355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Бакинский » История четырех братьев. Годы сомнений и страстей » Текст книги (страница 12)
История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
  • Текст добавлен: 25 июля 2017, 17:30

Текст книги "История четырех братьев. Годы сомнений и страстей"


Автор книги: Виктор Бакинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)

– Никто из нас попервости не знал, чем будет гражданская война, – продолжал Паничев. – А все началось с августа 1914 года, с мировой войны, с безумия и глупости тогдашних правителей. Ворота в пропасть открыли, сволочи!

– Для одних – в пропасть, для других нет, – сухо сказал Илья.

– Кто это «одни» – написано в небесах, – заметно удерживая дрожь, с вызовом да и с отчаянием ответил Паничев. – Полегло много с обеих сторон. А мертвому все одинаково. Он обрел свой рай. – И, помолчав: – Одни воевали и полегли, другие того и не нюхали, а поднимаются наверх. Я знаю, думать не время, надо кончать войну и выползать из разрухи. Но смею вас уверить, молочных рек в ближайшем будущем не предвидится.

Илья не стал спорить.

Придя домой – полевой госпиталь стал его подвижным домом, – Илья чуть разбавил водой спирт и выпил залпом. Огнем обдало, прошло по жилам. Он пошел между ранеными. Кому одеяло поправил, кому подушку, с кем поговорил шепотом. И лег. Снилась степь, зимние ухабины и кровавые пятна на разбухшем снегу, и темное смятение, что колотится в груди.

Лишь одна клеточка в его хмельном сознании осталась незаполненной, и в этой клеточке отстукалось: всякий живет одним часом, и ты ищи  е е!

4

Он с вечера отпросился у начальства. На рассвете полусонный возничий запряг конягу, и они покатили по хрусткому снегу в штабарм. Станичные дороги за ночь позанесло снегом. А кругом – пространство и пространство. Штабарм – тыловое местечко, тишь, сладкий дымок из труб. И дом – хоромина. Илья поднялся по каменным ступеням в сануправление. И пошел кружить по канцеляриям.

Плешивый писарь, за годы службы проклевавший глазами не одну сотню бумаг, долго ворошил списки, наконец сердито ткнул пальцем: да вот же она, лях вас возьми, полная фамилия и имя-отчество; в Десятой, в нашенской, в дивизионной санчасти! Это не рукой подать – до второго эшелона дивизии: и пехом не доберешься, и конем по такой погоде нескоро; а все же к каким хозсаням прицепишься и давай валяй, только на белых лазутчиков не напорись!

В Илье мигом накалился жар. Он забегал туда-сюда, чудом наткнулся на попутный броневичок и отпустил своего обозника-возничего.

Начальник сануправления обрадовался ему. Вот и хорошо, с вами отправим кое-какие медикаменты, сгрузите под расписку, главное, чтоб по дороге спирт не утек.

Он погрузился в броневичок, конечно одно название – броневик, а так – старая рухлядь с вмятинами по бокам, – и ящик на колени, ящик бьет по коленной чашечке, и в ногах ящик, и тебя бросает в этой чертовой машине из стороны в сторону…

Добрались с остановками засветло. Только сгрузили ящики, только сунул он бумагу с кудрявой подписью местного начмеда в карман – и к Верочкиной избе, к бараку. Машина пошла дальше и через час должна была ждать его на дороге, у поворота. Шофер был надежный, пока ехали сюда – поговорили, сдружились. Да и как шоферу не знать доктора – о докторе идет слава по всей дивизии, по санточкам, доктор к награде представлен! Не знали? А водитель все знает, на то он и водитель, недавно самого командарма возил!

Медлительный, угрюмоватый фельдшер, который вышел с Ильей из помещения, помялся, глядя себе под ноги.

– Только я вам вот что скажу: не ходите, зря.

Илья поднял брови…

– Тут заместитель командира полка – недавно замещает, может, временно… – сказал фельдшер. – Так он сегодня ординарца прислал за вещевым мешком медсестры. Он ей в своей избе место определил.

– В своей… избе… – ошалело повторил Илья. Его заколотило. – И она… согласилась?

– Зачем соглашаться, – рассудительно ответил фельдшер. – Напротив того: плачет. У меня, говорит, жених. И убежала. А спроси: куда? Неизвестно.

– Где он помещается?

Фельдшер провел его между избами, показал:

– Вон… с резным крылечком. Хорошенький домик. Хотя бы и для временного постоя, а лучшего желать не надо.

Илья потопал по заснеженной улице. Вошел в избу. В сенях оттолкнул равнодушного казака и в горнице, на табурете возле узкой койки, сразу отыскал глазами санитарную сумку и вещмешок. А напротив кровать с подушкой…

Он подхватил сумку с мешком, казак преградил ему путь.

– Вы кто ж будете, что в командирской горнице распоряжаетесь?!

Илья глянул в окно: рослый детина в сапогах, в дубленом полушубке увалистой кавалерийской походкой приближался к крыльцу. Не человек – картинка. По стати видно: «сам». Сильный, самоуверенный. Голиаф!

Дверь стукнула. Казак – в сени. Вошел «сам». И грозно:

– Это еще что такое?

– …жених. Муж, – почти пролаял Илья. И глотнул воздуха.

– Вы вещички-то положите. Придет – разберемся. Много вас женихов-мужьев сыщется. Документ представь!

– Н-не тыкай!

– Возле нее отирался один. Мальчишка. Погиб. Понял?

– Ты идею защищать пошел или бл.....ть? С-с-волчь! П-п-ре-да… – Звуки беспорядочно вырывались из его сведенных судорогой губ, и в побелевших глазах гуляевское, бешеное…

Под этим безрассудным взглядом его нежданный-негаданный противник отступил. Не теряя секунды, взялся за кобуру револьвера. Илья перехватил его руку железной хваткой хирурга. Тот дернулся было, но боль ожгла его. А Илья держал, выворачивая. Они оба дышали горячо, как кони.

– Пох-хабник! Застр-р-лю! – выдохнул Илья в побледневшее лицо недруга. И наконец отпустил его руку. Отбросив плечом онемевшего в изумлении казака, он на ходу сгреб вещевой мешок, сумку – и прочь за порог.

Без цели побежал по улице. В конце ее серым пятном – она, Верочка. Тонкое, без кровинки, лицо. Слабый, отуманенный образ. Девушка из незнаемого села, невеста в армейской обмундировочке.

Они кинулись друг к другу. Верочка припала к его плечу. Руки его сами потянулись, прикрыли ее голову.

– После, – сказал он, – после! – И потащил за собой, и все бегом, бегом, к грунтовой дороге. Он спиной ощутил движение на улице. В ушах – грубый окрик.

Грохнул выстрел – должно быть, в небо. Свист, знакомый, мальчишечий, в три пальца, заливался позади, подгонял. Еще десяток шагов по расступившейся станичной земле – и улица осталась позади. Вон и поворот, да там голо, снег лежит, колея, протороченная колесами, а колес нет и нет…

Они мчались, не чуя ног, ни дыхания своего, вдоль колеи, снегами, степью. А уже стлался легкий вечер, сырая изморозь, небосклон сузился, черные избы, обманчивые видения тонут в нежном кубанском сумраке. Ну давай, доставай ружьем, лихой рубака, командуй своим хлопчикам!

Они остановились. Верочка заслоняется рукой от ветра, и дыхание ее, как ветер, – прерывистое. Больше – ни шагу. А издали стук – шум мотора. Броневичок, трухлявый, желанный, подкатил. Дверца раскрылась, Илья втолкнул Верочку, вскочил сам – и машина пошла отсчитывать сажени да версты. Адская машина, спасительная, а вовне крутится пробитый навылет земной шар, враждуют стихии.

К жилью шофер не довез их, ему дальше надо, и то какой крюк дал, да тут недалеко, и они пошли, едва шевеля обмерзшими коленями. Взошла звезда в выси, там и другая. Зимняя ночь. Безлунность. Темнеет степь, замерла в безразличии. Чужой край, во тьме, без берегов. Плотно залегли снега. Один миг дан человеку – миг жизни и смерти. Ошеломление встречи и от выси летящее забвение.

Они вошли в горенку. Илья засветил лампу. Жена моя! Он снял с нее шинель, гимнастерку. Белизна ее тела была молочная, подавляющая, из другого, из несбыточного мира. Телесная белизна, единственная, как и душа ее, светившаяся в глазах, восторженных глазах, в которых он стоял как герой, храбрейший из храбрых. Он сжимал в руках эту податливую красоту. Загасил лампу.

Первая любовь. Загоралась, гасла и накалялась, закипала вновь. В руках закипала, под грудью.

Хрупкое, но и сильное твое тело. Ведь вот ждали и дождались – у краешка ночи, как раз у порога. Как тетерев с тетеркой. Я не теткин сын, а разбойничек с Артиллерийской – поняла ли? Прогугочили ночь, а выстрел – он тут, под взведенным курком. Да и то медлит охотник.

Вся его философия жизни, казалось, рушится; сладость телесной любви – в этом кругу замкнулось и духовное, мечтательное. Бессвязный лепет, тесное, ломящее объятие – ведь и не знал доселе, каково это! А тут и сон и явь – без изначального берега, без маяка, без пристани.

Они словно боролись со своей неубывающей любовью, с брезжущим рассветом. Все трын-трава, все обман, уничтожение; только звездный последний перегон, бег, задыхание в кольце рук, ветер, метущий снег, и окошечко в никуда. Мир треснул пополам, они вдвоем в расщелине, в безвестной, незнакомой людям складке земли.

Уснули измученные. Свет утра ударил наконец в глаза, но для Ильи ничего не изменил. Дело было решенное. Для женщины, жены еще была надежда, скорбь, страдание, непримиримость с судьбой, для него – ничего не было. Будний день. Граница. Закон военного времени, карающий за самоуправство, насилие над командиром, и этим все сказано. С судьями не спорят и с неотвратимым ходом вещей – тоже.

Глава десятая
СЛЕТИ К НАМ, ТИХИЙ ВЕЧЕР
1

Белых отогнали от Астрахани, а иностранные самолеты – вон они, соловьи залетные, ру-ру-ру, один на бледном западном краешке неба, другой на восточном. Вокруг – облачка разрывов. Так и следуют за самолетами. Близко ложатся, но…

Алексей, в толпе горожан, задрав голову, словно картину смотрит. В небе показывают, а он смотрит. Нет, это день-два назад казалось: кинематограф. А сегодня со стены дома бросилась в глаза листовка с крупным, жирным заголовком: «Цивилизованные варвары». Сброшенными с английских аэропланов бомбами было убито несколько мирных граждан. На площади – толпа и оратор, стоящий на передке телеги. Не только люди – лошади слушают, прядая ушами.

Из ворот сада вышел духовой оркестр. Грянул траурный марш. В городе жрать нечего, а духовики свое дело не оставили, думает Алексей. К духовикам у него доброе отношение: он вспоминает Саню.

День клонился к вечеру. Алексей вошел во двор. Девочки играют. Разбились на две цепочки. Одна идет к другой: «Бояре, а мы к вам пришли…» Черноглазая Фаинка, соседская девчонка, и ее сестра Сима тащат в круг Вовку. Он упирается. Но они схватили его за руки – и шабаш. Запели. Алексей посмотрел на младшего брата: девчатник!

Вновь подлетела – уже к нему, Алексею – Сима. Круглое лицо, слабые веснушки.

– Лешка, и ты с нами! Ну!

Он увернулся. Нет, веснушчатая, нет!

Зато Степка со своей лоснящейся мордой тут как тут. Сам вкатился в круг. Не боится прослыть девчатником. Пока они с Вовкой плавали по морям, этот приохотился.

Листовка с крупным заголовком, молчащая толпа, калмыцкие лошаденки, что поводят вокруг большими глазами, – он бы и не прочь все это забыть, но Симка, Симка со своими плоскими ухватками и слишком откровенными выражениями: «играть в папу-маму», «чикаться» – оскорбляли его спартанскую натуру, хотя он и вырос на улицах Косы.

Девочкам надоело петь о боярах, и они начали бегать по двору, прыгать, задирать мальчишек.

– Вы бы хоть поборолись! – крикнула Симка. – Леша, поборись с Вовкой.

– Ну давай, Вовка, – сказал Алеша.

Они отошли к сараю, возле которого валялась кучка соломы, взялись. Повалились на солому и там стали крутиться, норовя один другого положить на обе лопатки. Сима сказала своим густым голосом:

– Как свиньи в луже. Да те лежат себе.

Слова эти как током ударили Алексея. Он вскочил, схватил Симку за плечи, отшвырнул ее, точно мячик, и она отлетела, не удержалась на ногах, завыла, запричитала. Алексей круто повернулся и зашагал к веранде, домой. Симкин вой доносился и сюда, сквозь стены. Гм. Ерунда. Поделом ей, дуре. И более Алексей не раздумывал ни о Симке, ни о ее подругах.

Глядя в окно, он отчасти затосковал. Темные кудрявые облака в небе словно пузырились и напомнили морскую пену… Неоглядная поверхность вздулась, подняла его вместе с реюшкой над краем бездны; бездна, сизая, ревет, нет у нее ни дна ни покрышки, и над головой клокочет, воет погибель, и от того воя, того одиночества душа разрывается на части…

Но это видение, прилетевшее от злых, темных, канувших дней путешествия на промысел, не смутило душу Алексея. Довольно ему киснуть средь городской пыли да слушать вздорные слова. А море не всегда грозное, бывает и тихое… И еще то важно, что на море рыбы поешь, хотя бы и без хлеба.

Не так, как Алексей, воспринял окончание вечера Володя. А это было окончание: девочки не продолжали игр, никого не тащили в круг и скоро начали расходиться. И Володе стало неуютно. Так хорошо все началось…

Володя и сам не мог понять, освоить ту первоначальную радость, которая взмыла в нем, подхватила в этот первый за всю жизнь вечер, когда он решился войти в хоровод девочек. Она подхватила его, как земля подхватывает бегуна. А как ловко, уверенно взял он Шурочкину ладонь в свою и повел по кругу. С тех пор как он вернулся с промысла, каждый вечер воображает Шурочку. И даже ложась спать. Особенно, когда светит луна. Да, такой вечер, и вдруг все рухнуло, провалилось в тартарары! Симкины мелькнувшие пятки, бух-бух, надо знать, что лататакаешь, чурка! Все испортила!

Он ни с кем не стал разговаривать, ни с Алексеем, ни с матерью. Лег напротив окна, как ему казалось посреди Млечного Пути, пересеченного длинным шестом со скворечником на конце. Вспомнил, как он сначала все врал Шурочке, а потом перестал врать.

Симкины обидные слева не мешали Володе думать высоко, не тревожили ум. В ушах еще стоял хор голосов. И он, переломив голод, вот уже почти три года не отпускавший ни на день, заснул, раскинув руки, в хаосе мечтаний.

Шурочка любила шумные игры и возню, она часто поколачивала Степку, который охотно подставлял голову и плечи и тем, кажется, добился ее расположения.

А Володя со своими неловкими ухаживаниями оказывался в этих играх как-то в стороне, и бойкая на язык Фаинка, обдав его сочувственно-насмешливым взглядом черных и узких глаз, сказала:

– Третий лишний. Не видишь, что ли, она со Степкой запирается в чулане? Знаю, во что они играют.

Володя с размаху ударил Фаинку по щеке, и та с плачем убежала и уже с веранды, со слезами в голосе, трижды прокричала ему:

– Дурак! Дурак! Дурак!

Он ушел домой с первой раной в душе, с темной, острой обидой и целую неделю одолевал расстояние от своей веранды до калитки бегом, чтобы не видеть ни Степку, ни Шурочку. Книги, которые он читал в то время, – затрепанный и таинственный «Айвенго», «Последний из могикан», «Дети капитана Гранта» – отчасти смиряли смятение в нем, но не могли ответить ни на один из вопросов, смущавших его. И Алексей не мог ответить, да он и не спрашивал, догадываясь: брат не заметит, что там скребет у брата, а если и заметит, то вида не подаст…

Нечаянно он застал Шурочку одну, был вечер, и Шурочка сидела на куче бревен, сложенных во дворе, тихо сидела, поджав ноги, а вокруг никого, воздух да луна. И Володя, остановясь напротив, выпалил неожиданно для себя:

– Чего это ты со Степкой запираешься, а?

Шурочка без слов вскочила и легко, не касаясь земли, побежала домой. У Володи отозвались в ушах собственные глупые непроизвольные слова и еще другое отозвалось: будто ему ворон прокричал Фаинкиным голосом: «Дурак! Дурак! Дурак!» И вновь заскребло, просто занедужило.

…Алексей привел старого знакомого – рыбака Кабачкова и, хмурясь, деловито объявил матери, что пойдет на лов.

– Мал еще! – ответила мать. – На тебе рубаха-посконина, а больше ничего нет. И башмаки драные, со всех сторон подбитые, гвоздь на гвозде сидит.

– Посконная рубаха не нагота, – поговоркой ответил Кабачков и потрепал свою рыжую бородку. – Сапоги найдем. И робу найдем. Ты погляди, какая погодка, Веньяминовна! Любо-дорого! И путина ожидается хорошая.

– Ему с сентября в школу идти, – сказала мать. – Пока еще из-за моря притащится. И паек – какой нынче паек? Мал, слаб, не вырос покуда!

– Тебе ли это говорить, Веньяминовна! Покойный Николай Алексеич впервой отправился на лов – ему только-только тринадцать годков минуло! И не за море пойдет твой царевич, не к персидскому берегу Бендер-Шаху; поближе к черням прижмемся, и ладно. На ставных-то неводах изловчится! А в первой половине сентября враз доставим домой, как на́большего!

Мать с подозрительностью посмотрела на Кабачкова:

– Ты-то чего хлопочешь?

А и верно, чего Кабачков хлопочет? – думал Володя. Но он давно заметил: Алексей умеет вызвать уважение у взрослых. С характером пират!

Алексей уже укладывал вещи; если он что задумал, то его не своротить! Он и переговоры с матерью, и оформление по инстанциям предоставил своему новоявленному товарищу – Кабачкову.

С отъездом Алексея в доме стало слишком просторно. Серость да уныние глядели со степ, и углы казались словно темней. Не с кем словом перекинуться.

Ни разбойные набеги на кутумские лодки, доверху груженные арбузами, ни шум, свист и ругань разгневанных лодочников-продавцов, ни походы на бахчи, ни другие развлечения в компании Косого и Петьки Глухова не смогли рассеять Володину неприкаянность. Уже и осень в полную пору вошла и сладостью налились плоды… Эх, Шурочка. И что за напасть такая, думал он с изумлением, не в силах превозмочь себя.

В школу он пошел с надеждой, с воодушевлением. Какая ни на есть – новь. И старые приятели. Давай лапу. Даже чистенький, со всех сторон обихоженный Стась Цехановский, бог весть почему невзлюбивший его, встретил снисходительно.

Он походил, походил в школу – и на него кураж нашел. И в этом кураже он однажды вошел в класс и начал всех посвящать в рыцари, хлопая их тонкой картонной папкой, по голове. И ребята ничего – смеялись: «Папку не сломай!» Только проворный смазливенький Стась увернулся и сказал зло: «Пошел вон!»

И рослому Абдулле Стась что-то нашептывал в переменку. С Абдуллой Володя не раз вместе шатался по улицам. Абдулла – он мирный. Но когда Володя с улыбкой поднял над головой Абдуллы свою папку, чтобы и его посвятить, тот вырвал папку из его рук, бросил на пол, а самого ударил в подбородок, так что Володя чуть не откусил себе язык.

– Ты что, дурак? – ошеломленно сказал Володя и кинулся было к нему. Но Абдулла был просто богатырь и, к великому удовольствию Стася, двумя-тремя ударами свалил Володю на пол.

Раздался звонок, вошла учительница русского языка, которая вот уже вторую неделю рассказывала во всех подробностях «Песнь о Нибелунгах», никого не спрашивая, ничего не задавая на дом. Такой удобной учительницы еще свет не рождал, и говорила она – невольно заслушаешься, и такая была белая, красивая, ни на кого не похожая, словно из другой жизни… Но даже и ее сегодня Вова слушал вполуха.

После урока он сказал торжествующему Стасику, проходя мимо:

– Маменькин сынок! Цирли-мирли! Барчук!

Стась успел подружиться с Абдуллой, но Вовке дела не было!

Кое-как Вова пережил свой позор. Он переживал его весь день и даже во сне, а наутро не удержался, подступил к Абдулле:

– Ты чего кидаешься на меня, гад?

Абдулла бросился на него, и он не мог защититься: у Абдуллы были длинные руки и здоровенные кулаки. Плюясь кровью, Вова поплелся с уроков прочь. Он недосчитался зуба. Десны распухли и ужасно ныли. Но это был пустяк. Главное – на него налег гнет. Он не видел выхода. Он не может спустить обиды, а если и спустит, все повторится так или иначе.

– Все ходишь в шишках да синяках. Безобразный стал! – говорила мать, смачивая ватку свинцовой примочкой и бинтуя Вовке правую половину лица. – Кто тебя?.. – Она знала, что сын не ответит кто, – и не добивалась.

День спустя он, подождав у дверей школы, пошел прямо на Абдуллу. Тот вдруг поднял свою длинную ногу и проехался грязной подошвой по его щеке. Вовка хотел было схватить ногу, да не успел, он кинулся Абдулле на грудь, тот отбросил его, как ветошку. А Стась кричал, размахивая руками, подпрыгивая, бойкий, точно живой водой умылся:

– Что, напоролся? Напоролся? Так и надо! Еще не то будет!

Мир помрачился в Володькиных глазах. Абдулла… В нем поднялась, закипела недетская злоба.

Дома было пусто. Он вытащил перочинный нож, подаренный Николашенькой, и начал точить о шесток. Нож был хороший, не затупленный, с большим лезвием. Вовка мысленно рассчитал: левой рукой он схватит Абдуллу за ворот, тот станет отцеплять руку, а в это время он правой всадит ему нож в шею. Можно бы и со спины зайти, но этого он делать не станет. Он не Стасик, буржуйский выродок! Нет, он разбежится навстречу и всадит со всего размаху. После его расстреляют, но и Абдулла не должен жить.

Мать принесла кусок верблюжатины, сварила. Верблюжатина оказалась вкусной. Мягкий желтоватый кусок мяса, таявший во рту, напомнил Вовке, что в жизни есть кое-какие удовольствия, но это ощущение он в себе погасил. Он не отступится.

Пришел вечер, принес скуку и темень. Да и как не быть темени, если ни керосина, ни электричества в городе. Вот и сиди бирюк бирюком. И он сидел бирюком. Он не стал готовить уроки. Зачем?

Только одно стихотворение «Каменщик», которое учительница русского языка все же задала на первом уроке – задала и забыла за сказанием о Нибелунгах, – почему-то решил повторить. Когда еще он поступал в церковно-приходское училище, он приготовил одно стихотворение, и учителям понравилось, как он читал. После он почему-то забросил это дело. Но «Каменщика» из «Чтеца-декламатора», напечатанного на такой занозистой серой бумаге, так слепо, что только в увеличительное стекло смотреть, помнил. Он начал читать вслух и поразился силе того щемящего чувства, которое само собой прорвалось в его дрогнувшем голосе:

 
Каменщик, каменщик в фартуке белом,
Что ты там строишь, кому?
– Эй, не мешай нам, мы заняты делом,
Строим мы, строим тюрьму.
– Каменщик, каменщик…
 

Тюрьму он столько раз видел!.. Он с отцом, с матерью и братьями четыре года жил в доме напротив тюрьмы. И во двор заглядывали, и в окна. Из окон, из-за решеток арестанты делали им разные знаки. Иногда это означало номер камеры, и мать посылала туда табачку, хлеба и мяса. В то время, в начале войны, когда ему, Вовке, еще не исполнилось семи, было вдоволь и того и другого, отчего же не послать? В эту-то тюрьму, тоже белую, его и отведут…

Он вышел на улицу. Вечер словно загустел, в вышине высыпали звезды, усеяли черное небо. Венера сверкала ослепительно. Это Володькина ненависть, которую и свет звезд не смягчил, поднималась к небу и сверкала там. Что ж, пусть ему суждено погибнуть вместе с Абдуллой. На войне тысячи пропадают. Погиб отец, погиб Санька… Конечно, они не от своих пали. От своих – всего обидней. И из-за чего… А Шурочка пожалеет ли? Может, и не пожалеет. Но образ Шурочки отодвинулся куда-то, померк. И его ссора с Шурочкой, и сама она сейчас казались не бог весть какой важностью, совсем даже малозначащими в сравнении с его готовностью отомстить жестоко – пощады нет – и пропасть.

Одного не мог вобрать в себя его ум: отчего бы этому поганцу Стасю и Абдулле так возненавидеть его? Как же это – без причины?

Он спал ночь крепким сном, а утром сложил тетрадки, книжки, затем сунул свою сумку под кровать.

Бродил по улицам до окончания уроков. Он был чужой среди людей. Это чувство было новое, леденящее. Перед окончанием занятий пошел к зданию школы, бывшего реального училища, тоже когда-то побеленного наподобие тюрьмы, увидел, как расходятся ученики. Стал за углом, в подворотне. Абдуллы нет и нет. И наконец – черным пологом – ненавистное ватное полупальто. И здоровенные ноги, плечи, большая голова. Он пошел за Абдуллой, прячась за выступы домов. Значит, он окликнет, тот обернется, он подойдет, схватит одной рукой за ворот…

Они подошли к мосту. Сейчас Абдулла повернет – ему нужно через мост. За мостом начинать опасно: густо заселено татарами, а они всегда спешат друг другу на выручку.

Он вынул нож, осторожно открыл, стиснул пальцами холодную рукоять и, держа за спиной, пошел через мост. Канава в этом месте была сравнительно широкой, на ее поверхности, забавляясь, играло солнце. За мостом, чудилось, совсем пустынно. Как будто все подобралось для того, чтобы он сделал свое дело.

Секунду-другую он следил глазами за игрой света на воде. Он накачивал, он растравлял в себе злобу до неистовства. Получай, бандюга! Получай, контр-р-а-а!..

Они прошли почти весь мост. Абдулла не оглядывался, и Володька неслышно нагнал его. Конец тебе, Абдулла! Но это «конец», осветившее его мозг, что-то в нем внезапно переворотило, точно перевело, против его воли, рычаг… Колебание длилось секунду. Глядя в спину своему врагу, Володька уверенно, с размаха бросил нож за перила. Тот описал дугу, вода откликнулась, булькнула, пробежали и растворились два-три кружочка. Володька расправил плечи, но кроме презрения в нем ничего не было.

Мост кончился. Захватив воздуха и взвизгнув: «Гад! Сволочь!» – он бросился на обернувшегося Абдуллу. Он левой вцепился ему в ворот, а правой стал наносить удары, едва дотягиваясь до лица. Абдулла даже не пошатнулся. Напротив, схватил его, разнял руки, ударил. Володька упал, вскочил и бросился вновь. Он решил биться до смерти. Подростки-татары сбежались со всех сторон, начали и взрослые собираться. Володька кидался, Абдулла, стоявший несокрушимо, бил его по голове, а он отвечал, он молотил по плечам противника, стараясь попасть если не по скуле, то хотя бы в подбородок. Лицо его было в крови.

Пожилой татарин – ровный ряд морщин на широком лбу – ростом пониже Абдуллы, взял Абдуллу за плечо, стиснув, повернул и ударил в спину: уходи!

Володька, задыхаясь, кинулся за Абдуллой, татарин перехватил его и, как он ни рвался, удержал.

– Не надо, малшик, – сказал он негромко, но твердо. – Иди домой. Мы накажем его. Иди, пажалуста, иди, дорого́й. Он болшой, силный, года два старше теба. Честна слова! – И отер платком кровь с Вовкиного лица.

Абдулла скрылся за поворотом, а пожилой, морщинистый заботливо гладил Вовку по голове, приговаривая:

– Ты кароший малшик. А быть злой не нада. Ну, пажалуста… – От этих слов и рук точно исходили мягкие токи и отчасти плавилась злоба внутри.

Володька побрел полузнакомыми улицами. Но, обессиленный, осторожно ощупывая вспухший нос, он думал о том, что будет нападать, пока хватит сил, пока не изведется вконец.

Он обрадовался пустоте и тишине дома, одиночеству своему. Порылся в Алешкиных книгах, откопал тот знаменитый «Чтец-декламатор». С доселе неведомой отрадой стал негромко читать «Сумасшедшего» Апухтина – и весь наполнился сочувствием к бедному человеку. Куда ни посмотришь – всюду человеку худо, черт побери!

Степка во дворе орал во всю глотку:

 
Эх, яблочко, куда котишься,
Коль нам в руки попадешь, не воротишься!..
 

а Вова, не вслушиваясь, листал сборник и набрел на «Белое покрывало». И, найдя в этих строчках выражение силы духа, сам ободрился. Он нечаянно вообразил себя на месте приговоренного, которому мать – его, Вовкина мать – пообещала, что в последний миг его помилуют. И вот его приводят на казнь, а он смотрит на балкон дома, что в конце площади. Там он увидит ее, мать. Если выйдет в белом, значит, помилуют, жди. Она вышла в белом покрывале, а ему отрубили голову. Вон – на полу. Глядит его глазами. Что ж, не в этом суть. А в том, что благодаря матери он не дрогнул перед казнью. Гордая женщина! Он прочитал последние строки, как и все стихотворение, вслух, но без пафоса, скорее как слова летописи.

И горько ему стало вспоминать себя, Абдуллу…

2

Алексею повезло. Море было смирное. Словно это не оно два месяца назад грозило гибелью. Положим, настоящая, глубокая осень была впереди, но до поры волнения и ветров Алексей не думал оставаться.

Косяки рыбы шли, подчас сворачивая от сетей, должно быть переговариваясь, сигналя один другому, но жаловаться грех – каждое утро, на заре, в сетях бились судаки, лещи, а там, где расставлены были крупные ячеи, можно было обнаружить и важного гостя, царь-рыбу – осетра. Это была особая рыба, на нее в иных местах и лов был особый.

Алексей и ранее многое умел: прыгать в подчалок, равномерно грести, а тут научился выбирать рыбу из невода и грузить на рыбницу. А погрузка – тяжелая работа: ноют мозоли да ранки на ладонях, разъедаемые морской водой. И в резиновые сапоги вода наберется, и влажная просоленная рыба липнет к телу, руки тянутся содрать ее с себя. И все не мог надивиться: кто тебя смирил, море?

С собой он привез толстый том «Истории древнего мира», иногда под вечер читывал из него ловцам, но времени выпадало, может, какой-нибудь час в сутки. Кое-что и смутило его в этой книге, как, впрочем, и ловцов. Ловцы в большинстве были старые или многодетные; из молодых да малосемейных одни воевали, другие успели сложить голову на германской либо на гражданской войне. У Кабачкова было пятеро, и старики говорили:

– Этот с женой друг дружку не обижают, по всему видно, кажну ночь работают.

Светлые Алешкины волосы выгорели, загорел он пуще прежнего да и посвежел наглядно для всех. И ловцы подшучивали:

– Годок-другой походишь с нами, мы тебе и бабу найдем, оженим, у нас девки ядреные, не чета городским барышням кисейным.

С наступлением темноты звезды разгорались ярче и ярче, с небес спускался великий покой, можно сказать, весь свет виделся с дотоле незнаемой стороны, и на миг Алексею являлась мысль, что это и есть настоящая жизнь: только ты и твои товарищи, да море, рыбы, да солнце или звезды с луной…

По дни становились заметно короче, а вечера длинней – сентябрьские вечера, и Алешкин срок подходил к концу. И тут многое в нем переменилось: с каждой зарей берег звал громче и мысль о доме делалась неотступней.

Слабые сумерки легли на нешибкую зеленую волну. Последний Алешкин день. Заутро прощай, старики. Соседняя рыбница вместе с уловом помчит его к Астрахани. Старики поговорили, ласково поднесли стаканчик горькой перцовой настойки. Кабачков, пошептавшись с товарищами, спустился в трюм. Оттуда он вышел с осетром в руке, дюжим осетром, жирный хвост так и волочился по палубе. С некоторой торжественностью подошел к Алексею и передал рыбину.

– Это не подарок, это тобой заработано, так и матушке своей доложи, – говорил Кабачков, стараясь перекрыть усиливающийся стук волны о борт. Но пока он говорил, пока Алексей, держа увесистую рыбину за голову, смотрел в круглые ее глаза, под шум моря к борту подкатил катер, по всему видно начальственный катер, и оттуда быстро перебрался на рыбницу человек в черном дождевике, а за ним юрко этакий бравый краснощекий парень, и этот расторопный парень прямо-таки прыгнул к Алексею, ловко выдернул у него из рук осетра и бегом, ухватисто справляясь с ношей, – к катеру. Алексей и очухаться не успел…

– Ты что же это, злодей, – крикнул Кабачков, – пошто сироту обираешь? – Но в присутствии начальственного лица побежать за пришельцем не решился.

А тот полуобернулся, сделал веселую гримасу, крикнул:

– Свои люди, сочтемся! – и через секунду ловцы услышали стук топора: пришелец рубил осетра на части.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю