355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Бакинский » История четырех братьев. Годы сомнений и страстей » Текст книги (страница 22)
История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
  • Текст добавлен: 25 июля 2017, 17:30

Текст книги "История четырех братьев. Годы сомнений и страстей"


Автор книги: Виктор Бакинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)

Глава четвертая
СТАРОГЛАДКОВСКАЯ – ТИФЛИС
1

В начале августа Лев Николаевич вернулся в Старогладковскую. Николенька остался в лагере.

Старогладковская вместе с несколькими другими станицами составляла центр гребенского казачества. Она была на левом берегу Терека. А за Тереком, на юге – Большая Чечня.

Станица была богатая, дома – один к одному. Казаки-староверы – воинственное племя. Все, все здесь дышало силой, удалью и раздольем. И женщины держались независимо, потому что вся домашняя работа лежит на них и они истинные хозяева дома. Толстой не мог надивиться красоте гребенских казачек. Эти тонкие лица, нежные запястья… Она навоз убирает, а и тут в ней видна сила, грация, спокойствие, женственность.

Лев с помощью Ванюши прибрался на своей половине дома и вышел на крыльцо. Вдали чуть всклубилась пыль, среди группы мальчишек и молодых казачек явилась рослая величественная фигура старика с широкими плечами и окладистой бородой. Это был богатырь Епифан Сехин, у которого Лев Толстой снял квартиру. «Зови Япишкой», – при первом же знакомстве сказал тот своему постояльцу. Епишке было за восемьдесят, а он – вон он, подвыпивший, подошел к дому, окруженный молодежью и стариками, и что-то напевает и приплясывает. Смотри как разошелся. Лезгинку пляшет. И ведь как ловок да гибок, несмотря на годы и огромный рост! Старики, иные из которых годились ему в сыновья, ухмылялись в бороду, а он заметил ухмылки, сказал громким молодым голосом:

– Разве я старый? Вы старые, а я молодой.

Епишка со всеми был на «ты», в том числе и с офицерами, и вообще, как Лев Николаевич убедился вскоре, не признавал над собой авторитетов. Гребенские казаки были старообрядцы, но Епишка и в часовню не ходил, и никаких образов знать не хотел! Если он кем был недоволен, то без особенной злобы ронял: «швинья». На половине Епишки жил прирученный ястреб, висела балалайка, на которой старик ладно тренькал. Епишке так же суждено было послужить моделью для писателя, как и некоторым сослуживцам Толстого. Ему повезло еще более других. Его внешность, особенности характера, языка описал в очерке «Охота на Кавказе» Николай Николаевич Толстой, а затем, более подробно, в образе Ерошки («Казаки») Лев Николаевич, тем самым давший ему вечную жизнь. И пусть простит нас читатель, если мы все же не раз упомянем Епифана Сехина: его участие в жизни Толстого на Кавказе было столь заметным и повседневным, что обойти эту фигуру, рассказывая о Льве Николаевиче, невозможно.

Льва Николаевича Епишка и другие казаки если и называли по фамилии, то не иначе как «Толстов». И имя чаще всего произносили «Лёв». Нередко звали только по отчеству: «Николаич».

«Толстов» угостил Епишку чихирем, и тот до поздней ночи рассказывал ему о былой жизни гребенских казаков. Чихиря он выдул целую бутыль. Он пригласил Льва назавтра на охоту. «Толстов» тотчас согласился и велел Ванюше приготовить обувь, заряды.

Пришел Епишкин племянник Лука, хромой, на костылях, первый песенник в станице, и этот, с его хитрой усмешкой, вызвал у Льва Николаевича не меньший интерес, нежели. Епишка. Лука гордился своей грамотностью и слегка подтрунивал над дядей; дядя отвечал ему тем же. Но что более всего привлекало внимание Толстого – Лукашка знал кумыцкий язык. Кумыки, потомки половцев, составляли заметную часть местного населения. В кумыцком языке было много общего с татарским, это ветви одного тюркского языка, и Лев Николаевич не без основания называл его татарским.

К обычным занятиям Толстого – охота, писание романа и дневника, переводы, джигитовка, рисование – прибавилось еще одно: изучение татарского языка. Изучение подвигалось быстро, и вскоре «Толстов» знал больше татарских слов, нежели цыганских, а этих последних он запомнил немало и даже пел на цыганском. Лукашка как педагог был не совсем бескорыстен и уже на первых порах в витиеватых выражениях попросил у Льва Николаевича тульский самовар, в чем Толстой не посмел отказать.

– А ты и песни кумыцкие знаешь? – спросил Толстой.

– Знаю, – не без гордости ответил Лукашка.

И он запел песню, смысл которой в переводе Лукашки состоял в том, что вот мать и отец любят одного из своих пяти сыновей больше, чем других. Или есть конь, и он в неравном бою не спас героя от раны. Есть недостаток и у горы Асхартау: на ней спит богатырь, а она не может его разбудить. Но в песне дается и объяснение, снимающее вину с отца и матери, как и с коня, и с горы Асхартау:

 
Чем же виновны вы,
Отец и мать,
Если один ваш сын хорош,
А другие плохи?
 
 
Чем же виновен ты,
Боевой конь,
Если на тебе, неоседланном,
Все лето скакали табунщики?
 
 
. . . . . . . . . . . . .
 
 
Чем же виновна ты,
Гора Асхартау,
Если пробил гибели час
Для молодого бойца?[2]2
  Перевод Э. Капиева. Приводится в сокращении.


[Закрыть]

 

– Хорошо, – сказал Толстой задумчиво. – Настоящая поэзия.

Лукашка вполне заслуживал и тульского самовара, и других подарков.

Желание опасности вновь стало томить Толстого, и он надумал пойти на дорогу, как здесь выражались, то есть, переправившись с кем-нибудь ночью за Терек, засесть среди кустов или камней, чтобы подстрелить того-другого из немирных чеченцев, также появлявшихся по ночам. Однако казаки сказали, что переправиться нельзя, Терек разлился, и Лев не стал настаивать. Ему представился вдруг этот писаный красавец и лихач Пистолькорс, любивший подобного рода подвиги, совершаемые из чистого тщеславия и являвшие по сути бессмысленную жестокость, и он устыдился своего намерения.

Сехин угадал настроение Толстого. А возможно, казаку просто захотелось навестить знакомцев из штаб-квартиры Кабардинского полка, расположенной в укреплении Хасав-Юрт. У него везде были знакомцы. И он сказал:

– А коли хочешь, поедем в Хасав-Юрт. И там люди есть.

Хасав-Юрт был в сорока верстах от Старогладковской, и эта дорога всегда сулила острые ощущения: того и гляди выскочат из засады чеченцы!

У Льва две лошади, и на одну он усадил Епишку, который возвышался на ней как чудо-богатырь. Чудо-богатырь первый увидел впереди коляску, сопровождаемую несколькими драгунами. Когда они нагнали ее, из коляски высунулась голова, а затем и рука, помахавшая Льву; Лев вгляделся и узнал своего двоюродного дядю графа Илью Андреевича Толстого, служившего здесь же, на Кавказе. Лев спешился. Они с дядей потянулись друг к другу, поцеловались. Илья Андреевич, которого Лев в письмах к родным называл не дядей, а Ильей Толстым, был старше на пятнадцать лет и держался просто, но солидно. Он залюбовался Епишкой и сказал:

– Экая великолепная фигура! Еруслан Лазаревич! – После нескольких вопросов племяннику дядюшка стал просить: – А что, не поехать ли тебе со мной к князю Барятинскому? Он хорошо о тебе отзывался. Окажи любезность…

И они поехали. Едва добрались до укрепления, Епишка кого-то окликнул, нырнул во двор вместе с лошадью и был таков.

Князю Барятинскому доложили, и тот поднялся из-за стола, одна бровь выше другой, спокойные глаза, улыбка, радушие в чертах довольного, сытого лица.

Князь усадил гостей, и скоро на столе появилась бутылка отличного французского вина, фрукты. Они выпили, и князь, вытирая губы салфеткой, посмотрел на Льва, сказал:

– Я видел вас в деле, граф. Вы хорошо держались.

Льву захотелось сказать: «Вы тоже, князь, хорошо держались». Но не сказал ничего. Только подумал: в каком таком деле он хорошо держался? Да разве это было для него «дело»? Он лишь наблюдал, как другие действуют.

Ходили слухи, что Барятинский при всех своих талантах и уме был падок на лесть, подчас грубую и наивную. Но тем более сдержан в беседе был Толстой.

– Я советую вам поступить на военную службу, – продолжал Барятинский. – Полагаю, это самое лучшее, что вы можете сделать. Молоды, здоровы…

Лев решил не затягивать беседы, откланялся. Он разыскал Епишку, и они галопом поскакали в Старогладковскую.

Николенька все еще находился в лагере, в Старом Юрте. Он писал о знакомых Льву сослуживцах своих, о Садо: этот приходит каждый день и спрашивает о нем, Льве, очень скучает, места себе не находит. И еще Николенька поведал, что он также имел беседу с Барятинским и тот очень хвалит Льва за участие в набеге.

Что было отвечать на письма Николеньки? Самым важным событием жизни Льва было то, что ему с каждым днем все более нравилась одна казачка. Но об этом он брату не сообщил. Зато посетовал, что лишился лошади: совсем захромала, стала никудышной. А другую, купленную недавно, казаку подарил. Нельзя ли теперь купить в Старом Юрте?

В ответ на письмо Льва прохладным августовским вечером в тени деревьев появился Садо, державший под уздцы коня. Это был не тот картинный конь, которого Садо хотел подарить, когда пригласил Льва Николаевича к себе, но тоже хороший, добрый.

– Нет, Садо, – сказал Лев, – ты меня задариваешь, и мне не откупиться.

Лицо кунака изобразило страдание и грусть, и Лев заколебался.

– Я прошу… – смиренно сказал Садо, опустив голову и глядя исподлобья.

Лев взял коня, и Садо, счастливый, вновь нарушил Коран, соблазнившись чихирем, и они пошли по улице, любуясь девками, принарядившимися к празднику, но Лев искал глазами ту, которая волновала более всех…

Подошел захмелевший Епишка, сказал, что дело с Соломонидой, казачкой, налаживается, но слова эти не смирили во Льве Николаевиче кровь. Ничего пока с юной Соломонидой не налаживалось. А он знал: в нем говорит отнюдь не одно лишь сладострастие, которое не победить ни джигитовкой, ни трудом, ни беспокойными поездками в крепость Грозную или в станицу Червленную. Со статной и недоступной красавицей Соломонидой неизменно связано было мечтание совсем послать к черту прежнюю жизнь, купить дом и зажить здесь той здоровой и естественной жизнью, которой живут казаки. Это была странная, почти неправдоподобная мысль. Но странен (а талант всегда сам по себе – странность), необыкновенен был и человек, в голове которого бродили столь смелые и самобытные мечты.

Двадцать седьмого августа приехал брат с маркитантом Балтой, сразу обратившим на себя внимание Льва Николаевича, а следующий день был для Льва особенный – день его рождения; ему исполнялось двадцать три года. День грусти, сожалений, хмельной дерзости. Лев садочком прошел к Соломонидиной избе, встретил ее в сенях и охватил рукой ее стан. Девушка дала себя поцеловать в губы и прильнула вся, но тут же легонько и оттолкнула тонкой и сильной рукой.

– Нет, барин…

Льву тотчас вспомнилось, что крестьяне в Тульской губернии говорят о помещиках презрительно «господишки», и он почувствовал всю дальность расстояния, отделявшего его от девушки. Да, эта не только пойдет замуж за казака, но, возможно, станет проводить с казаком любовные ночи – но не с ним, приезжим из России, из столицы, и, конечно, совсем не простым человеком, коли держит слуг и читает книжки.

Двадцать три года! Сколько было самых решительных планов, надежд! А еще ничего не сделано, не достигнуто, и все еще стоишь в недоумении у самого начала дороги, перед Неизвестным…

Чеченец Балта был весел, говорлив, он сказал, что торговля идет хорошо, но он не хочет наживаться на офицерах или солдатах, вот он наберет команду и отправится в горы и там добудет все, что нужно для дома, а женатому человеку кое-что нужно. Эта болтовня что-то всколыхнула в Льве Толстом.

– Я бы тоже набрал команду и отправился в горы, лишь бы не вести праздную, бесполезную жизнь! – сказал он с силой и энергией и взглянул на брата. Конечно, старший Толстой знал, что никакую команду Левочка не станет, собирать и ни в какие горы не пойдет. А впрочем… Левочка с самых юных лет показывал себя человеком неожиданных решений. В словах и во взгляде Льва ему почудился упрек. И он, помедлив, ответил:

– Тебе надо не теряя времени определиться на военную службу! Днями же едем в Тифлис, и там подавай прошение. Надеюсь, Барятинский составит протекцию.

С некоторым унынием Лев подумал о разлуке со станицей, с Соломонидой, хотя ничего определенного любовь к казачке не сулила.

Вечером пришла, нагрянула компания девиц и офицеров во главе с Кампиони. Кампиони был смазливенький, бойкий, видно, любил женщин, но не скрывал, что на Кавказ приехал делать карьеру.

Среди казачек была одна незнакомая, но сразу обратившая на себя внимание. Она и говорила бойчей других, да вдруг замолкала, а когда Лев глядел в ее глаза, было в ее взгляде что-то откровенное.

Офицеры с девками с шумом вывалились в сени, ушли, эта задержалась в дверях, и он позвал ее. Она присмирела – и осталась у него на всю ночь.

2

Лев почти забыл, что он еще с 49-го года числится на службе в Тульском губернском правлении. Это была пустая формальность, но она вдруг приобрела значение: он должен получить отставку с гражданской службы, чтобы определиться на военную. И он послал прошение.

Двадцать пятого октября братья вместе с Ванюшей, любившим щегольнуть той или иной фразой по-французски, которому он выучился у них, выехали в Тифлис. Дорогой Лев подсчитал, что за девять своих выходов на охоту из Старогладковской он затравил примерно шестьдесят зайцев и двух лисиц. Участвовал он и в охоте с ружьями на кабанов и оленей, но сам ничего не убил.

Они прибыли во Владикавказ, очень важную крепость, и поехали дальше, по Военно-Грузинской дороге. Почти ни на одной из станций не было лошадей, и оставалось одно: ждать. Но все трое были захвачены панорамой Кавказских гор. Особенно прекрасен был Казбек, освещенный солнцем, старинный монастырь на горе Квенем-Мты, воспетый Пушкиным. Вместе с несколькими грузинами они поднялись на Квенем-Мты, в эту райскую обитель. Тут открывался вид, был простор глазам и душе. Лев подумал о том, что свобода, собственное достоинство и бесстрашие – вот противовес суетным страстям: непомерному тщеславию, самолюбию, жажде почестей и богатства.

Он думал не о свободе в житейском смысле, то есть в выборе занятий, – нет, этой свободы у него было слишком много. Он писал роман, но еще гадать не гадал, что это и есть его назначение, а потому и не знал, что делать со своей свободой. Он давно хотел, чтобы жизнь ставила его в трудное положение.

В Тифлис, разноплеменный, шумный, многокрасочный Тифлис, ошеломивший после станичной жизни многолюдством своим, они прибыли первого ноября. Дни стояли еще светлые, теплые, солнечные, нигде резко не обозначалось осеннее умирание. И домик в немецкой колонии, в котором Лев снял нижний этаж, был окружен садами и виноградниками. Это была окраина, предместье. Но не только ради красоты местности Лев взял здесь квартиру. Пять рублей серебром в месяц – это не задаром, но несравненно дешевле, чем в центре. Там надо отдать двадцать – двадцать пять! А в средствах он был очень стеснен. Пятьсот рублей в год на содержание – не бог весть какой капитал! А сколько осталось долгов в России? Только при самой скромной, скудной жизни он сможет их погасить в течение двух-трех лет, – если не считать того, что должен Кноррингу.

Николенька прожил в городе немногим более недели и отбыл к своей батарее. А Лев… Он уже на следующий день по приезде ринулся на Головинскую улицу, в штаб Кавказского корпуса, полный уверенности, что все устроится за несколько дней.

Штаб Отдельного Кавказского корпуса находился в самом начале Головинской улицы. Это четырехэтажное массивное, тяжеловесное здание из серого камня с двумя огромными воротами справа и слева от центра, с галереями на втором и третьем этажах, с массивными высокими колоннами в стиле ампир между третьим и четвертым этажами, казалось, построено на века.

Лев Николаевич, беря по две ступеньки каменной лестницы, мчался по переходам и этажам. Тут была иерархия: начальники отделений и Главного журнала, офицеры, состоящие при начальниках, адъютанты и старшие адъютанты, дежурные штаб-офицеры отделений и корпуса, аудиторы… И если при каком-нибудь начальнике состоял офицер Костырко, то это был не просто Костырко, а Костырко 2-й, а если Иванов, то непременно Иванов 3-й или 4-й… Генералы, полковники, подполковники, штабс-капитаны, поручики…

Наконец Льву Николаевичу указали приемную начальника артиллерии корпуса генерала Бриммера.

Генерал-майор Эдуард Владимирович Бриммер, пожилой неторопливый немец, старый служака, бывший выпускник 1-го Кадетского корпуса, не чванный, скорее приветливый, на несколько секунд остановил взгляд на молодом человеке, по-домашнему сидя в кресле, выслушал и сказал:

– Без указа о вашей отставке от службы в Тульском губернском правлении я ничего сделать не могу. Это не в моих силах.

И на этом прием был окончен. Кроме указа об отставке нужны были еще другие бумаги: например, что он граф. Его не возмутила эта формальность, хотя в нем текла кровь не только графов Толстых, но и князей Волконских, Горчаковых, Трубецких и он приходился четвероюродным племянником Пушкину.

Подымаясь вверх по проспекту и пройдя шагов двести, Лев Николаевич остановился против дворца наместника. Двухэтажное здание песчаного цвета. Прекрасный подъезд, овальные входы. Колонны, галереи. Большой вестибюль, выложенный мрамором. Во втором этаже ниши, полуколонны и пилястры, большие венецианские окна. Обойдя дворец, можно было увидеть жилые помещения и, по-видимому, помещения для прислуги, сад, к которому вела лестница с правой стороны здания. В саду росли сосны, акации.

Если здание штаба корпуса в известной мере олицетворяло тяжеловесную мощь империи, то дворец Воронцова – ее внешний лоск и блеск. Но для двадцатитрехлетнего Толстого в обоих зданиях было нечто подавляющее. Он мысленно представил себе путь бумаг: из Тулы в Петербург, из Петербурга в Тифлис… И зашагал к дому на окраине города, в немецкую слободу.

Но он плохо расчислил. Он недооценивал петербургские канцелярии. Шла неделя за неделей, а несчастные бумаги так и не рождались на свет. Где-то в громоздком механизме, куда более громоздком и запутанном, нежели переходы в здании штаба Отдельного корпуса, их затерло.

В штаб он зачастил. Он шел сюда, как на службу. Он вел упорную осаду.

У входа в здание – внезапная встреча с грузинским-князем Багратионом-Мухранским, знакомцем по Петербургу, куда Лев уехал из Москвы в начале 1849 года так же неожиданно, как он уехал на Кавказ: узнал, что отправляются в столицу его приятели Озеров и Ферзен, сел с ними в дилижанс и поехал, чтобы начать новую жизнь, как начинал не раз до этого и после этого.

Он обрадовался встрече. У него еще не было ни одного знакомого в Тифлисе, а князь Георгий Константинович был человек образованный и умный, к тому же местный – служил в чине коллежского советника в Управлении Кавказского учебного округа и знал здешние порядки. В Петербурге Багратион, получивший юридическое образование, был чиновником в правительствующем Сенате, а здесь в Тифлисе состоял в совете при наместнике Воронцове. Воронцов в инструкции к своему заместителю сам рекомендовал Багратиона в совет, написав, что его «отличные качества делают для этого совершенно способным». И внешность у Георгия Константиновича была приятная: высокий лоб с падающей на него прядью, делавшей его несколько похожим на Бонапарта, тонкие и прямые, как стрелы, концы русых усов, мягкий и вдумчивый взгляд светло-коричневых глаз…

Ну что ж, друг, помоги в моих хлопотах! Помочь Багратион не мог. Только сопутствовать. Барятинский, боевой генерал, начальник фланга, находившийся в это время в Тифлисе, – и тот не мог! А ведь сам уговаривал поступить на военную службу!

– Все сведения, которые мне удастся получить, я буду вам сообщать, – сказал Багратион.

Они пошли по улицам, Багратион объяснял: этот дом принадлежит тому-то, другой тому-то. Дома на Эриванской площади, на Головинской улице и некоторых ближайших к ней напоминали Петербург. И в других местах города встречались хорошие здания. Конечно, Кура – не Нева. Зато невдали – горы.

Восток. Разноплеменный. Грузинский говор и русский, армянский, персидский, тюркский… А вот не толпа ли цыган прошла – пахнуло весельем, которое кажется далеким, от другой планеты, а было совсем недавно! Унылое завывание сазандара, певца, под грохот бубна и звуки чонгури или нытье зурны… К восточной музыке не сразу привыкаешь, а потом от нее сладко щемит… Живой, веселый, ночью таинственный город – Лев сполна ощутил прелесть осенней южной ночи, запах желтой опадающей листвы, сверкание звезд в угольно-черном небе, шорохи в темных углах, любовный шепот…

Цивилизованный город. Толстой отправился в караван-сарай – в драматический театр. Здесь ставили пьесы на грузинском, армянском и русском языке. Он смотрел «Разбойников» Шиллера – на русском. Речи подчас напыщенные, но характеры набросаны широко и смело. И игра актеров отнюдь не провинциальная. Впрочем, в провинцию наезжали великие артисты, и Тифлис – почти копия Петербурга. Он шел домой растроганный, всматривался в новые здания: Тифлис строился, рос.

Толстой подсчитал ресурсы и купил недорогой билет в итальянскую оперу, которая только-только начала здесь свое существование. Он слушал музыку Россини и улыбался. В антракте глазел на первые ряды и ложи, на дорогие костюмы, бархат, шелка, драгоценности, украшавшие шею и грудь женщин, на русских и грузин, штатских и военных в обтягивающих мундирах, глазел – бедный одинокий странник, забредший в дивную чужую страну. Только музыка предназначена равно всем.

У выхода его кто-то взял за локоть. Оглянулся: Илья Толстой! Как тот углядел его в толпе? Илья Толстой приехал на один день. Он затащил его к себе, в прекрасно обставленную квартиру, и целый вечер рассказывал о себе, о Барятинском. Дела Барятинского были неопределенны. То ли ему придется возвращаться на должность командира гренадерской бригады, то ли – если не вернется генерал Козловский – по-настоящему стать командиром 20-й дивизии и командующим левым флангом. Кстати, в Грозной, перед выездом сюда, Барятинский остался без денег.

– Барятинский… без денег?! – изумился Лев Николаевич. – Впрочем, обеды, пиры…

– Вот именно-с. Ограбили почту, которая везла ему не более не менее как тридцать тысяч, – сказал дядюшка.

– Недурная сумма. Кто же посмел? Горцы? – спросил Лев Николаевич.

Илья Толстой усмехнулся:

– Казак Алпатов из Моздокского полка. Это опытный разбойник. Он бежал в горы еще одиннадцать лет назад. Собрал удалую шайку. Иной раз гарцует по тракту, надев на себя офицерский мундир. И не только вдоль Терека, но и в Астраханской губернии. Отчаянная башка!

– Однако это надо исхитриться… Гм. У самого «исполняющего обязанности…».

– Он и исхитрился. Александр Иваныч ждал денег от своей сестры графини Орловой-Давыдовой. В ожидании откладывал отъезд в Тифлис. Деньги везли из Саратовской губернии через Астрахань и Кизляр. Да и не одному Барятинскому. Всего сорок пять тысяч. Вот тут-то, за Кизляром, Алпатов со своими молодцами и напал на почту, захватил сорок пять тысяч. А Барятинскому переправил через лазутчика письмо графини, писанное по-французски и извещавшее о посылке этою же почтой тридцати тысяч.

– Я думаю, Барятинский получил большое удовольствие от чтения письма, – сказал Лев Николаевич.

– Письмо ему доставили в час ночи. Конечно, удовольствие было невелико. Представь, он быстро успокоился. «Спасибо, говорит, что этот мерзавец Алпатов хотя бы письмо переправил. Теперь я знаю, что ждать больше нечего и надо ехать…» Наутро взял у казначея левого фланга тысячи две или три и уехал сюда, в Тифлис. Как видишь, и у князя Александра Иваныча есть свои затруднения. Ты навещай его. Я советую.

– Да, конечно. Полагаю, я ему просто необходим, – иронически заметил Лев Николаевич. – Но мне нравится его хладнокровие.

«Однако затруднения князя Барятинского несколько иные, нежели мои», – тут же подумал Лев Толстой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю