355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Бакинский » История четырех братьев. Годы сомнений и страстей » Текст книги (страница 14)
История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
  • Текст добавлен: 25 июля 2017, 17:30

Текст книги "История четырех братьев. Годы сомнений и страстей"


Автор книги: Виктор Бакинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)

– Я не поминаю лихом, – скупо ответил Илья.

– Да, – вздохнул казак, – не поймешь: под богом либо под чертом ходим! Одна напасть на всех, а кого раньше пометит… Он, должно, чуял: последнее сражение. Весь передо мной выложился, как перед попом. Товарищи. Вместе детишками на речку бегали, коней купали. А братья наши у белых служили – кажись, и навовсе отслужили, успокоились, но все равно, и нам полного доверия нету. Смекаешь?

– Смекаю, – сказал Илья.

– Очень, говорит, она мне в голову встряла, медсестра эта. Я, говорит, к ней и так и этак… И вот, говорит, такое непотребство в дурную башку взошло, думаю, рядом будем, умолю за ради Христа… Оскудели мы, избаловались на войне. А разве, говорит, тому меня батя, мирный человек, учил? Тому ли революция, за которую против ро́дных братьев пошли, учит? Можно было, говорит, того доктора и прищучить, да ведь я бы на его месте так же поступил!

Казак потянул на себе новенькую скрипучую портупею.

– И вот пропал человек, какие и до него многие пропадали и еще пропадут. – И вновь вздохнул. – Свела меня с тобой судьба, соколиный доктор! Ну… выпьем за помин души моего товарища, друга боевого! За помин души, говорю. Али не хочешь?

– Отчего же… – сказал Илья. – Только ведь мне все равно вину мою не простят. В боевой обстановке – и такое… Медсестру увез. И ей тоже не простят.

– Может, и простят. Огласка, положим, большая. Не стану врать: следствие-то вроде начали. Да только… где главные-то свидетели? Нет их в живых! И начдиву не очень хочется. Зачем, если рассудить здраво?.. Никому не нужно, кроме как судейским крысам, вот что я скажу. Да ты на лучшее надейся. И не признавайся, богом тебя молю! Так, мол, была легкая перепалка. Ну? Еще по одной…

3

Следствие и в самом деле шло вяло. Илью дважды вызывали в следственный отдел, и он давал показания невзрачному человеку с тремя кубиками в петлице, который, к удивлению Ильи, писал как-то уж очень много, пространно, хотя ответы были краткие. Илья последовал совету казака-командира. Он отрицал насильственные действия. Да, была перепалка. Да, медсестру увез. Как невесту и во избежание дурных разговоров по ее адресу да и по адресу погибшего командира. Чтоб не ронять его авторитет. Было ли его согласие? На этот счет не разговаривали. А медсестре сказал: с согласия командира, Обманул ее? Да, обманул.

Дни проходили в боях, и казалось Илье, о нем забыли. Он знал: младенческое мечтание – забыли, чушь и пустая надежда – забыли. Но, озлобившись, махнул рукой. Будь, что будет!

Это было в том же марте месяце в районе между станциями Кавказская и Тихорецкая. Илью вызвали в штаб, где дежурный телефонист что-то кричал в трубку полевого телефона, издававшего писк и треск, а другой дежурный, с командирскими знаками различия, выскочив из двери оперативного отдела, пошатываясь после бессонной ночи, широко расставляя ноги, точно он стоял на весьма неустойчивом меридиане земли, заглядывая в одну комнату и в другую, скороговоркой сообщил, что тяжело ранен Фонарев, был звонок, возможно по просьбе самого раненого, просившего известить о том военврача Гуляева.

Илья выехал немедля. Дорога была – хуже не изобрести. Ухабы, колдобины. Российская дорога, взрытая войной. Раскисла глина. Колеса крутятся, вязнут и снова крутятся, лошадка тянет. Светит солнце. Где-то калмык поет свою песню. А колесам ни черта – крутятся вокруг своей оси, и если надо, по всей половине земного шара проложат колею.

Вот так, друг Фонарев. Дрогнули, пошатнулись меридианы. Нет у тебя ни брата, ни жены. Положим, по идее, нам обоим весь мир – друг и брат. По идее. Надо ли, чтобы тебя кто-то ждал на этом самом меридиане, на этой точке земли? Ждет – хорошо, а не ждет – до этого ли нам в годину войны? Мне повезло, Фонарев, случай такой выпал, и только. Знаю, ты не хуже меня, может, намного лучше. И еще у меня есть надежное – братья.

Он вспомнил разговор с казаком-командиром и крякнул. Братья… Н-да. Устои… Копыта лошадиные разъезжаются. Ну, ну! Светит солнце, калмык поет песню.

Фонарева Илья нашел в мазанке, лежащим на спине. Заостренный нос, ввалившиеся щеки, глаза. Землистый. Не узнать. Возле – полковой фельдшер, медсестра (эта еще неделю назад служила, по мобилизации, у белых). Положили Фонарева в первую попавшуюся хатенку – до полкового медпункта не дотянул бы. Большая потеря крови. Пульс слабый. Сделали укол камфары. Где ты, Сергей Иваныч! Здесь или – п о   т у   с т о р о н у?

К Фонареву возвращалось сознание. Полусознание. Не сразу узнал Илью. А узнав, сказал почти одним дыханием:

– Верю тебе… Делай…

Гм. Хлопоты могут оказаться слишком поздними, бесполезными. Но дорог миг.

И Илья взялся вытаскивать осколок, который проломил Фонареву ребра, исковеркал живую ткань, задел легкое.

Повязка. Наркоз – трофейный. Сестра была опытная, но Илья пожалел, что рядом нет Верочки. Он взмок. Призвал на помощь все свое искусство – или вдохновение? – всю отвагу врача, хирурга.

Фельдшер и сестра следили за каждым его движением. Он подавал отрывистые и точные команды. Скальпель… Ножницы… Тампон… Еще тампон… Убрать… Подать… Придержи здесь… Отпусти… А дыхание? Пульс?.. Безвольное, недвижное тело подавалось под хирургическим ножом. Вот он – осколок. Зазубренные края. Бряцнул о дно оцинкованного таза.

Он все еще был в поту. Но кажется, сделал. Перевел дыхание, начал накладывать швы. Методично, прислушиваясь к слабо пульсирующей жизни больного.

– Камфару!..

Стоял и смотрел – весь внимание.

Удалась ли операция? Подождем первые четыре часа. А потом – в пределах суток. Склонясь с засученными рукавами халата над тазом, он тщательно отмывал ладони, широкие и крепкие. На секунду ощутил себя победителем. На секунду. Терпение. Подождем.

Четыре часа прошли. Оперированный жил. И еще четыре часа. Но пора возвращаться на службу. Солнце заходит. Он отдал последние распоряжения. О том, чтобы больного куда-то перемещать, нечего было и думать. Пусть окрепнет, пока есть возможность.

…Илья скакал от госпиталя к Фонареву и обратно. Верхом научился давно. Привык. Низкорослая выносливая калмыцкая лошадка слушалась исправно. Ума не приложить, как удалось ей сразу запомнить дорогу. Ловко обходит препятствия.

У Сергея Иваныча на щеках проступила розовость. Сперва не разговаривал. Только глазами водил вокруг. Как ребенок. И вот – разговаривает. Это ли не диво? Но отпускал он от себя Илью неохотно, в глазах – тоска.

– Залатал ты меня, Илья, – сказал Сергей Иваныч, пробудясь после долгой ноющей боли, ночных кошмаров, слабости и безразличия. – Спасибо, брат. А с тем белым офицером мне в лазарете вместе лежать?

С каким белым офицером – Илья не вспомнил. Обычное дело: бредит, в себя не пришел.

Когда Фонарева эвакуировали в тыл, Илья был далеко от тех мест, где он скакал по бездорожью к своему пациенту. Армии, войсковые части устремились на юго-запад и юго-восток. Весна в разгаре, бегут грозные бурлящие реки, вымахала сочная зелень, солнце греет жарко, полдневный зной сушит, томит. Повсюду заговорили о новой опасности, с запада, от польских панов. А допросы, письменные объяснения, ставшие привычными в жизни Гуляева, как болячка, которую не берет никакая мазь, лишь теперь перестали тревожить, преследовать его – дело было прекращено за недостаточностью улик.

Впереди маячили Минеральные Воды, земля обетованная; там, возможно, передышка, временный отдых, а для Ильи – любовь без понукающей спешки, опасений, нескончаемых перемен. Верочка в эту весну расцвела как бы вопреки затянувшемуся следствию и всем тяготам военной поры.

Однако не ушел Илья от судьбы, как и его друг Фонарев. Напоролись ли на подразделения, идущие вслед боевой части, на регулярное войско противника или то была тщательно замаскированная засада, но шквал пулеметных очередей обрушился на санитарные повозки неумолимо, конь под Ильей взбрыкнул, а он выпустил из рук поводья и упал, несколько протащившись за конем, ударился простреленной грудью о землю.

Илью подобрали, увезли. Незнакомый врач оперировал его. И началась для него долгая-долгая пора умирания-выздоровления, медленного выздоровления, капля по капле, пока миновало лето и не стало деникинской армии, и открылись два новых фронта: западный и крымский, где укрепился битый да недобитый генерал Врангель. И вновь Илья был в думах о войне и мире, о сложных и странных переплетениях добра и зла, о той единственной женщине, к которой душа его светящейся точкой летела через глухие пространства южных степей.

4

Алексей спорил с Колюшкой о разных царях и полководцах прошлого, о Дарии, Помпее, о Пипине Коротком и всевозможных Ричардах, которые, как видно, чем-то Алексея допекли, а Володя вертел в руках давно прочитанного «Последнего из могикан» и слушал. И вдруг Колюшка, прервал свой спор с Алексеем, спросил:

– А ты, Вовка, на стороне бледнолицых или краснокожих?

– На стороне бледнолицых.

Колюшкины брови поползли вверх, и он с непритворным недоверием сказал:

– Неужели? А я на стороне краснокожих. А ты, Лешка?

– Что за вопрос! – отрезал Алексей, сам походивший сейчас на индейца. Его мучил жар: лицо, глаза красные, говорит хрипло, горло перевязано, мать запретила выходить на улицу. – Он все понимает шиворот-навыворот!

– Не ври! – огрызнулся Володя. – Бледнолицые ведут себя благородно!

– Ты прочитай про Кортеса, как он завоевал Мексику, – вновь удивляясь, сказал Колюшка. – Это был отчаянный человек, но мерзавец, головорез! И везде европейцы загнали индейцев в самые гиблые места, множество истребили! Они пользовались правом сильного.

Володя угрюмо смотрел в угол. Он чувствовал себя разбитым наголову, как тот же несчастный Помпей или персидский царь Дарий, и, вспотев от унижения, от обиды, пошел к двери.

На пороге стояла мать, с зачесанными волосами, в белой блузке, тонкая, перетянутая в талии.

– Отца привезли, – сказала она.

Они не сразу поняли. Алексей закашлялся, схватился за горло. Щеки вздулись.

– Я согрею воду, подыши над паром, – сказала мать. – Вас не было, Ширшов заходил. Расстрелянных из Ганюшкино привезли. Отрыли… Завтра на кладбище поедем… опознавать.

За ночь жар у Алексея поднялся. Мать не спала, бегала за доктором. Утром наотрез отказалась взять старшего с собой. Колюшке еще накануне сказала, чтобы он не ходил. Не надо. Лишнее. Велено прийти лишь близким родственникам.

И Володя с матерью отправились вдвоем. Пешими.

Кладбище было просторное. Расширилось за время войны. Солнечный свет играл на крестах, полосами ложился между деревцами. На мраморных плитах золотом, полуистершееся: «Мы дома, а вы в гостях». И тому подобное.

На расчищенной поляне были разложены трупы казненных, кем-то бережно вынутые из братской могилы и в ящиках доставленные в Астрахань.

Гуляевы – мать и сын – вместе с другими родственниками казненных, в большинстве женщинами, бродили между останками тех, кто полгода назад жил, улыбался, порой тревожился по пустякам и строил планы завтрашнего своего бытия. Скелеты. Иные без зубов в челюстях. С в о е г о  найти было нелегко. Стоял тут, освещенный пучком равнодушного зимнего света, и просто мешок с костями. К нему шли в последнюю очередь, волоча ноги, внезапно обессилев, несмело брались за край дрожащими руками. Володя прошел вперед, заглянул. Он дрогнул, поднял голову. Мать, не двигаясь, стояла в трех шагах. Она отрицательно покачала головой.

Через минуту они остановились перед обезглавленным трупом: туловище и возле – череп и рука. Володя вновь посмотрел на мать. Она вдруг наклонилась, загнула на туловище-скелете полуистлевшую нижнюю сорочку, и Володя явственно увидел инициалы, вышитые красными нитками: Н. Г.

– Это он, – сказала мать деревянным голосом и выпрямилась. – Мои метки.

Тотчас от горстки людей, что собралась неподалеку, отделился человек в овчинном тулупчике, и Володя, вскинувшись глазами, узнал в нем Ширшова. Тот подошел и обнял Володю.

– Значит, нашли, – пряча глаза, сказал Ширшов. – Я также опознал. Он, думаю, никто иной. Это я их привез. Не один. С товарищами вместе. Я и живых-то не всех в лицо знал. Незадолго до белых на промысел прибыл. А где Алеша? Они у вас герои! – сказал он, обращаясь к матери.

– Алексея дома оставила. Надорвался простудой. Вы навестите нас. Алексей рад будет.

Тут же Володя узнал от Ширшова, что Наташа живет не сладко, хозяйство разорено, родители у нее крутого нрава и не очень любят советскую власть, вернее сказать, никакую власть не любят: ни белую, ни красную, ни зеленую.

Прошел еще час, и кости отца лежали в деревянном гробу, а могильщики вместе с солдатами, которых, видно, прислали для этого, вырыли могилы. Небо затуманилось. Пошел легкий снежок. Близились сумерки.

– Надо бы священника позвать, да отец не любил их. Помолись, Вова, – сказала мать.

Володя, посмотрев в мглистое небо, прочитал быстро и негромко, не пропуская слов:

– «Отче наш, иже еси на небесах! да святится имя Твое; да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли; хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого».

– На этот случай другую молитву надо, – сказала женщина по правую сторону от него, следившая за движением его губ.

«Не ваше дело!» – чуть не сказал он. Голос женщины вспугнул, разрушил состояние тихой скорби и примирения с тем непонятным и грозным в жизни, с которым он отчасти свыкся.

– Кинь и ты горсть, – сказала мать. Он взял ком земли и бросил на гроб, только что спущенный на веревках в яму.

Обратной дорогой Володя почему-то вернулся мыслью к молитве, и его поразило на этот раз, что люди просят бога не вводить их в искушение. Это показалось ему странным и недостойным со стороны бога: сам вводит в искушение, а потом наказывает! Зачем же так?.. Ведь вот люди заранее опасаются его коварства, просят: не введи… И тут же в голове, против воли, уличное, горластое: «Долой, долой религию, долой, долой попо-ов…»

Но сцена на кладбище и на следующий день стояла в Володиной голове. Утром мать сказала, что ночью он метался и она бегала от его постели к Лешиной.

Быть может, Николаша издали понял атмосферу дома Гуляевых, потому что он пришел и объявил: в театре возобновили спектакли. Сегодня «Коварство и любовь». Фердинанда играет Орленев. Есть две контрамарки, хотя вообще это излишняя роскошь, можно, замешавшись в толпе, пройти и без билета. Оказалось, Николаша возымел большой интерес к театру и даже знает, кто такой Фердинанд. А об Орленеве кто не слышал? Великий артист, случайно застрял в Астрахани.

Володя наутюжил брючки, прикрыл заплатки на заду поло́й перешитой на него военной гимнастерки. Впрочем, и так не увидят: в зале холодно, никто не снимает пальто. А артисты ничего – терпят холод.

Он вошел, с благоговением глядя на сцену. Приткнулся в свободном кресле и стал нетерпеливо ждать начала спектакля – контрамарка у него была на галерку.

Спектакль начался. Первая же фраза Фердинанда-Орленева: «Отчего ты бледна, Луиза?» – заставила Володю напрячься. Вурм и президент – дрянь, лжецы. Но старик Миллер, Луиза. Фердинанд… Сцена за сценой что-то в нем переворачивала, как страницы открытой книги, и в глубине его «я» зазвучали все те мощные и великие сигналы, которые вот уже годы посылала ему жизнь. Он не замечал напыщенности шиллеровских фраз, для него были правдой и жесты Орленева, и каждое произнесенное им слово. Вот оно истинное: театр.

Люстры погашены. Притихли ложи, притихла галерка. Ни кашля, ни шепота. В неокрепшей Володиной душе – нечто торжественное и высокое. Действие, протекавшее на сцене, захватило его, сделало сопричастным той прошедшей, но как будто и сегодняшней жизни. Он сам был Фердинандом. Независимо от рассудка он наслаждался и… судил великого артиста.

Его отец, министр-президент, приказывает арестовать семейство Миллеров, а он вместе с Орленевым-Фердинандом восклицает: «Ведите же ее к позорному столбу!» – и совсем просто, но внятно говорит отцу на ухо: «А тем временем я разглашу по всей столице, к а к   л ю д и   с т а н о в я т с я   п р е з и д е н т а м и».

Володя вцепился ладонями в подлокотники кресла. Мысль о возмездии, прозвучавшая со сцены, вдохновением и радостью осенила его голову. А главное то, как он играл внутри себя, в каждой интонации и до последней точки совпадало с игрой Орленева. Он во всем поверил артисту. До конца.

Игра на сцене – это была тайна. Но Володя, пока еще неуверенно, угадывал будущее призвание свое.

Его поразило, как Орленев-Фердинанд, приняв яд, и со словами: «Луиза!.. Луиза!.. Иду… Прощайте!..» и с репликой: «Богу милосердному последний взгляд мой» падает на колено, затем грудью, круто переворачивается, как бы в отчаянном усилии, и вытягивается в последний раз, лицом вверх. Умирать так умирать, как взаправду. Он подумал: отцу шашкой снесли голову, как лозу срубили. И вспомнил: Орленев – старик. А разве это хоть в чем-нибудь заметно?

Вышли из театра вместе с Николашей. Поздний вечер с расступившейся в черноте неба сияющей галактикой показался Володе полным вздохов, драматического и необъятного смысла. Много неведомого, но сильного изнутри, пусть и самонадеянного пробудил в нем спектакль. Люди убивают друг друга, и жизнь, какой она должна быть, совсем не похожа на ту, которая есть. Почему? Но когда-нибудь он поймет и  э т у  загадку.

Ширшов пришел на следующий день. Пили морковный чай, вспоминали отца, промысел, перебирали события: арестован Колчак; наверно, расстреляют; туда и дорога… Наши идут по Украине…

Алексей, лежа в постели, потянулся за микстурой, Ширшов вскочил, со словами: «Да ты лежи знай!» наполнил столовую ложку, поднес к потрескавшимся Лешиным губам.

– Жаль Николая Алексеича, тут и говорить нечего, – сказал Ширшов. – Но ежели посмотреть цифры, все равно сердце упадает. Наполовину опустела губерния. Скажем, за прошлый год четыре с половиной тысячи родилось в городе и уездах, восемь тысяч умерло. А в этом годе перевес и того больше кренится в сторону умерших.

– Кто же это подсчитал? – спросил Алексей.

– Нашлись люди. Вот я и на городском митинге был: «Пятнадцатая годовщина расстрела питерских рабочих и пятьдесят лет по смерти революционера Герцена Александра Ивановича». Так там тоже говорили…

Но не только убыль людей и Колчак были на уме Ширшова. Он собирался возвращаться на остров Ганюшкино и выписать Наташу.

– А не то сам подамся на Украину, заберу, – сказал он.

– Самому – верней, – сказал Алеша. И как ни странно, Алешины слова подстегнули Ширшова.

– Значит, тому и быть! – сказал он. – Совсем немного подожду, пока наши продвинутся, и подамся!

Неудачный спор с Колюшкой и Алексеем заставил Володю с бо́льшим против прежнего упорством взяться за книги. Перечитал он и Фенимора Купера. Недоумевал, как мог он сказать: «На стороне бледнолицых»?! Какой дундук!

Он прочитал «Историю средних веков», книги Дюма о трех мушкетерах и их дальнейшей судьбе. И трилогию Толстого «Детство», «Отрочество», «Юность». И драмы Шекспира. В школьной библиотеке смеялись: вот какой читатель пошел! И голод не помеха! А он порой задерживался на абзаце, уронив книгу на колени, глядя перед собой. Гиганты шагали по горам, а пигмеи ждали за скалами, с готовыми арканами в руках… В джунглях лили обложные дожди и тигры выглядывали из густой травы, скаля зубы… «Сэр, скоро мы отправимся на охоту. Наденьте пробковый шлем…» Разрумяненный клоун взлетал под купол цирка… «Казалось мне, разнесся вопль: «Не спите! Макбет зарезал сон! – невинный сон, Распутывающий клубок забот, Сон, смерть дневных тревог, купель трудов, Бальзам больной души…» «Какая честь для нас, для всей Руси! Вчерашний раб, татарин, зять Малюты, Зять палача и сам в душе палач, Возьмет венец и бармы Мономаха…»

Спор с братьями отошел в прошлое. Слушая разговоры Алексея с Колюшкой, Володя молчал, отдаваясь внутренней работе. Ему удалось посмотреть Орленева в «Привидениях» Ибсена, и игра артиста вновь ошеломила его. Он научился быстро заучивать стихи. Борясь с голодом, он на время прогонял его прочь, разыгрывая сцены из драм. Голод уходил, точно призрак, преследующий неутомимо, точно тень от подноса с грудой пепла, который двигают вдоль стены в час гаданий.

Неожиданно для себя он новыми глазами стал смотреть на своих братьев. Но те и сами заметили перемену в нем.

Катался ли Володя на льду, привязав конек к валенку, или со Степкой и Косым «мял кошму» – бегал по замерзшей луже, по ослабевшему льду, который под ногами мальчиков прогибался, создавая впечатление твердых упругих волн, или, с приходом весны, наблюдал ледоход – он вспоминал ту или иную сцену, картину, реплику, брошенную с театральных подмостков.

– Тормоховый ты стал, чокнутый какой-то, – говорили его школьные товарищи.

5

На веранду ввалились Алексей с Колюшкой и неким Генкой Костроминым, учившимся с Алешкой в одном классе. Этот Генка старался ни в чем не отстать от Николаши и был мастер на все руки: петь, плясать, декламировать. Дома у него с сестрами было пианино, и он умел подобрать любой мотив. И ноты знал. Войдя, он улыбнулся во весь свой широкий рот, блеснул ровными белыми зубами и сразу же, точно был сто лет знаком, назвав мать тетей Дусей, объявил, что записал Алешу с Колюшкой в драмстудию.

Мать посмотрела на Алексея, как бы оценивая, подходит ли он для драматической студии.

– Конец учебного года на носу, а вы с драмстудией своей… – сказала она. Но Гена ее тотчас успокоил:

– Какой учитель решится поставить двойку артисту? Ар-тис-ту!

– Я тоже хочу в студию! – сказал Володя. Он был уязвлен. Почему же не его записали в студию, а Алешку? Алешка никогда не говорил о театре и не читал стихов вслух. Алешка и не мечтает стать артистом!

– Не огорчайся, – сказал Николашенька. – Нас и то едва не прогнали! Зачислили условно: маленькие еще! Принимают с шестнадцати лет. Хочешь, мы вместе будем ставить дыхание – там с этого начинают. Ладно? – И он обнял Вову. Он был ласковый, Николашенька.

– Я хочу в студию, – повторил Володя.

– А ты танцевать умеешь? – сказал Гена. – Ну давай… – Он взял Володю за талию и, напевая, начал его кружить в вальсе. Но Володя не умел танцевать вальс и топтался на месте. Ну и что ж! Он не гимназистка, и у них в доме не играют на пианино. Однако он сконфузился, отошел в сторону.

– Я потом научу тебя, – весело сказал Николаша. – Почитай нам стихи.

Мать ушла на кухню ставить самовар. В окнах бродил вечерний свет. Весенний, розовый, он залил веранду, на которую жизнь Гуляевых перекочевала из комнат, ныне казавшихся темными, мрачными.

Володя вышел на середину веранды. Он выбрал для чтения «Сакья-Муни». И сразу взял слишком высоко. Каждый нерв в нем напрягся. Не то, не то, подумал он с отчаянием, даже не подумал, а так – что-то вроде догадки пролетело в голове. Это был первый в его жизни серьезный искус самолюбия, нежданный, почти болезненный искус. Гена сидел, положив ногу на ногу, откинувшись на спинку стула. Володя хмуро, полувраждебно смотрел на Генины пухлые губы, на его широкие плечи.

Хотя он и не ожидал от Генки похвалы, заключение Костромина ошарашило его.

– Понимаешь… – сказал Гена несколько смущенно. – Много декламационного. Да и вещь по своему характеру… Бог с ним – с «Сакья-Муни», на что он тебе сдался? Надо находить такое, где меньше этого… ну приподнятого, что ли! Избавь тебя Иисус от напыщенности! Напыщенность – это погибель!

Гена встал и положил ему руку на плечо, но Вовка резким движением скинул ее.

– При чем тут напыщенность, какая напыщенность! – заорал он. – Сам ты напыщенный.

Он тут же заметил, как у Алексея тонкие брови грозно сдвинулись, а Колюшка посмотрел на него с укором. Но Гена нисколько не казался оскорбленным. Напротив, добродушно улыбнулся и сказал:

– Ну что же ты обижаешься! Ты лучше подумай…

И скоро все трое, о чем-то сговариваясь, ушли, оставив Володю наедине с собой.

Ничто не могло ударить его больней, нежели это слово «напыщенность». Конечно, подумалось ему, возмущаться и доказывать – это последнее дело. Но ведь Генка – не Орленев же он?

Вспомнив Орленева, он тут же изумился: Орленев говорит вроде бы и напыщенные слова, а этого не чувствуешь. Прост! Голос у него такой задушевный. Нет, нет, вновь сказал он себе. Генка – кто он такой, Генка? Белоручка! Его мамаша по-французски говорит, сестры на пианино бренчат, вот он и думает, что только из пианистов да из парле ву франсе получаются настоящие артисты!

Весь вечер Володя мысленно задирал Генку, чем-то таким бравировал перед матерью, которая и тут понимала его, ни о чем не спрашивая, хвастал, бодрости ради отбарабанил уличные частушки.

Но, укладываясь спать, упал духом, приуныл, где-то внутри съежился. Генкин удар оказался слишком сильным. Значит, его декламация – пустое, вздорное. Значит, не быть ему артистом. Что же будет с ним? И ему стало одиноко, как было разве лишь на промысле, когда его устрашила мысль, что матери он больше не увидит.

6

Опасения матери оправдались. С момента поступления Алексея в студию школьные отметки его стали заметно понижаться. Мать дважды вызывали в школу, и дома стало после этого тихо и угрюмо, как в драмах Вильяма Шекспира. Но Алешкины отметки не поправлялись. Стали еще ниже.

– Студия тут ни при чем. Простое совпадение, – оправдывался Алексей. Дело в том, что перед Алешкой взошла заря новой жизни. Не та заря, о которой писали в газетах, а своя собственная, особенная. Если бы у Алексея была только школа и студия, с этим еще можно б справиться. Но клубные вечера, в устройстве которых выказывали такую энергию те же Гена с Колюшкой, таща за собой и Алексея… Вечера, на которых пели, танцевали, играли в фанты с поцелуями, а после, за активное участие и декламацию со сцены получали ломоть пастилы…

Бывало, Володя с Алексеем по очереди отмывали полы в комнатах и на веранде, опрокинув ведро теплой воды, терли тряпкой и щеткой драили, а теперь все доставалось одному Володе. Но ему тоже надоело.

Случилось Володьке однажды попасть на клубный вечер. Школьницы поглядывали на Алексея, хотя он и тощий стал, как кощей бессмертный, и при встрече с ним хватались руками за свои прически, прибирали волосы. А он и тут был гордый. Даже играя в фанты и целуясь с девчонками. Он по натуре был аскет и даже о вкусной и обильной еде не думал, не мечтал, и только когда от голода было совсем невмоготу – начинал шарить в буфете. А к клубным вечерам тянулся. Развлечение. И чувствовал себя хозяином.

Выпал и Володе фант, и надо было с девчонкой целоваться, но тут какой-то дурак сказал громко:

– А этот как сюда затесался? У него на губах молоко не обсохло.

Володя, вскипев, погрозил обидчику кулаком и пошел вон.

И вот так все продолжалось. Алексей после школы и студии отправлялся на очередной вечер, а Володя… Володьке тоже от голода учение не шло на ум, но он уже не орал со своей веранды «Сакья-Муни», ему рисовались страшные сцены из какого-нибудь «Ричарда III». Конечно, он не совсем оставил и стихотворения.

«Садитесь, я вам рад…» – начал он приветливо, с озабоченностью и оглянулся на блестевшие стекла комнаты, которые накануне оттирал с мелом. «…Я строг, но справедлив…» – говорил он гордо, однако с раздумьем, и услышал чьи-то легкие шаги по лестнице. Шаги остановились, а Володя продолжал читать с тем же сдерживаемым чувством. И вот на веранде выросла Николашина тонкая фигура. Николаша посмотрел на него, сказал:

– Хорошо, Вова. Очень здорово. Ей-богу, сегодня мне понравилось! – И засмеялся. – Ты не сердись на Генку. Он страшный придира, но понимает. – И Володя стал смеяться вместе с ним, просто хохотать, казалось даже, беспричинно хохотать, потому что сам знал: хорошо – и давно ждал признания, особенно от Колюшки.

– Помоги мне в студию записаться, – сказал Володя.

– В студию не примут. Ведь я тебе объяснял… Подожди годика два.

– Годика два?! Это целая жизнь!

Но в конце концов Володя согласился подождать. Зато он подготовится и придет в студию настоящим артистом; не как Орленев, но…

– Орленева один критик в газете обругал, – сказал Колюшка. – Орленев, пишет этот Де-ми или Ре-ми, точно не помню, Орленев выбирает пьесы, где на первом плане индивидуум, а революционный театр должен давать изображение революционной воли коллектива.

– Ну, уж если и Орленев для него плох… Ведь это такой артист! – с удивлением сказал Володя. – Это свинство! Это черт знает!..

– Что ты разорался? – сказал Алексей, который подошел в эту минуту. – Многие выступают под такими странными псевдонимами. Есть, например, Nemo, и он говорит… вот я списал: «Старый театр, это – старый хлам, буржуазный элемент в театре, и создан этот элемент буржуазией или для буржуазии расслабленной интеллигенцией времени упадка, и он ни в коем случае не пригоден для пролетариата!» А в Зимнем театре все-таки поют и «То́ску» и «Кармен». Да и в драматическом тоже…

– Дурак он, этот немой, – сказал Володя.

– Пролеткульт тоже отрицает старый театр, – заместил Колюшка.

О Пролеткульте Володя не имел никакого понятия и не стал расспрашивать. Настоящий триумф Володи был, однако, впереди, семь месяцев спустя, накануне последней драмы отрочества младших Гуляевых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю