особняков, перед витринами магазинов и красочно блиставшими вывесками. Город менялся на глазах. Даже раненые, опираясь на палки и костыли, вышли из госпиталей, делились табачком и обнимались.
Площадь была запружена народом. Где-то далеко был стол, и на нем уже возвышался оратор.
Алешке с Вовкой ничего не видать – по малости роста.
– Полезли на фонарь! – скомандовал Санька.
Оратор – маленький, беловолосый, без шапки, словно нарисованный на фоне плотно-синего дня – взмахнул рукой и крикнул:
– По-здра-вляю народное собрание с завоеванной свободой!
Над толпой взлетели шапки. А стоявший рядом с фонарным столбом пожилой солдат сказал, обратясь к соседу, тоже в шинели: «Что, раз так дело повернулось, то уже на фронт, товарищ, не пойдем?» – «Войне каюк!» – убежденно, с достоинством ответил сосед.
– Самодержавие свергнуто, свобода завоевана, – продолжал оратор. – Но ее еще надо защитить. Есть лишь один путь – путь единения всего народа…
– Санька, ура! – завопил Вовка старшему брату.
А там, над толпой уже стоял другой оратор.
– Смотри-ка, – крикнул Алексей, – ведь это наш батя! Батя!
В толпе зашевелились, зашикали:
– Тише, вы там! Населись, как воробьи!
Батя, распахнув шинель, словно вознесся, словно остановил половодье, что шумело под его ногами.
– Товарищи! Братья!
Ах, как хорошо это у него получилось: «Братья!», «Братья!..». Все люди – братья! Вот как они, Гуляевы! Нет, лучше конечно! Они дерутся. Старший бьет младшего. «Революция победила…», «Бра-атья! Ура-а!..», «…народную власть», «Годы страданий…». Ну что за человек – наш батя! Да он ли это? Не он, ей-богу… «…рабочих, солдат, крестьян».
– Ну и батя! – сказал Алексей и с гордостью посмотрел на окружающих.
Но в этот момент в стороне раздались гневные крики, многие бросились туда, завертелись, как в водовороте, и над толпой пронзительно: «Шпи-и-к… Бей его, бей его!» Шпика сбили с ног, и он страшно закричал. Все стихли, отрезвев, и Вовка увидел сверху, как его батя растолкал ряды, приказывая:
– Товарищи, спокойно, арестуйте его и уведите в управу. Там разберемся.
Река неслась играючи, половодье было расцвечено флагами, мелодией «Варшавянки», выпеваемой молодыми и страстными женскими голосами, вчерашние мечтания выстроились на знаменах золотом букв. Ораторы сменяли друг друга на трибунах. В морозном предвесеннем воздухе, напоенном свободой, невероятной, как внезапное цветение маков, перекрывая все иные, трепетала одна нота: конец войне! По улице бродили до поздней зари толпы. На стенах еще догорали плакаты: «Николай отрекся в пользу Михаила, Михаил отрекся в пользу народа».
– А что, – говорили в кучке собравшихся солдат, – ведь и в Писании было сказано про возмущение народов.
– Будя тебе! – ответил другой солдат. – Кабы не затеяли войну… Распутин был чумазая рожа, а и тот говорил: ни к чему стране война! Гиблое дело – эта война, она нужна только генералам: сидя на теплых местечках, детей наплодили, и надо их вытаскивать; ну, и деньги и чины нужны! А уж вору война лучше ярмарки: грабь сколь хочешь! Им она нужна, говорит, а для папы, – они промеж себя царя с царицей называли папой и мамой, – папе, говорит, война погибель! Дождется, говорит, дождется папа красных флажков! От японской войны папа, говорит, чирьями отделался, а тут головы не снесет!
– Ты на Распутина не оглядывайся, – сказал третий солдат, свертывая громадную самокрутку. – Хорошая была царская собака, костогрыз! С придворными курвами и с самой царицей спал.
– А тебе жалко?
– Всей Расее позор!
– Позор – полбеды. А вот от Кшышынской, царской канарейки, был государству разор! Говаривали: имеет вкус к царскому телу. Сперва с самим папой, а потом с великим князем Сергеем Михайловичем любовь крутила. Она с этим князем полмиллиона хапнула! А с каких сумм? Этого на театре не вытанцуешь! Князек артиллерией ведал, да на фронте снарядов нет, от германских пуль солдат гнилой картошкой отбивайся, а у балеринки тем часом под Ярославом имение выросло да жемчуга на шее, а им цена двести пятьдесят тысяч рублев!
– А тебе откуда известно? Ты не из царской ли псарни?
– В дворцовой охране был, наслушался. Да царская монополька сгубила. Напился, наболтал чего-то и марш-марш под немецкую шрапнель. Дорожка укатанная!
Подошел солдат-киргиз:
– Нас офицер ругала: «Карсак – черт, скула!» Теперь вся равна: русская, калмык, киргиз, чуваш…
– Яман офицер, – сказал кто-то.
– «Ваше бла-а-родие!», «Шапки долой!». На-кось, выкуси!
– Ой, братцы, до бабы соскучал, спину ломит!
– А все равно воевать велят. Наш поручик Христом-богом молит: «Ребята, царя спихнули, это счастье… А родину – неужто теперь немцам отдадим!»
– Долдонит!
– Не бреши. Большая выходит загвоздка!
– Солдатские комитеты решат. Загорелся костер, ой жарко ему гореть!
– Помещики широким задом на земле сидели. Попущают им красного петуха!
– Землю возьмем.
– Пахать разучились.
– А этот где – из дворцовой команды? Небось при дворце ряшку наел?
– Оставь его. Он по бабе скучает.
– Все скучают.
– Распутина вспомнил! Святого старца!
– А Сухомлинов, продажная шкура, лучше был?
– Всех на одном дереве… Никому теперь с народом не справиться, никакой Родзянке!..
– Или ты Родзянку в бабы произвел?
– Баба и есть. Из буржуазов он. Нет, теперь им с нами не совладать. Говорю тебе: зачалась буря-пожар, большое полымя!..
…Для братьев Гуляевых тоже настала свобода: школа заброшена, городовых бояться не надо. Батя выбран в Совет и в какой-то комиссариат, заправляющий целым районом. Комиссариат заседал сутки напролет в доме, где помещались прежде артисты разъездного цирка.
Алешкин идол войны, слепленный в теневой стороне двора, расползся от весеннего тепла, оплыл; однако глазищи были точно живые, смотрели злобно, и весь он стал страшнее прежнего. И было дивно, что дворовые мальчишки его до сей поры не разрушили.
Весна – время переменчивое: ветры, почерневший снег… На Волге, над толщенным льдом – студеная вода. По городу люди двигаются чуть разомлев, и кто кутается еще по-зимнему, а у кого пальто легкое и нараспашку.
Три брата шли по улице. На углу – пролетка, кучер в тулупе, широкий в заду и восседает на козлах, как царь. Вовка не удержался:
– Извозчик, свободен?
– Свободен, – отозвался тулуп, не поворачивая головы, и чуть тронул вожжи.
– Да здравствует свобода! – звонко крикнул Вовка и проворно отбежал в сторону. Тулуп пригрозил кнутовищем и густо вслед:
– Безотцовщина! Пораспущались, босяки!
Санька с Алешей были уже далеко, и Володя не стал их догонять. Он загляделся на одинокую лошаденку, которая, без узды, чуть пошатываясь и вроде пританцовывая, пересекала улицу. Не из цирка ли сбежала? Володя подошел, и она посмотрела на него смеющимися глазами. Он погладил ее по гриве и, эко чудо, лошадь – пьяная! Вовка догадался, что где-то разгромили винный склад.
Он свернул за угол и увидел подводы, на которых стояли ящики.
– Это что, дяденька? – спросил он у солдата.
– Вот реквизировали склад у спекулянта. Везем в комиссариат.
– Склад-то далеко?
– Да вон за углом.
Из склада вытекал темно-красный ручей. Какой-то старик, присев на корточки, пил из него пригоршнями. Из подвала выбежал парень, недурно одетый, с большим красным чемоданом в руке, и, кренясь под тяжестью, но ускоряя шаги, юркнул в подворотню.
Чемодан мелькнул перед Вовой и пропал во дворе. Вовка остановился посреди двора, озираясь. По лестнице спускался тот же франтоватый человек, но уже без чемодана. Это был Горка.
– Ты чего, шкет, потерял здесь?
– Ничего.
– По улицам собак гоняете, комиссаровы щенки?
– Темный элемент! – огрызнулся Вовка.
– Ах ты… – Он сделал Вовке легкую смазь и пошел со двора. И сразу исчез, точно сквозь землю провалился.
А потом Вова слонялся по улицам… Навстречу отец и дурачок Афоня с красной повязкой на рукаве.
– Здравствуй, Вова, – сказал отец.
– Ты пожарник? Или казак с плетью? – сказал Афоня.
– А что у тебя за красная повязка?
– Король нищих! Кара-барасом, пойдем за квасом. Огонь! – закричал Афоня и лег, пряча голову за водосточную трубу, протянув руки, будто целясь из винтовки.
– Ну, полно, – сказал отец и поднял Афоню. – Никто не стреляет.
– А меня дразнить не будут? – сказал Афоня, поправляя шапку, налезшую на лоб.
– Не будут, Афоня.
– «Сиять огнем сво-их лу-чей!» – запел Афоня и побежал вприпрыжку.
Саня с Алешкой не успели свернуть на Артиллерийскую, как уловили гул толпы. Это была слитная толпа, дышавшая одной общей глоткой, и лицо у нее было общее, как застывшая маска, бесчувственное, жестокое, без всякого выражения лицо. Братья бросились вперед, старший, опережая среднего, в неистовом рвении, распиравшем грудь.
Наконец Санька увидел несчастную цель толпы, жертву: спотыкающегося на булыжной мостовой, выдохшегося Машеньку – и кинулся бегущим наперерез. Сторукая толпа смахнула его, отбросила на тротуар. А Мордухай упал на мостовую, и его не видно было между топочущими ногами. Санька, ошалелый, с разбитыми скулами, рванулся вновь, и чудище с застывшей маской вместо лица вновь отбросило его.
Алексей – раздутые ноздри, тяжелое дыхание – стоял неподвижно, вцепившись в деревянный столбик, отделявший тротуар от мостовой, но только стоял и смотрел. Быть может, он знал и понимал детским умом больше, чем его старший брат.
Толпа, сделав свое дело, схлынула, разлетелась, точно ее и не было, охваченная уже иным чувством – страхом возмездия, и мостовая внезапно очистилась, опустела. Только истерзанное тело воришки, куча лохмотьев… Санька, отирая кровь со щеки, подошел, склонился. Взял Мордухаеву руку и опустил. Приподнял его голову.
– Они убили его, – сказал Саня.