355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Бакинский » История четырех братьев. Годы сомнений и страстей » Текст книги (страница 6)
История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
  • Текст добавлен: 25 июля 2017, 17:30

Текст книги "История четырех братьев. Годы сомнений и страстей"


Автор книги: Виктор Бакинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)

Глава пятая
ГДЕ ОН – ТАКОЙ УГОЛОК?
1

Пока братья учились, играли, бегали в кинематограф, растаяли льды, пронеслись весенние грозы, и настало лето, знойное, душное, пыльное, такое же, как год назад. Из раскрытых окон – звуки граммофона, цыганский романс: «Соколовска-а-я гита-а-ра…»

Братья хаживали за город с товарищами: ловили рыбу, жгли костры и варили уху. В начале июня пришло письмо от Ильи. Он сдал экзамены и определился на лето медбратом в госпиталь. Он не хочет быть обузой для семьи.

Тем временем на севере от города, на западе и на востоке всходило зарево гражданской войны. Ширилось, разрасталось. Оно и в городе вспыхивало порой. После январских боев и приказа о роспуске астраханского казачьего войска казачество поудержало оружие. И затаилось. И не одно лишь казачество… В марте опасались выступления казаков, и город приказом властей был объявлен на военном положении. И в апреле был объявлен: угроза исходила от «Союза демобилизованных», частично разоруженного, однако все еще опасного для революции. Тем временем центральные газеты, плакаты призывали граждан вступать в Красную Армию и по городу расклеены были воззвания: «Товарищи, революция в опасности!..»

Пятнадцатого августа выпущенный из тюрьмы полковник Маркевич поднял мятеж и захватил было Крепость. С помощью Ленинского полка, что направлялся в Закавказье да вынужденно задержался в Астрахани, мятеж, по словам отца, был подавлен в тот же день.

Но спокойствия город не обрел. Пользуясь общей тревогой, вылезли из своих углов некие темные предприимчивые люди. Против них губисполком еще зимой расклеил приказ:

«За последнее время… происходят всевозможные обыски кучкой хулиганов и мародеров, не имеющих на то определенных полномочий. Все эти лица… вся масса жулья, прикрываясь под шинелью солдата, допускает грабежи и всевозможные наживы. Но нужно и этим наживам положить определенный конец…»

Осенью гражданская война вторглась и в тихую, отшельническую жизнь Ильи. Взбунтовавшиеся пленные чехословаки, еще в июне захватившие Самару, двинулись на Казань, и Илья бежал из Казани. Письмо Ильи изобиловало подробностями о том, как он и его товарищи всю ночь дрожали от холода на открытой пристани, пока на рассвете – о чудо! – не появился вдалеке призрак в виде парохода, проплывающего мимо, и они стали хором кричать во всю мочь, размахивать шапками, и пароход, к их буйной радости, изменил курс, направился к пристани…

Прибыв на пароходе в Саратов, Илья, по его словам, сам перевел себя в Саратовский университет, на медицинский факультет.

Санька, неизменно высоко оценивавший эпистолярный слог Ильи, и тут не удержался:

– Я недаром всегда говорил, что Илюшка хорошо пишет сочинения!

Это письмо не застало отца. Накануне он уехал. Дважды собирался уйти в армию, заявления подавал, но его из-за контузии и ранений на русско-германском фронте не пустили. Не то что ему тягостно было тянуть гражданский воз, нет. На первом съезде Советов Астраханского края, открывшемся в первый же день победы над офицерско-казацким воинством, он охотно писал резолюцию о переходе промыслов, вод и монастырских земель к государству, «Отныне, – выводил он терпеливо слово за словом, – являются достоянием всего трудового народа…»

Назначенный помощником комиссара по водно-ловецким делам, он долго корпел над планом охраны и надзора за рыболовством, готовил доклад к следующему съезду Советов.

Однако война из месяца в месяц разрушала все планы. Осень, путина, а в делах застой. И до рыбной ли ловли, когда ни людей, ни орудий лова – разруха шагает!

С горестью в губернском Совете подводили итог: рыбное хозяйство парализовано, из всех промыслов дышит кое-как лишь десятая часть, да и там, считай, запустение. Водный транспорт – пребольшое кладбище барж и судов.

Николай Алексеевич Гуляев взмолился: довольно бумагами заниматься! Хотя бы на том-другом промысле дело поставить! И губком партии послал его управляющим промысла Ганюшкино на северном побережье Каспия. Где был ловцом, тянул сети, там начальником стал.

Докучливым осенним днем он пришел с Фонаревым, на ходу решая какие-то дела. Грудь Фонарева уже не была перекрещена пулеметными лентами, не висела и пушка на боку. На нем была командирская шинель. На поясе небольшой револьвер в кожаной кобуре.

– Что ж делать, – сказал Фонарев, по-своему утешая мать: – Рыбам вода, птицам воздух, а человеку – вся земля.

– Ну, налажу дела, возьму вас на промысел, откормлю несколько, – сказал отец. Он верил своим словам, но сам знал: из глаз его смотрит смятение, замешательство. Отчего бы? Ах, черт, словно черная стена, откуда ни возьмись, и все выше, выше… От нервов это. От воображения. Стыдно! В такое время – к семье прирос… Он взмахнул руками, словно орел крыльями, поцеловал каждого из сыновей раз, другой и третий, обнял жену. Долго не отпускал.

– Береги детей. И себя. – И, не оглядываясь, слетел по ступенькам. У калитки его ждала старенькая лошадка, запряженная в крохотную пролетку.

Братья побежали за пролеткой, но на пристань опоздали: рыбница отбыла. День был в разгаре. На заборах, на стенах домов расклеены революционные приказы, грозящие расстрелом за саботаж, и полосы газет, в которых рядом, одним шрифтом набранные сообщения под заголовками: «Белый террор»… «Красный террор».

– Надо будет отцу переправить, – сказала мать, бережно складывая письмо Ильи. – Радоваться особенно нечему, а все же весть. Экая жалость – на один день опоздало.

Едва она вымолвила эти слова, дверь открылась, и в комнату осторожно вошел дядя Осип. Он никогда еще не был в их доме, тем поразительнее, что явился без предупреждения. За окном смеркалось, но братьям, по крайней мере младшим, было слишком заметно, как дядя изменился с тех давних пор, когда они с Николашей мчались в арбе. Нос с горбинкой заострился, щеки ввалились, а глаза… глаза как у больного.

2

Как рассказать о жизни дяди Осипа за последние полтора года, когда каждый день был для него мучением? Он потерял все, во что верил, и не нашел ничего взамен. Война шла и в его душе, и бессонными ночами, расхаживая в своем кабинете и ожидая ареста, он шептал: «Мне отмщение и аз воздам».

Бедный Николашенька. Отец взвалил на его мальчишеские плечи всю тяжесть своих мучений и своего отчаяния.

– Понимаешь, дружок, – говорил отец за вечерним чаем, – я мог бы уйти к белым, потому что там много моих друзей, но дело их исторически проигранное. Я мог бы пойти воевать против немцев, поскольку защита России – святой долг. Я мог бы предложить свои услуги новой власти – терять мне нечего, если они возьмут меня. Я мог бы эмигрировать, все-таки я бывал в Европе. Но я ничего не могу выбрать, я бессилен, мой мозг плавится от всех этих мыслей. Это сплошной хаос, а я привык к ясности. Я должен считать дело правильным, если решил посвятить ему жизнь.

– Я уже стар, чтоб круто менять свою судьбу, – продолжал Осип Игнатьевич. – Главное, нет у меня идеи, центральной идеи, чтобы я пошел ради нее на все. Посмотри, как поредела наша улица. Один убит белыми, другой – красными. Все мои компаньоны расстреляны как заложники. Наверно, теперь моя очередь.

– Может, обойдется, папа, – говорил Николашенька.

Как-то вечером к Осипу пришел старик: шапка надвинута на лоб, лицо обернуто каким-то грязным шарфом, одни глаза открыты – смотрят настороженно из-под лохматых бровей.

– Вы ко мне?!

Тот сдернул с лица шарф, и Осип узнал его:

– Ба, Федор Архипович, какими судьбами?

– Т-ш, – Лариков-старший приложил палец к губам. – Теперь я Иван Иванович Тетюшкин, ясно? Запомните, Иван Иванович Тетюшкин, инвалид мировой войны.

– Заходите, Иван Иванович, рад вас видеть. Я живу как в пустыне, от людей уже отвык. Чайку?

– С удовольствием.

– Маруся, накрой, пожалуйста, на стол.

– Как живешь, Осип? – Лариков сел в кресло, закурил.

– Грустно, Иван Иванович. Я ни в чем не виню себя, но такая грусть, хоть пулю в лоб.

– Это всегда пожалуйста, – сказал Лариков, – и трудиться самому не надо. Другие похлопочут.

– Как вы, Иван Иванович? Я просто поражен…

– Ха, тем, что я цел и невредим? – Лариков нагнулся и сказал шепотом: – Верные люди спрятали.

– Что же делать, Иван Иванович?

– Бежать надо, Осип. За тем я и пришел к тебе. Хочешь бежать со мной?

– Куда бежать-то, Иван Иванович?

– Сначала к белым, а после – фью – за границу.

– Я банкрот.

– Осип, ты меня знаешь, кажется? Я слов на ветер не бросаю. И если пришел к тебе, то за делом. Будешь компаньоном.

– Сын у меня. Куда я сына дену?

– Оставишь покамест здесь.

Осип прикрыл глаза. Бросить дом, семью, Россию, думал он, бежать. А кому ты там нужен? Без средств, без славы, эмигрант… А здесь? Здесь расстрел.

Лариков не смотрел на Осипа. Седовласый старик с мохнатыми бровями, крупным носом и твердым подбородком, подчеркивающим властность его натуры, он ждал, казалось, с безразличием. Но маленькая рука его постукивала пальцами по краю стола.

– Осип, времени у нас в обрез. И шансов у тебя больше нет. В любую минуту могут взять. А там ты найдешь себе применение. Знание языков, культура – это тоже капитал.

– Вы читаете газеты? В Европе еще война. В Англии вздулись цены. Во Франции – неизвестно что. И потом кто я? Тень человека. Звук пустой.

– Я жду твоего ответа до завтрашнего вечера, – сказал, поднимаясь, Лариков, – к тебе зайдет мой человек. Если решишься, он укажет тебе место встречи. Послушайся меня, старика. Не губи свою жизнь, Осип.

С утра Осип побрился, надел крахмальную сорочку со стоячим воротничком, галстук, парадный костюм.

– Куда ты нарядился так, милый? – спросила жена.

Осип подмигнул ей, как, бывало, в юности.

– Пройдусь по городу.

С удивлением оглядывали прохожие странного господина, который шел себе не спеша в пальто довоенного покроя, в цилиндре и при галстуке. С подозрением провожали его взглядом красноармейские патрули. Уличные мальчишки сплевывали сквозь зубы: «Смотри-ка, буржуй недобитый».

Осип шел по родному городу, с которым связано столько воспоминаний. Он отрекся от своего будущего, от изгнания, унижений, решил остаться здесь и не прятаться. Он выбрал свой жребий. Примирился. Победил страх. Лицо его разгладилось, он всматривался в город своей юности и своей смерти.

Он постоял возле газеты. «Белый террор»… «Красный террор»… Сводки с фронтов… Он прочитал все это с любопытством постороннего.

Прошел мимо бывшего ювелирного магазина с разбитыми витринами. В глубине сияло зеркало в трещинах. Он остановился напротив. Из зеркала смотрел на него раздробленный образ. Глаза мои не изменились, все другое не мое, подумал он.

Он вышел к пристани. В тумане скользили черные силуэты судов. Радугой расплывались у берега мазутные лужи. Наверху оранжевый диск, точно осколок бомбы. Двое мальчишек прошли невдалеке, лакомясь сочной айвой. Осип узнал братьев Гуляевых.

Из пространства вдруг выплыло перед Осипом лицо девушки. Десятилетней давности встреча, щемяще-нежная и горькая, потому что без будущего. Теперь он подумал, что ужасно как хорошо бы повидать ее, хотя уж той девочки и нет. Но ее образ он тоже оставил при себе.

С пристани он пошел переулками на Артиллерийскую. За углом ему преградили дорогу трое.

– Товарищ, сколько времени?

Осип вытащил часы-луковку на золотой цепочке.

– Пять часов.

– Как тебе нравятся эти часы, Бублик? – спросил один из них с наглой улыбкой.

– Мне больше нравится цепочка, – сказал Бублик. – А что, господин хороший, не поделитесь ли излишком роскоши? По-доброму, без экспроприации и насилия. Вам эти часы ни к чему, а нам пригодятся.

Двое зашли со спины – на всякий случай, если придется господину хорошему рот зажать.

– Часы мне в самом деле скоро ни к чему будут… Только… Разойдись! Стрелять буду. – Осип выхватил зажигалку в форме пистолета. – Сволочи вшивые!

Те юркнули за угол.

– Ишь, цепочка им понравилась. Без насилия, по-доброму, – говорил вслух Осип, успокаиваясь мало-помалу. Вспомнился Лариков. Бежать. Искушение-то какое. Бежать, чтоб отомстить за все свои унижения.

Бежать. Сегодня вечером. Та-та-та. Тик-тик-тик. Стучат часы, как сердце. Та-та-та, – стучит пулемет в десять раз быстрее, чем сердце. Бежать отсюда: от патрулей, арестов, карточек.

И тут он увидел церковь. Ее лазоревую луковку со звездами, крест на макушке. Безотчетно он вошел в церковный двор. Вороны перелетели с дерева на дерево. Тяжелые взмахи крыльев. Взмахи, как всплески. Грозные крики. Крики-проклятия. В церкви пел хор: «Славлю тебя, господи, за все».

– Славлю тебя, господи, за все, – повторил Осип. Он вошел в церковь, снял цилиндр, перекрестился. По стенам горели свечи. На Осипа смотрел с иконы Христос.

Он вышел из церкви с твердым убеждением никуда не уезжать, нигде не скрываться и жить так, как когда-то – когда не было войны, не было расстрелов и не было голода.

3

Дядя Осип разделся, поцеловал свояченицу в щеку, каждому из племянников руку пожал. Прошел в комнату Сани и Алеши, оглядел спальню, где ныне, кроме материной кровати, стояла Володина – прежде Володя спал в прихожей, – оглядел залу и даже кухню – все с придирчивым вниманием.

– Чисто у вас, светло, – сказал он одобрительно. – И как ты со всем справляешься?

– Бывало и не с таким хозяйством справлялась.

В этих словах свояченицы дяде Осипу почудился, наверное, намек на ту неудачную поездку матери в Ессентуки. Склонив голову с мягкими, сильно поредевшими волосами, он сказал тихо:

– Знаю, что обидел тебя. Прости, Дуся. Я перед всеми вами сильно виноват.

– Ладно, Осип. Я уж и не помню. Как дела-то твои?

– Какие мои дела, – вздохнул Осип и посмотрел в окно. – Дела швах. Разорился давным-давно. А все еще хожу в буржуях. – Он усмехнулся криво, одним ртом. – А Николай уехал? Жаль, было у меня дело до него.

– Он в отъезде. Илья тоже.

Мать не удержалась, стала читать Осипу письмо сына, а Осип кивал головой: «Да, да, это очень…» Но заметно было: не слушает.

– Ты позволишь мне закурить?

Он насыпал в обрывок газетины горсть махорки. Братья изумились: дядя Осип курит саратовскую махру. А когда-то лучший месаксудиевский табак, папиросы «Дукат» высший сорт и экстру – не иначе. Он курил жадно, глубоко затягиваясь, что-то обдумывая про себя.

– Ну, а вы как, ребята? – Он привлек Володю, обнял и сразу отстранил. – А помнишь, Дуся, как мы Новый год праздновали вместе? Лет двадцать назад.

– Конечно, помню, Осип. Ты был очень гордый в молодости, как, впрочем, всегда.

– Да. Да. Смирился гордый человек.

– Может, чаю попьешь с нами?

– Спасибо. Мне домой пора. Мои волнуются: я с самого утра отсутствовал.

– Где же ты был, Осип?

– Гулял. Был в церкви.

– Ты разве верующий?

– По семейной традиции, – он улыбнулся, и глаза улыбнулись. – Дуся, приютишь Николашу, если что со мной?..

Он поднялся и так же просто, не спеша, попрощался. Незаметно ушел, тихо. Как сказал бы Илья: подобно призраку. И было непонятно, зачем приходил.

– Значит, беды ждет, сердцем чувствует, – сказала мать.

И это была правда. Через несколько дней дядя Осип арестован был как заложник. Мать, получив это известие, опустилась на стул и сложила ладони, качая головой, что означало: «Плохо дело». Вести с фронтов были отчаянные, и ненависть с обеих сторон непомерная.

4

Санька, громыхнув каблуками рваных сапог, вошел в комнату, сбросил шинельку, сказал:

– Мама, я записался в Красную Армию. Я решил это сразу, как только получили письмо Ильи. Только не сердись, не отговаривай, дело сделано!

Мать подняла на него темные, не потерявшие блеска глаза:

– А об нас троих подумал, когда «дело делал»?!

– Мама, – сказал Санька смешавшись, но ненадолго. – Ты посмотри на карту, которая в газетах напечатана. Кругом белые. Со всех сторон черные стрелы – это все они. От Советской Республики совсем мало остается. Что же мне: ждать, когда ничего не останется? Нет, этого не будет, это я тебе говорю как бывший красногвардеец! – Он даже зарделся весь при этих словах.

Мать обняла Володьку, наблюдавшего эту сцену.

– Все оставляют нас. Никому более не нужны.

Однако Володькино любопытство было возбуждено до крайности, и он сказал:

– А тебе красноармейский паек дадут?

– Дадут, – ответил Санька.

– А новые сапоги?

– И новые сапоги.

– И гимнастерку?

– И гимнастерку. Из английского обмундирования.

– А штаны?

– Отвяжись! – сказал Саня, оскорбленный наконец грубо материальным характером Володькиных вопросов.

Саня ждал оформления со дня на день, а когда оно состоялось, он не особенно о нем распространялся. Дело в том, что его зачислили в мусульманский полк, и в нем, могло оказаться, никто по-русски не говорит, а главное – в музыкантский взвод.

– Как же ты будешь играть на трубе, если тебе еще в детстве говорили: валяй на оглобле! – сказал Алешка. – Ты сколько раз пытался что-нибудь подобрать на мандолине, а получается только тринь-бринь.

– Возможно, мне надо будет не на трубе, а на пианино играть, – сказал Санька, забыв на минуту, куда и зачем его зачисляют.

Алешка засмеялся, и Санька, подумав, неожиданно сказал:

– Пусть другой в дудку дудит, а я потребую винтовку, я ни за что не останусь в музыкантском взводе! – Он снова распалился, Саня, щеки у него разгорелись.

Алешка оглянулся, кто-то стоял в дверях. Это была тетя Серафима, родная сестра дяди Осипа. Она была в черном пальто и черном платке и безмолвно стала на пороге. Скорбное лицо ее слишком много выражало.

– Дуся… – сказала тетя Серафима. – Осип расстрелян.

Мать шатнуло в сторону.

– Как заложник… – плача, сказала тетя Серафима.

– Какое несчастье! Надо сейчас же пойти к Маше. Что она? – едва слышно сказала мать, поспешно схватив пальто и едва попадая в рукава. – Одно к одному… Ты без меня никуда, Саня, слышишь? Ужас какой! Если я к вечеру не приду, вы кто-нибудь прибегите к тете Маше.

Через три дня пришел Николашенька. Все это время он скитался по пристаням. Что от случайных грузчиков перепадет – пристани опустели, – то и съест. Волосы у него были взъерошенные, глаза запали. Он явился прямо из своих скитаний, не заходя домой. И едва успел перемолвиться с братьями словом-другим, дверь распахнулась и вошли – без стука – Горка в новых ботинках и крагах и двое солдат. Обыск!

Из трех братьев Алеша, пожалуй, был самый находчивый, и он сказал, обращаясь к Сане:

– Спроси у него мандат. Может, они налетчики.

– За это ты ответишь мне, щенок! – Горка вынул удостоверение работника Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией.

– А где твое право на обыск? – сказал Саня.

– Ты с луны свалился? – зло ответил Горка. – Этот документ и есть право на обыск. Начинайте, ребята!

Ребята начали споро, разворошили постели, скинули матрацы, вытряхнули из шкафов одежду, простукали стены, обегали чердак и наконец из чулана притащили банку с порохом, который Алеша с Володей высыпали из патронов, подобранных на мостовой в январе, после бегства казацко-офицерского воинства. Этим порохом Гуляевы наполняли бумажные «лягушки» и поджигали или стреляли из ключей с полыми бородками; но часть пороха осталась.

Увидев банку, Алеша скривил губы:

– Оружие! Это мой порох. После белых собрал, когда они бежали к вокзалу. В январе еще.

– А патроны? А пули где? – сказал Горка.

– Выбросил! – ответил Алеша. – На кой они мне!

– А это что? – с торжеством произнес Горка, держа в руке боевой патрон.

У Сани отвисла челюсть:

– Забыл, будь он проклят! Забыл сдать. Положил на полку в чулане и забыл.

– Забыл?! Мы доберемся до всех забывчивых, которые в городе восстание готовили! Кому патроны передавал?

– А кто готовил восстание? – спросил Алексей.

Но Горка не удостоил его ответом. Он ткнул пальцем в сторону Николаши:

– Этот кто такой?

– Наш двоюродный брат, – сказал Саня.

– Я спрашиваю: кто такой?! – гаркнул Горка.

– Он в школе учится.

– Гимназист? – уточнил Горка.

– Мало ли кто был гимназистом и реалистом, – сказал Саня. – Прежнюю одежду донашивает.

– Взять! – скомандовал Горка, махнув рукой. – Этого и этого! – Он показал на Саню с Николашей и вытащил из кармана маслом блестевший пистолет.

На пороге Санька оглянулся, хотел что-то сказать, но «ребята» подтолкнули его, и он споткнулся, не успел…

Алешка с Володькой переглянулись. Не страх остался в них, а униженность, которую они еще не могли объять умом.

– А куда их повели? – несмело спросил Володя.

– Мне в точности известно: это Горка сказал казакам насчет Рабочего комитета, который – помнишь? – был в нашей крайней комнате. И они стреляли по окнам. А если бы еще он знал, что отец тогда был в Крепости… Он почему-то думал, что отец уехал.

– Откуда ты знаешь? – сказал Володя.

– Мне сказал мальчишка из сиротского приюта, он жил в то время в Горкиной квартире, а потом его родственники деревенские забрали. Горка во время боев якшался с казаками.

– Что же ты молчал? – поразился Володя.

– Я сказал маме, – ответил Алешка. – Она не хотела отцу говорить. «Мы, говорит, ничего доказать не можем». По-моему, она боялась, что Горку расстреляют. Не хотела.

– Эх, мама, мама! – сказал Володя.

– Она не велела и Саньке с Ильей говорить, чтоб чего-нибудь не наделали самовольно, – сказал Алешка. – Слово с меня взяла.

Володя посмотрел на Алешку. Вот, значит, какой он, Алешка. Они тотчас собрались к тете Марусе, где ныне мать дневала и ночевала. Алешка вошел один, вызвал мать в коридор. Через несколько минут Алешка появился в калитке вместе с матерью, ветер развевал ее косынку.

– Ждите дома, – строго сказала мать. – Пусть меня расстреляют, а Саньку не дам! – сказала она почти в исступлении. С силой стянув у горла концы ситцевой косынки, мученицей поглядела на сыновей и бросилась разыскивать Фонарева.

Небо было в дождевых облаках, дождь нет-нет и принимался вновь, из водосточных труб с бульканьем вытекала вода.

Понурившись, братья пошли домой.

– А зачем Горка у нас делал обыск? Он нас ненавидит, – сказал Володя, зачерпнув в луже. Ноги у него и без того промокли, и он шел, не разбирая дороги, шлепая непросыхающими подошвами.

– Дурной ты, ей-богу! Ему надо доказать, что он не баклуши бьет, не зря паек получает. А нас… за что ему нас любить?

– А про какое он восстание говорил? Он наврал?

– Ты без пользы для себя врешь, а он с пользой! – ответил Алешка.

Придя домой, они сварили на таганке несколько картофелин и съели с солью, без хлеба и без масла – о масле и думать забыли.

И сели читать. Один – «Овода», другой – «Пятнадцатилетнего капитана». Льняная Алешкина прядь свисала на лоб, светлое лицо осунулось, глаза смотрели не так ясно и спокойно, как всегда, но в них не было смятения. Младший же надулся, как жук.

К полуночи оба заснули детским сном. Под утро, когда сон так крепок, они угадкой почуяли шум, пробудились. Это пришли мать с Санькой и Фонаревым. Все трое были вымотанные, ни говорить, ни чаю пить не стали.

– Где Колюшка? – сказал Алексей.

– Домой отвели, к тете Марусе. Она не спит, изводится, – ответила мать.

Фонареву мать постлала в зале на диване, но когда дети встали поутру, Фонарев, отпив чаю, был у порога.

– Если бы дело было так поставлено: вот красные, а вот белые, и одни чистые красные, другие чистые белые… – сказал он задумчиво. – Ан нет, пудами грязи наворачивается, она облепляет, а очищаться времени недостает, и это не больно просто делается. И еще, кроме того, одному совесть позволяет людей запросто списывать, а другому не позволяет. – И с этими словами он ушел.

От матери Алешка с Вовкой узнали, что Горка сам и не являлся в Чека, а бойцов, которые делали обыск, обманул. Его давно прогнали из Чека, всего два месяца и работал. А удостоверение отобрать забыли. Он обыск сделал, зло сорвал – и скрылся.

– Проходимец он, – сказала мать. – А-ван-тю-рист!

Санька несколько театрально, но очень искренне воскликнул:

– Я клянусь перед вами всеми, что если вернусь с войны, то из нас двоих с Горкой одному не будет места на земле!

5

Санька получил обмундирование. Гимнастерка и шинель сидели на нем складно, только рукава были длинные, но мать укоротила. Сапоги солдатские он трижды бегал менять, и ничего, подобрал. Где-то в расположении полка он учился играть, но и домой стал приходить с трубой, разучивать ноты. Звуки были ужасные, разносились по всему дому и улице, так что приходили соседи и просили пощадить их хоть в вечерние часы, когда детей укладывают спать, на что Санька неизменно отвечал, что это надо для революции и пусть маленькие дети приучаются к боевым маршам. А один доподлинный музыкант, живший в доме, сказал, что от Санькиной игры музыка ему вконец опротивела и осталась одна дорога – в сумасшедший дом.

– Если у него такой нежный слух, то пусть едет в Петроградскую консерваторию и учится на арфе, – сказал Санька. И продолжал свои неутомимые занятия.

Алешка от Санькиных упражнений убегал на пустырь и там учил уроки, но порой ронял небрежно:

– Симфония! Прелюд Шопена! Увертюра! Рапсодия! Санькина труба разгонит белых!

– Разгонит, как дым из печной трубы, – добавил Володька. Но втайне Володя гордился Санькой не меньше, чем Ильей или отцом.

Однако по прошествии времени из Санькиной трубы начали вылетать связные и доступные уху звуки, образуя некое подобие мелодии.

Несколько раз Володя с Алексеем бегали к Большим Исадам, откуда должен был выступить полк, но выступление его откладывалось. И наконец…

День стоял сухой, солнечный. Во дворе шарманка играла на мотив «Ах, зачем эта ночь так была хороша». А когда шарманщик убрался, музыкант, живший напротив, заиграл на прекрасной флейте, и звуки были чистые и трогательные.

Братья с матерью стояли на углу Первомайской, по которой должен был пройти полк, и вот вдалеке мелькнуло красное знамя, в облаке пыли обозначились фигуры командиров, за ними – слитная масса красноармейцев.

Первым шел музыкантский взвод в новеньком обмундировании, ладном и пригнанном, трубы блестели на солнце, и горожане, толпившиеся на тротуаре, особенно мальчишки, восхищенно смотрели на музыкантов, прижимавших к груди свои серебряные инструменты.

Командир, невысокого роста, с бритым темным лицом, на котором чернела короткая полоска усов, скомандовал с восточным акцентом: «Марш гарой», что означало «Марш героя», и трубы запели громко и протяжно.

Но каково же было разочарование матери и братьев, когда они не обнаружили среди музыкантов Саньку! С Санькиной трубой шел другой человек, игравший на ней искусно, как бы без усилий, а Саня… Саня шествовал в шеренге красноармейцев позади музыкантского взвода. Значит, не напрасно он грозил, что переведется в обычный взвод. Но разве музыкантский взвод хуже других? Разве он не украшает полк красноармейцев? И ведь у Сани получалось совсем неплохо.

Саня разглядел в толпе своих, кивнул им весело и тревожно, и они пошли за полком. «Марш героя» замер перед самой станцией. Здесь почему-то стояло оцепление – никого не пускали. Возможно, готовилась облава, а в нее кому охота попадать, и мать с сыновьями поспешила домой. И зачем он ушел от музыкантов? – говорили они у себя. Матери все слышался «Марш героя», переплетавшийся с «Разлукой», и она до позднего вечера думала свою думу.

6

Зима пришла ранняя, выпал снег. В бывшей гимназии наладились занятия. А после занятий – катание на салазках. Повсюду смех, крики детворы, девчонки отчаянно визжат, щеки нарумянены морозом. В самом воздухе – радость, которая входит в грудь вместе с дыханием. Алеша не знал, что то же самое не раз пережил Санька, пережили и тысячи других, да и что за дело ему было до других?

Сообщения о событиях на фронтах, слухи о заговорах в самой Астрахани – все это катилось своей чередой, а Володя с Алешей жили своей жизнью среди самых суровых будней. Выпив на ужин морковного чая с незаметной долькой сахарина, братья поскорей ложились спать, дабы не чувствовать голода. И спали порой беспокойным, порой крепким сном. Так дождались рождества.

– А что бы ты, например, хотел поесть? – спрашивал Володя.

– Ветчины. Когда-то ты ветчину называл «величиной» и орал: «Величины хочу!» Ветчины и хлеба.

– А я – тарелку вареной осетрины. И белого каравая.

– Надо развивать в себе волю, – сказал Алешка. – Ты фантазер. Но одной фантазией не проживешь.

– Об этом написано у Джека Лондона.

– Вот и нажимай на духовную пищу.

– А помнишь, солдаты наваливали нам в котелок гречневой каши? Или пшенки.

– Теперь они сами оголодали.

Осенью, еще до наступления холодов, приходила фея. Верочка. В белой кофте и жакетке поверх. Вошла, сказала: «А вот и я. Как вы живете, малыши?» – «Живем, не тужим». Фея. Пастилой угостила. А после исчезла. Говорят, вместе с отцом уехала.

Настал 1919 год и принес снежные бураны. И еще много чего принес.

…Разбитая, голодная вступала в город Одиннадцатая армия. Братья Гуляевы смотрели и глазам не верили: сыпной тиф идет, смерть идет, костями стуча, лохмотья сами собой бредут, и рваные опорки на ногах скелетов волочатся по земле сами, а в глубоко запавших неживых глазах злоба и тоска-усталость – ее и не понять никому, и говорит она о том, что чаша испита до самого донышка.

Подробности Алеша с Вовкой узнали после. Отступив с Северного Кавказа безводной калмыцкой степью, сквозь бураны, через мороз, голод, тиф, раздетая и разутая шла армия. Это похоже было на переселение, на бегство целого народа. На многие-многие версты в степи растянулось отступление; скрипели колеса бричек, тарантасов, мотали шеями кони, ослы, верблюды – за красноармейцами следовал нескончаемый обоз с беженцами. Безлюдная степь. Дикая. Сколько своих похоронили здесь и матросы-балтийцы из Кронштадта, и черноморцы, и таманцы, и горцы из аулов. И детей не пощадила степь.

По пятам армии, словно коршуны, мчались деникинские конники и, настигая, добивали раненых, больных из обоза, куражились над гражданскими.

Армия не вся погибла среди барханов. Преодолев все муки, дошла она до Волги, раскинулась становищем на Форпосте, напротив Астрахани, и вскоре началась переправа через реку в Астрахань.

Алексей с Вовкой замерли, безмолвно наблюдая. Женщины, закутанные в тряпье, мужчины, обросшие бородами, а иные успели сбрить бороду, но какие худые – щека щеку ест. Обмороженные.

Тут и толпа, и вопросы, возгласы:

– Откуда вы?

– Из царских хоромов, не видишь, что ли? На груди и по брюху золото.

Громадный детина, борода по грудь, а глаза великомученика.

– Аль невидаль какая? Дай докурить, запах забыл.

– А вы кто?

– Половцы. Печенеги. Конница о двух ногах. Сам видишь, аглицкая обмуниция!

– Вы с белыми дрались?

– И с черными, и с зелеными.

– Слезами залит мир безбрежный…

– Ты на них вшей подави, песни будешь петь опосля.

– Братишки, ведь это ж наши, свои! Всемирной коммуны бойцы!

– Это проверить надо. Ну и рать… Пылающая революция идет.

– Тебя, цыпку, мало проверяли, как ты в тылу задами тряс, оглоед! Кобыла необъезженная!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю